Текст книги "Небо остается..."
Автор книги: Борис Изюмский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)
Глава восемнадцатая
«Как ни хорохорься, – печально думала Клавдия Евгеньевна, – как ни подбадривай себя, а годы дают знать. То не рассчитаешь движение и оступишься, зацепишься, что-то упустишь. То понадеешься, что пройдет, а оно не проходит: пустяк, царапина, ожог вырастают в опасность. И болят суставы, одолевает бессонница, и все чаще говоришь себе „нельзя“! В юности счет идет на годы, к старости – на месяцы и дни, отвоеванные у смерти».
Вот в эту минуту горестных размышлений и появилась у нее в доме дочка с внуком.
– Принимай детей, – сказала Лиля, ставя чемоданы на пол, – приехали навсегда…
Клавдия Евгеньевна ушам своим не поверила, заметалась, радостно причитая:
– Давно бы… Боялась это вслух сказать, а давно бы так!
Ох, как мама постарела: лицо стало маленьким, пергаментным, на щеках морщины, глаз подергивает нервный тик, руки, в синих узлах вен, беспокойны и немного дрожат.
У Лили были некоторые накопления, и с первых же недель, преодолевая сопротивление матери, она принялась обновлять квартиру: заменила мебель, собственноручно оклеила стены обоями. Особенно упорно не желала Клавдия Евгеньевна иметь в доме телевизор.
– Он вредно влияет на здоровье, – упрямо говорила она.
– Ну, мама…
– Не спорь, я знаю.
Она стала обидчивой, капризной, как дитя. Когда Лиля все же привезла телевизор, Клавдия Евгеньевна в знак протеста… объявила голодовку и залегла в постель.
Вскоре от этого непрерывного лежания она так ослабла, что ей трудно было дойти даже до кухни, поставить для себя чайник.
Лиля была в отчаянии:
– Мама, ну что ты творишь? Зачем заживо укладываешь себя в гроб? Ну я тебя умоляю, ради нас, встань…
Клавдия Евгеньевна упорно продолжала лежать: Тогда Лиля гневно сказала:
– Эгоистка! Папа увидел бы. Немедленно встань!
Она все же сумела поднять ее с постели.
– Мы уйдем на час с Володей, а ты прибери, пожалуйста…
И действительно, только они ушли, как Клавдия Евгеньевна начала убирать в комнате: подмела, смахнула тряпкой пыль даже с ненавистного телевизора и, намазав хлеб маслом, съела.
А внука своего она явно портила.
– Деточка, – говорила Клавдия Евгеньевна, готовно заглядывая ему в глаза, – ты что хочешь: котлетку или курочку? С пюре или с вареной картошечкой? С огурчиком или с зеленым горошком?
И этот наглец снисходил:
– Котлетку с зеленым горошком.
– Ну что ты, мама, барчука из него воспитываешь? – упрекала Лиля, когда Володьки не было в комнате. – Ведь он тебе на голову сядет. А потом жене и теще. Лучше я сама буду его кормить.
Клавдия Евгеньевна обиженно всхлипывала:
– Я в этом доме лишняя.
И все же нет-нет да проступало в ней что-то от былой горделивости, величественности, когда, уложив волосы валиком, набросив на плечи пуховый платок («Володенька подарил»), сидела на диване, с неприязнью смотря эстрадную передачу по телевизору. Современные ритмы она называла «сплошным воем» и млела, когда исполняли старинные романсы.
* * *
Лилия устроилась на работу в научно-исследовательский институт, определила Шмелька в свою школу рядом с домом, и они неплохо зажили втроем.
С Инкой встречались очень редко – жизнь развела; от алиментов Тараса решительно отказалась: «Мы вполне обеспечены».
Через полгода после отъезда Новожиловой с Урала пришло письмо от Галины Алексеевны, состоящее из сплошных восклицательных знаков. Подруга писала, что «Боголюба с треском вытрясли из директорского кресла за волюнтаризм! – появилось такое модное слово. – И представь себе, земной шарик продолжает вертеться как ни в чем не бывало!»
А еще через год та же Галина Алексеевна сообщила, что Тарас женился на своей бухгалтерше, «гранд-даме в три обхвата», и они ждут прибавления семейства. Ну, дай бог!
Жизнь Лили и в Ростове обрела такой же напряженный ритм, как на Урале: она читала курс лекций в своем инженерно-строительном институте, с сотрудниками НИИ участвовала в субботниках, выступала на митинге солидарности с борющимся Вьетнамом…
Володя прижился легко. Он учился уже в пятом классе и как-то объявил:
– Сижу на твоем месте, второй ряд, у окна…
А затем восторженно добавил:
– У нас ведет математический кружок доцент из университета, Максим Иванович. Знаешь, как интересно он рассказал об ЭВМ!
Мальчишка теперь решил стать инженером-наладчиком ЭВМ, увлеченно занимался и дома, и в школе радиотехникой, окружил себя схемами, проводами, деталями; и друзья его были такими же технократами, как он сам. Володька все больше обретал мужской характер и перестал быть прежним «лизуном».
Скоро он будет по возрасту таким, как она, когда у них в школе появился Максим Иванович.
Что ей не нравится в сыне? Пожалуй, его рассеянность, полное равнодушие к одежде, бесконечные ночные чтения…
…В день рождения Володя на сэкономленные от завтраков деньги купил ей три розы.
– Надо нечетное число, – пояснил он, преподнося подарок.
У нее комок подступил к горлу.
Вечером Лиля шепотом спросила сына, когда перед сном сидела на его кровати:
– Ну, а есть в классе девочка, которая тебе нравится?
На подобный антипедагогический вопрос Володька ответил, посерьезнев:
– Никогда, мама, не разговаривай со мной на эту тему.
– Почему?
– Я уже любил на Урале, а она меня нет, хватит!
* * *
С некоторых пор Новожилова ринулась в туристские круизы. Обвешанная фото– и киноаппаратами, Лиля то снимала печальную русалочку, сидящую на камне у берега в Копенгагене, то отраженный в водах Темзы Вестминстерский дворец, высокие фонари с чугунными дельфинами у оснований и скамейками-сфинксами. В Стокгольме, сидя на втором этаже красного автобуса, она завороженно вглядывалась в контуры здания Шведской Академии наук, ратуши с золотым навершьем.
На этот раз случилось чудо: в туристской группе научных работников, летящих в Италию, Новожилова оказалась вместе с Максимом Ивановичем.
Столько не видела его, а теперь в самолете сидела рядом.
Васильцов искренне обрадовался, но не знал, как обращаться – на «ты» или на «вы» – к этой женщине с золотисто-каштановыми волосами и такими знакомыми родинками менаду бровей и на подбородке.
– Только «ты», – ответила она на его вопрос, поглядев спокойными глазами.
– На правах престарелого учителя? – пошутил Васильцов.
– На любых правах, – улыбнулась она.
Максим Иванович посмотрел незаметно… все тот же высокий лоб, губы красивой формы слегка тронуты помадой. Морщинки в уголках умных глаз. Маленькие сережки в ушах. Поверх цветастой кофточки – темно-серый жакет деловой женщины. Жена его приятеля – Инна Федоровна – как-то сказала, что Новожилова стала кандидатом наук. Иначе и быть не могло! Конечно же, это ее сынишка сидит в школе там же, где когда-то сидела его мама.
И Лиля успела разглядеть Максима Ивановича: по-прежнему лежали над лбом волосы светлыми, но теперь с сединками, крыльями. Стал шире в плечах. Загар скрадывал ожог на щеке. Вот достал очки, надел их. Они не испортили тонкое лицо. Правда, Лиля углядела у него за ухом немолодую складочку.
– Близорукий старец, – подтрунивая над собой, сказал Васильцов.
Бог мой, Максим Иванович кокетничает! Да ему больше сорока не дашь.
Размеренно гудят моторы. За иллюминаторами клубятся внизу белые библейские облака, а над ними в синем, как глаза Максима Ивановича, небе светит яркое солнце.
Они летят вместе. Ну, не чудо ли это?
* * *
Так иногда бывает: яркие, броские дорожные впечатления вдруг отступают в тень перед скромными, наполненными особым, дорогим для тебя смыслом. И тогда ветхая, почерневшая солома на крыше домика Роберта Бернса в Шотландии окажется важнее, интереснее, чем огни реклам на лондонской площади Пикадилли с ее бронзовым Эросом.
В Италии была сказка детства – Венеция: лаковые гондолы с хвостами, похожими на секиры, скользили под арками-мостами по зеленовато-серой глади каналов; был праздник искусства в жемчужине Тосканы – Флоренции, лежавшей в окружении темных пиний: микеланджеловский Давид, вознесшийся на горе к небу, высокая капелла Медичи, картинная галерея дворца Уффици.
Но все это великолепие затмил для Васильцова и Новожиловой маленький городок Ассизи, словно врезанный в горы, припорошенный сероватой пудрой, на рассвете исходящий трелями кенарей.
Тихи и скорбны здесь кельи отеля «Фонтенелла», с распятием над узким ложем, библией на столике; сонливы в полдень жаркие улочки с лавками, торгующими рыцарскими доспехами, аркебузами, ядрами с шипами, медалями ордена францисканцев – осколками былого.
Новожилова и Васильцов ходили ночными вкрадчивыми улицами Ассизи, и ощущение было такое, что они одни на свете, а Дон, его вольные разливы, умиротворенные закаты где-то на другой планете.
Синели густые тени у монастырских стен на краю вселенной, мерцающими свечами трепетали звезды над головой, и Лиля невольно подумала: «Всю жизнь мы шли к этому городку».
Она рассказала Максиму Ивановичу о смерти отца, о жизни на Урале, не вдаваясь в подробности семейные и только мимоходом обронив, что с мужем разошлась, о Шмельке, его наклонностях и повадках.
Словно в ответ на эту исповедь, и Максим Иванович поведал о том, как в самую трудную минуту приходил к ее отцу, о своей жизни за два последних десятилетия, о дружбе с Костроминым, с которым часто встречается в Ленинграде и теперь.
– Жизнь моя личная, – говорил он, – увы, не удалась. Я не виню бывшую жену. Вероятно, она правильно поступила, оставив неинтересного ей мужа. Вот только тоскую по дочке. Дора считает, что Юлечке лучше знать одного, нового отца, и запретила ей даже отвечать на мои письма. Очень тоскую по Юлечке, – повторил Максим Иванович.
Неожиданно для себя Лиля поцеловала его руку.
Васильцов испуганно отдернул ее:
– Что ты?
И, словно винясь за ее порыв, за то, что недостоин его, стал целовать Лилину руку.
Уже под утро засыпая в своей гостиничной келье, подумал: «Вот кто был бы мне верной опорой в жизни…»
* * *
В Ростове Лилю ждала страшная беда: умерла мама.
– Просто заснула навсегда, – взросло сказал Володя, и слезы проступили на его глазах.
Мама умерла на третий день после отлета Лили в Италию, и от того, что похоронили без нее, Лиле было вдвойне тяжело. Все казалось, вот сейчас появится она в комнате.
Тетя Настя, которую соседи позвали на помощь, как рассказывал Володя, обмыла бабушку, напекла пирогов для поминок.
…Лиля стояла на кладбище у могилы матери и представляла, как в похоронном бюро обыденно-равнодушно спрашивали у тети Насти:
– Гроб какой? Покойница полная?
А тетя Настя отвечала:
– Сущий ребенок…
Представляла, как землекоп обещал ей «выбрать местечко что надо». И услышала стук молотка, забивающего гвозди в крышку гроба, и деловитые команды: «Заноси влево, опускай», и сухую дробь комьев земли, падающих на гроб.
Этот холмик из немногих цветов – все, что осталось от мамы.
* * *
После возвращения из Италии Максим Иванович и Лиля долго не встречались. То он улетал в Новосибирск оппонентом на защиту диссертации, в Ригу – для участия в симпозиуме. То она была в Москве на курсах, а затем в ГДР по делам.
Наконец они снова стали встречаться на улице, на совещаниях или, как сегодня, на именинном обеде у Инки.
С именин возвращались вместе и еще немного побродили по берегу Дона. Лиля сказала, что не может прийти в себя от нового горя, постигшего ее, и даже всплакнула.
Когда они поднялись к Пушкинскому бульвару, Максим Иванович попросил:
– Давай, хотя бы ненадолго, зайдем ко мне.
Открыв дверь квартиры, он зажег свет в коридоре:
– Милости прошу…
Они расположились в креслах в кабинете Максима Ивановича.
Множество книг… Стол завален рукописями… На полочках сувениры: африканские крохотные маски, японские фигурки из слоновой кости, морские ракушки. Максим Иванович, проследив за взглядом гостьи, сказал виновато:
– Такие игрушки моя слабость, хотя, конечно, пыль они собирают изрядную.
Действительно, было ощущение запущенности жилья.
– А это? – кивнула Лиля на гипсовую фигурку сидящего монаха, с остервенением разрывающего газету «Унита».
– Из Ассизи…
– Можно я позвоню Шмельку?
Он пододвинул ближе к ней телефон на маленьком столе между кресел.
– Сыночек, ты еще не спишь? А ужинал? Я скоро приду.
– Ты познакомишь меня с ним как следует? – спросил Максим Иванович.
– По-моему, вы уже знакомы… В шестом «А», на моем месте…
– Губошлепик! Знаю!
– Ну, не такой уж и губошлепик, – заступилась она.
Глава девятнадцатая
Однажды после ухода Лили Васильцов обнаружил в своем почтовом ящике внизу ее письмо.
«Всю сознательную жизнь писала я Вам это письмо, но только теперь разрешила себе отправить его, – читал он, – я полюбила Вас с того счастливого дня, когда Вы впервые вошли в наш класс: худенький, юный, со светлыми волосами. Брызжущие синими искрами глаза смотрели испытующе-весело. Вы сказали: „Будем дружить“, и я сразу поверила – будем».
Он вспомнил этот час, смешливую, лупоглазую девчонку во втором ряду у окна, светло-каштановые толстые косы, «индусскую» родинку, влепленную выше переносья. Благонравно сложив на парте пухлые ручки, эта особа смущала молодого учителя смеющимися, с лукавинкой, глазами. Почему они смеялись? Непорядок в его костюме? Может быть, нитка, прилипшая к нему?
Вспомнил, как упорно не хотела Новожилова поднимать руку для ответа, даже зная ответ.
«Меня никогда не покидал Ваш образ, – продолжал он читать, – всплывали то какая-то Ваша фраза, то поступок, Вы глядели то предостерегая, то с укором, то ласково – подбадривая. И от этого мне легче и увереннее жилось. Но вот на смену детскому обожанию пришло взрослое чувство. Это для меня стало ясно, когда я возвращалась из только что освобожденного Новочеркасска в Ростов, и теперь почти сорокалетняя женщина разрешает себе подобное признание. Мой дорогой Учитель, любимый человек, советчик и хранитель! За все эти бесконечно долгие годы, что жила как с температурой, я несколько раз бывала в Ростове и сидела на скамейке под Вашим окном, сгорая от желания позвонить в Вашу дверь и не разрешая себе сделать это, навязывать себя, боясь наткнуться на холодный прием, как это произошло в госпитале».
Да, я был тогда самолюбивым дураком. Думал только о своих эмоциях, не хотел, видите ли, предстать перед ученицей изуродованным войной. Померещилось, что она пришла только из жалости.
Теперь повзрослевшая Лиля сняла с себя придуманное ею вето и пишет то, что про себя повторяла сотни раз: «Любимый мой! Я до последнего часа своего буду любить тебя единственного. Я счастлива, что смогла пронести свое чувство через всю жизнь. И да простит она мне первородный грех неплатонической любви ученицы к учителю.
Иной скептик, скривив губы, может быть, назовет недоверчиво такое долгое чувство „про себя“ заимствованным „из времен карет“. Я же уверена, что оно для всех веков. Если это письмо не рассердит Вас – позвоните, если звонка не будет – я исчезну с Ваших глаз. На этот раз навсегда».
* * *
Лиля играла на пианино, когда раздался звонок. Она рванулась телефону, подняла трубку.
– Слушаю вас…
– Я очень прошу тебя, Лиля, приезжай сейчас же, – раздался прерывистый голос Максима Ивановича, – вот сейчас же…
– Но…
– Я очень прошу!
– Хорошо…
Володя, видя, что мать одевается, встревоженно спросил:
– Ты надолго?
– Не знаю, сыночек…
* * *
Время прервало свой бег, и его, стрелки вот уже второй год стоят на делении «счастье».
Это было именно то, о чем мечтал каждый из них. Они понимали друг друга с полуслова, по выражению глаз, жесту, им вместе всегда было интересно, им все время хотелось сделать что-то приятное друг другу. «Черт возьми, – не однажды говорил он себе, – как много лет счастья потерял я».
Максиму Ивановичу хотелось поделиться с ней каждой новой мыслью.
– Пифагор высказал предположение, – вслух размышлял он, – что существует связь между высотой звука и длиной, плотностью, натяженностью струн. Уже в наше время разработана теория пульсирующих напряжений и токов. Математика и это должна обосновать.
– Ох уж эта мудрейшая и вездесущая математика, – улыбалась Лиля.
Ей мил и дорог был шрам на его лице, вызывала нежность покалеченная рука; он любил ее независимую походку – Лиля ставила пятки немного набок, нежные приседания в голосе, прическу «все наверх». Он задыхался от нерастраченной нежности. «Нет, определенно, ты незаметно дала мне съесть сердце соловья, вот я и ошалел… – шептал он ей, – мне казалось, чувству моему к тебе уже некуда расти, но оно пускает такие сильные корни, что, думаю, никакая буря ему не страшна. Ты мое чудо!»
Для Максима Ивановича жизнь приобрела новый смысл. Удачные работы шли одна за другой, словно только и ждали эту светлую полосу.
На лекциях, к удивлению студентов, их доцент вдруг надолго умолкал, чему-то блаженно улыбаясь.
Когда Лиля, после его телефонного звонка, пришла взволнованная, раскрасневшаяся, он начал целовать ее, взяв руки в свои, сказал:
– Может быть, судьбе угодно, чтобы мы, хоть под занавес, соединили наши жизни?
Она бурно запротестовала:
– Какой занавес?
Но здесь же и сникла:
– А Володя?
– Славный гражданин, и ему с нами, надеюсь, будет неплохо.
Через несколько дней Лиля принесла Максиму Ивановичу свои давние дневники.
– Только не смейся…
В этих записках он еще полнее открывал для себя ее душу. Как-то в фонде старопечатных книг киевской университетской библиотеки обнаружил Максим Иванович «Путеводитель Болотова к истинному человеческому счастью», изданный лет двести тому назад. Глупый, глупый господин Болотов, ничего-то ты не знал! Ровным счетом ничего!
…Но почему она уклонялась от регистрации брака?
Собственно, Лиля и сама не могла бы ответить на этот вопрос.
Ей, конечно, хотелось стать Васильцовой. Но она говорила себе: «Не надо торопиться с загсом. Разве в этом главное? Не подумал бы он…»
На вопрос Максима Ивановича: «Почему?» – Лиля ответила шуткой:
– Хочу дать тебе время лучше присмотреться к своей избраннице.
– Безобразие! – возмутился он. – Я и так слишком долго присматривался.
С Володей у Максима Ивановича отношения сложились наилучшим образом. Жил мальчишка то на Энгельса, то на Пушкинской, и, пожалуй, на Пушкинской даже с большим удовольствием. Они азартно играли в шахматы, вместе ходили в кино. Об отце Володя никогда не вспоминал, да и тот им нисколько не интересовался, было у него на Урале теперь уже двое детей.
В свободные дни они втроем отправлялись то вверх по Дону, до Старочеркасска, то плыли к Азову.
Особенно сильное впечатление произвели на них ранее неведомые берега Северского Донца с кручами, горами, соловьиными рощами, буйной зеленью садов и пастбищ. Вот на ребристой каменной груди проступают розовато-белые поросли шиповника. А рядом, на голой скале, виднеются ярко-зеленые пряди заячьей капусты, неведомо как пробившиеся сквозь твердь. Тянется из Донца на высокий обрыв веревка. На ней поднимается ведро с водой, а наверху крутит ворот статная женщина в алой кофте.
Однажды они доплыли до Цимлянского моря, и дивились синеве его глубоких вод, и жадно, с наслаждением вдыхали запахи степных трав.
Когда «Ракета» остановилась у хутора, где когда-то пастушествовал Максим, он, рассказав Лиле подробно о своих тогдашних злоключениях, попросил выйти на берег: думал найти Феню. Но никакого хутора здесь не было и в помине, а на его месте вздымались огромные земляные валы будущей электростанции.
Максиму настолько хорошо было теперь дома, что он старался поскорее прийти из университета, сокращал сроки своих командировок.
Истинным мучением для него оказалась вынужденная поездка в трускавецкий санаторий, куда отправился подлечить почки – нарушился обмен веществ.
Максим начал тосковать по дому, еще не доехав до санатория. Писал Лиле оттуда по два-три письма в день, и она их собирала в палехскую шкатулку, бесконечно перечитывала. Возможно, у других людей они могли бы вызвать снисходительную улыбку, мысль о… глуповатых влюбленных, а для нее были лучшей музыкой.
«Твоим именем я начинаю день и кончаю его, оно возникает как формула счастья, – писал он, – я дышу твоим дыханием».
Иные послания писались «с продолжением». Утром он начинал: «От тебя все нет весточки, за окном нудный дождь, на душе слякоть, неуютство. Серый, ненастный день. Трускавец – пустыня, лишь по аллеям бродят под руку чужие судьбы».
А к вечеру дописывал: «Получил твое письмо! Чудный дождь, прекрасный день!»
Письма были наполнены шепотом, предназначенным лишь ей одной, словами, смысл которых знали только они, таинственными закоулками и запахами.
«Вчера увидел возле источника „Нафтуся“ девчонку лет 18, с точно такой же, как у тебя, походкой – независимой, решительной. У меня прямо сердце захолонуло, как говорят у лас на Дону, представил тебя – студентку. Ну почему, обалдуй, я еще тогда не приблизился к тебе? Ты знаешь, какая у тебя в школьные годы была манера передавать разговор: „А она, всетки, говорит, что же это вы, говорит, не могли, всетки, ничего иного сделать“».
«Враки, – рассмеялась Лиля, читая эти строки, – фантазия, дорогой учитель».
«Самые ненавистные здесь, в санатории, для меня дни – суббота и воскресенье: библиотека закрыта, и мы не получаем письма. Сиротство. Пустые дни… Сердечное голодание… Я стараюсь в воскресенье заснуть пораньше, чтобы скорее пришел понедельник с его письмами. Ты написала: „Резвись, как хочешь, флиртуй“. Да зачем мне эта твоя индульгенция? Нашла селадона! Разговоры о том, что ревность – пережиток прошлого, признак недоверия – чушь и чушь. Мне просто невыносимо думать, что ты там, в своем НИИ, кому-то улыбаешься, что-кто-то взял тебя за руку, с кем-то ты шутишь… А я далеко, меня нет. О тебе я еще многое не знаю: каких современных, поэтов ты любишь? Какая у тебя в жизни самая большая мечта? Что ты ненавидишь? Как относишься к цветам и духам?»
«Может быть, – думала Лиля, читая такие письма, – чувство похоже на залежи драгоценной руды, и его надо каждодневно обогащать? Если любовь – одна из сил природы, то нельзя ли ее сделать бессмертной? Но как? Как открыть эту тайну обогащения, чтобы он всю жизнь любил меня, чтобы не появилась ряска обыденщины… Даже подумать страшно, что в жизни мы могли окончательно разминуться…»
И она писала ему: «Поздравляю с днем нашего рождения! – так назвали они тот день, когда, прочитав ее письмо, Максим позвонил, а она пришла к нему. – Сегодня вечером буду говорить с тобой по телефону, поэтому на сердце ожидание радости. Смотри, ты меня никогда не разлюбляй, а я уж такая твоя – твоее быть невозможно. Лучше один год с тобой, чем 10 без тебя. Ты для меня и весь мир, и теплый, маленький мирок. Передала Шмельку твое послание, он немедля сел отвечать».
Он заканчивал письмо: «Целую до колотья в висках». Подписывался: «Пес в репьях, с поломанными костями, доходящий от тоски». Она отвечала: «Твоя до последней запятой».
Уже зная вкусы Максима, Лиля обещала к его возвращению приготовить суп с отменной фасолью и грибами, холодец «крутой застылости» и топленое молоко с красной пенкой.
Он любил молоко во всех видах, шутил: «Наверно, в детстве мама не докормила меня».
Лиля торопилась к его приезду сшить себе новое платье…
Так и не выдержав срока пребывания в санатории, Максим Иванович возвратился домой на три дня раньше. Еще с порога заявил:
– Ты меня долечишь!
И она пообещала:
– Долечу.