Текст книги "Небо остается..."
Автор книги: Борис Изюмский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц)
Борис Изюмский
Небо остается…
КНИГА ВТОРАЯ
Глава первая
– Доченька! – вскрикнула Клавдия Евгеньевна, бросилась к Лиле, стоящей на пороге, прижала ее к себе.
Да мама ли это? Худющая, в сером платке, стягивающем узкие плечи.
Из-под самодельных «ичиг» Лили растекалась по полу вода.
– Разминулась ты с папой! – жадно вглядываясь в лицо дочери, с отчаянием сказала Клавдия Евгеньевна.
Она усадила Лилю на то место, где недавно сидел Владимир Сергеевич, и стала рассказывать об отце, расспрашивать о том, что произошло с ней.
В нетопленой комнате стало почти совсем темно.
– Ноги замерзли, – жалобно произнесла Лиля, и мать, спохватившись, ринулась стаскивать мешковину с ее опухших ног, начала тереть их, закутала в свое старенькое пальто.
Потом выбежала в коридор:
– Настенька, Настя, Лиля вернулась!
Тетя Настя, обняв Лилю, сказала с тоской:
– А моей кровинушки, верно, нет и в живых…
Мама зажгла коптилку. Ее слабый, нестойкий свет делал все вокруг еще мрачнее. Пахло мышиным пометом.
За окном на улице надрывался, то взвывая, то умолкая, мотор – вероятно, не мог сдвинуться с места грузовик.
– Как наши в город вошли? – спросила Лиля.
Лицо тети Насти оживилось:
– Под утро я проснулась… взрыв страшный… Стекла посыпались. Выбежала на улицу. Какой-то старик сказал: «Немцы отступают – оружейный оклад взорвали». Пожар, веришь, в полнеба. Осколки градом падают на землю. А потом тишина… Развидняться стало. И вдруг гляжу, идет по мостовой красноармеец с ружьем, такой родненький, в обмотках, с котелком на боку. У меня слезы сами собой полились. Я как закричу: «Наши!» Народ откуда только взялся, вылез на улицу из щелей, развалин, подвалов. И все кричат: «Ура! Наши!»
При воспоминании об этом у тети Насти радостно заблестели глаза, но потом она опять вспомнила о своем горе:
– А Ваня мой и Дусенька сгинули. Может, доченька давно в таком рву, как во дворе тюрьмы на Кировском… Перед бегством звери вывели всех из камер и расстреляли… Больше тысячи… Родичи потом трупы вытаскивали из рва – своих искали.
* * *
Лиля подняла косо надтреснутую крышку пианино и, пробежав одеревенелыми пальцами по клавишам, извлекла какие-то хриплые, старческие звуки. Печально опустив крышку, долго сидела молча. Почему-то представила себя в классе у доски. Рядом Максим Иванович, а она бойко поклевывает доску мелом, что-то говоря о биноме Ньютона. И таким вдруг этот бином показался ей желанным, хоть немедля в школу беги.
…Занятия возобновились через две недели после освобождения Ростова, когда еще похрустывал ломкий ледок в колдобинах, но из-за Дона уже наносило запах парующий земли.
Стелка, дрянь, перешла в другую школу, видно, побоялась встречаться со своими. Лиля извлекла из «захованки» под диваном комсомольский билет и отправилась в райком комсомола узнать, как и что?
Над городом плавали неуклюжими китами аэростаты заграждения. Где-то в стороне Таганрога едва слышно, натужно ухала тяжелая артиллерия. На закопченной стене разрушенного здания белыми аршинными буквами выведено: «Мы возродим тебя, родной Ростов!» Рыли водопроводные траншеи, от столба к столбу тянули электропровода. Первым подал свой голос гудок завода «Красный моряк» на левом берегу Дона, вселяя веру, что город возродится.
В райкоме комсомола Новожилову назначили старшей пионервожатой школы и ввели в агитбригаду – теперь забот у нее стало много.
Налеты немецкой авиации на Батайск и Ростов продолжались, дети находили на улицах фашистские мины-сюрпризы: коробочки, перевязанные цветными радужными лентами, авторучки. Стоило притронуться к ним – и нет тебя!
Ощущение, что город прифронтовой, не исчезало. Черт возьми, неужели прав Черчиль, заявивший, что война только начинается?
У Лили сильно болел правый бок: не могла ни нагнуться, ни кашлянуть. Юбка сваливалась с ее тощих бедер.
Она старалась уйти в общественную работу: писала передовицы для стенгазеты, оформляла классный уголок «Последних известий», вместе с пионерами ходила смотреть фильм «Парень из нашего города», а прочитав «Педагогическую поэму» Макаренко, провела ее обсуждение… В редкие свободные часы, возвращая пальцам память, разучила «Лунную сонату» Бетховена.
Но тревога не исчезала, только ушла куда-то вглубь, вгрызалась в душу. Живы ли отец, Максим Иванович? Опять оставлен Харьков, не затихали бои под Таганрогом.
А это убожество с одеждой! Мама переделала старый отцовский пиджак в жакет для Лили, карман на нем оказался с правой стороны.
С наступлением темноты она пыталась спать, но сон не шел. Тревожила неопределенность на фронте. И беды вокруг: получив похоронку на мужа, тетя Настя почернела, потеряла голос от рыданий. Заболела цингой мама… Да когда же всему этому конец?!
* * *
В июле пришла радостная весть: Советская Армия, начав наступление на Орловско-Курском направлении, заняла 110 населенных пунктов.
Лиля по этому поводу устроила в квартире генеральную уборку, долго играла, пела «Темную ночь», а потом, отправилась в кино.
Ее потрясла игра Марецкой в фильме «Она защищает Родину». Прямо душу перевернула.
Ждали еще две радости: письмо из госпиталя от папы – обещал приехать на побывку. И письмо «с того света» – от Левы. Оказывается, он сейчас в армии. Начиналось письмо словом «Дорогая», а кончалось – «Целую».
…В школе новые ученики, новые учителя. Усиленно поговаривали, что с этого года обучение станет раздельным, а их школа – девчачьей, с такими предметами, как кулинария, рукоделие. Этого еще не хватало!
Она решила сразу по окончании девятого класса пойти на подготовительные шестимесячные курсы инженерно-строительного института. После этих курсов в институт принимали без экзаменов. К тому же курсантам выдавали стипендию, рабочую продуктовую карточку, прикрепляли к столовой. Хотелось наверстать упущенное время, поддержать маму.
Клавдия Евгеньевна, заподозрив жертвенность, подняла шум:
«Зачем? Я спрашиваю – зачем?» Но Лилия была непреклонна.
– Папа одобрит мое решение, – твердо сказала она.
Лиля сделала на дому у знаменитого мастера Миртова шестимесячную завивку и сразу стала выглядеть взрослой.
* * *
Стеллу она встретила возле парка Горького. На той безупречно сидело платье из шотландки в голубую клетку, тонкие ремешки облегали красивые ноги.
Лиля хотела пройти мимо, сделать вид, что не узнала, но Стелла сама подошла, проговорила просительно:
– Здравствуй, Зикзюша.
У Новожиловой было хорошее настроение – только что она узнала о зачислении на подготовительные курсы, – и ей не хотелось его портить.
– Здравствуй, коли не шутишь, – сказала она неприязненно.
Лагутина побледнела.
– А я уезжаю из Ростова. Десятый класс буду кончать в другом городе.
– А как твой фриц поживает? – непримиримо спросила Новожилова.
Стелла расплакалась. От жалости к себе? Или от стыда?
– Какая ты жестокая, – сказала она тихо, – я тебя прошу… в память о старой дружбе… зайдем на минутку к нам. Мама будет рада.
Зачем – им это? Может быть, боятся, что я их выдам? Хотят усыпить, задобрить… Или устыдились своего поведения? Заговорила совесть?
Внутренне кляня себя за беспринципность, Новожилова согласилась зайти. Все-таки подруга детства…
Тот же дом и та же дверь, открытая на веранду, увитую диким виноградом, где тогда – это казалось кошмарным сном – сидели три немца, а вокруг них танцевали эти дамы.
Ирина Георгиевна нисколько не изменилась: холеное лицо, золотой кулон покоится в ложбинке на груди! Лилиной маме столько же лет, но она выглядела бы старушкой рядом с этой пышной дамой на высоких каблуках.
Противно залебезила:
– Лилечка, Лилечка, как хорошо, что ты пришла… все же привязанность юной поры… это навсегда… А наш папа будет служить в другом городе…
Она не оказала где, наверно, опасаясь, как бы туда не потянулся «хвост» ростовской жизни.
Потом принесла на мелкой тарелке огромный кусок белого хлеба, намазанный сливочным маслом.
– Угощайся, деточка.
Какая подлость: люди живут впроголодь, а они…
– Спасибо, я сыта…
Посидела еще немного, для приличия, и поднялась.
– Я не буду желать вам успеха на новом месте… Спокойна за вас, – и ушла, провожаемая их испуганными взглядами.
Нет у нее подруги. Нет и не было.
* * *
Лева появился нежданно-негаданно – проездом. Из воротника армейской гимнастерки торчала длинная шея. Лиля бросилась обнимать его:
– Жив курилка?!
– Жив, – сдержанно улыбнулся Лева.
С трудом, словно через силу, рассказал он, как уполз ночью из могилы Змиевской балки, где осталась расстрелянная мать.
Под вечер вместе пошли в парк. Осенний туман затопил низины. Парк был пустынным, влажно Темнели скамьи, на секунду зажглись и пугливо потухли лампы фонарей. Шли рядом, словно боясь прикоснуться друг к другу, и все помнили тот летучий поцелуй в бесконечно далеком детстве.
– У меня теперь никого нет, – глухо сказал Лева и запнулся, – кроме тебя…
Лиля незаметно посмотрела на Леву сбоку: высокий, волевой, ни тени прежней растерянности. Она взяла его под руку. Рука напружинилась.
Взошла луна. Сильно запахло ночной фиалкой. Где-то далеко прокричал паровоз.
– Ты надолго в Ростов?
– Завтра в часть.
– Переночуешь у нас.
– Да неудобно…
– Очень удобно. У нас роскошная раскладушка. От твоего веса не завалится…
Она рассказала Леве обо всем, что пережила за эти месяцы: о работе в столовой, угоне, появлении папы, поступлении на курсы, только о Стелке умолчала, тошно было вспоминать.
– Ты не знаешь, где Максим Иванович? – спросил он, и Лиля порадовалась, что темно и Лева не увидел ее полыхнувшего лица.
– Не знаю, – печально ответила она.
И, чтобы посмешить Леву, рассказала, как недавно ее пригласили, по старой памяти, в их школу на выпускной вечер десятиклассников.
– Представляешь, сто литров пива на сорок человек и… два парня. Пьяненький представитель военкомата, даже не пойму, как он туда попал, осчастливливал то одну, то другую деву приглашением на танцы под патефон. Девчонки танцевали друг с другом и разошлись по домам очень рано. В кого же влюбиться? – закончила Лиля с наигранной трагичностью.
Соседка Паня, недавно уехавшая с каким-то морячком, прощаясь, пообещала:
– Сердце, Лилечка, не спросится, и твой час еще придет.
Не станешь же ей объяснять, что этот час пришел и ушел, а для других все внутри опустошил.
Лева несмело положил свою ладонь на ее, словно спрашивая: «А я?» И Лиля подумала: «Неужели наступит такой день, когда голос Левитана произнесет: „Война окончена, товарищи!“ И Максим Иванович, и Лева, и папа возвратятся с фронта. И вечерами снова везде будет гореть яркий свет…»
…Утром она проснулась рано, а Левы уже на раскладушке не было. Вскоре он принес с базара огромный полосатый арбуз, и Лиля вытаращила по-лягушачьи глаза:
– Сколько стоит?
Лева неловко молчал: что это ей вздумалось задавать такой неуместный вопрос?
– Нет, ты скажи, – настаивала она.
– Ну, сто шестьдесят рублей.
– Безумец! – возмутилась Лиля. – На такие деньги можно купить Мольера и Данте!
Она пошла провожать Леву на вокзал. Поезд медленно, словно нехотя, оторвался от перрона. Черная голова Левы высунулась из окна.
– Приезжай еще! – крикнула ему Лиля.
– Приеду! – Лева махал пилоткой. – Непременно приеду! – Глубокие, темные глаза смотрели неотрывно.
Домой она возвратилась расстроенной: увидит ли еще когда-нибудь Леву? К нему у Лили было отношение старшей сестры. Намного старшей. Лева – чудесный парень, но чувство ее совсем не такое, как к Максиму Ивановичу. Даже отдаленно не похоже.
* * *
30 августа советские войска освободили Таганрог, и словно тяжелый камень сдвинулся с сердца ростовчан. А 9 сентября – день капитуляции Италии – приобрело для Лили особое значение, и не только из-за Италии.
Она проснулась часов в пять утра, зажгла коптилку рядом и, стараясь не разбудить маму, взяла в руки учебник стереометрии, кое-что просмотреть. Кто-то деликатно постучал в дверь: Лиля пробежала босиком к двери и отодвинула задвижку. На пороге стоял папа. Лиля бросилась к нему, разрыдалась. А слез не было.
Она втянула отца в комнату. Крикнула маме, та мгновенно вскочила:
– Володенька!
Папа – с сивыми усами, глубокими продольными морщинами на щеках, шрамами на лбу и жилистой шее, измученный и счастливый – сбросил шинель, сказал вроде бы с сожалением:
– Списан вчистую.
Не стал объяснять, что последнее ранение – осколком в живот – принесло ему много мук. Он взял Лилю за плечи.
– Хлебнула горюшка?
– Было…
Владимир Сергеевич стал развязывать вещмешок, раскладывать на столе кульки, свертки, банки, пакеты и даже шоколадку положил. Роскошный подарок!
– Устроим пир! – воскликнула мама и проворно побежала на кухню.
Лиля села с отцом на диван, не могла оторвать глаз от орденов Красной Звезды, Отечественной войны. Сообщила о поступлении на подготовительные курсы.
Отец внимательно посмотрел на нее. Поправил портупею под погоном с двумя большими звездочками.
– Считаешь, что так лучше?
– Да.
И все. Никаких сомнений и моралей, раз взрослая дочка решила….
– Ты знаешь, в Донбассе я повстречался с твоим учителем математики.
– Максимом Ивановичем?! – Лиля чуть не задохнулась от волнения, но справилась с собой.
– Да. Он старший лейтенант, командир стрелковой роты. Рассказал мне свою историю после трагедии нашего полка под Сталинградом.
Когда Владимир Сергеевич закончил пересказ о злоключениях Васильцова, Лиля долго молчала. Так вот почему не было вестей от Максима Ивановича. Утаивать, что с ним произошло, он не хотел, а писать – гордость не позволяла. «Теперь скоро придет письмо, – уверенно решила Лиля и с отчаянием подумала: – Если жив останется».
– Максим Иванович очень расстроился, узнав, что тебя в неметчину угнали, – сказал отец.
Мама принесла кипящий чайник, отец вскрыл банку с какой-то красноватой американской колбасой. Усмехнулся:
– Второй фронт.
Мама намазала галеты настоящим желтым маслом и заварила настоящий пахучий чай, вкус которого они давно забыли. Все же что ни говорите, а вкуснее этого напитка нет ничего на свете.
– Ну, святое семейство, – сказал Владимир Сергеевич, – своссоединением!
В это время в дверь постучали.
– Войдите, – разрешил он.
Дверь открыл молодой человек в полосатой футболке.
– Здесь Новожиловы?
– Да…
– Вам извещение…
Владимир Сергеевич подошел к парню, взял у него какую-то бумажку. Скользнув по ней глазами, сунул в карман и расписался в книге.
– Что такое? – обеспокоенно спросила мама.
– Торопятся взять на учет подполковника запаса, – ответил Владимир Сергеевич.
Ему не хотелось расстраивать своих в такой час: это была похоронка на него.
А если бы он запоздал с приездом?..
Глава вторая
В Ростов санитарный поезд прибыл глубокой ночью, и рассмотреть город Максим не смог.
Госпиталь, куда их привезли, находился в здании бывшего пожарного техникума, неподалеку от улицы, где в начале своей учительской работы жил Васильцов.
…Он попал в средоточие мук: пули, застрявшие в легких, осколки, раздробившие бедра…
За пределами госпиталя текла своя жизнь, и люди вряд ли часто задумывались, что там, за этими стенами, – отчаяние, стоны, скрываемые мужские слезы. Даже здесь страдать надо было с достоинством, не теряя человеческого облика, не рассчитывая на жалость.
В одной палате с Максимом оказался капитан Мясоедов: он хамовато требовал усиленного внимания к себе и раздражал Васильцова пошлыми подробными рассказами о случайных связях, разговорами о мерзкой сущности всех женщин на свете:
– Самки и суки…
Максим однажды не выдержал:
– И ваша родная мать?
Палладий осекся.
– А что – и она, – с вызовом сказал он.
– Мне жаль вас, – нахмурился Васильцов.
Вторым в палате был молоденький, совсем недавно закончивший краткосрочные курсы лейтенант Бурлимов, старательно пощипывающий верхнюю губу, чтобы скорее вырастали усы. Вадик, как назвал он сам себя, был легко ранен в шею, и еще – когда бежал в атаку и кричал: «Ура!» – пуля вошла у него в левую щеку и вышла в правую, не задев ни одного зуба. Теперь на каждой из румяных щек лейтенанта были ямочки, по всей видимости, очень нравившиеся волоокой медсестре Тине.
А четвертым сопалатником оказался пожилой подполковник интендантской службы Роман Денисович Спинджар, с оплывшим лицом безвольного человека. Из его рассказов Максим узнал, что до войны Спинджар был директором комиссионного магазина («Вы не можете себе даже представить, насколько это ответственный участок»), в начале войны он своевременно эвакуировал свою семью, а сам в армии служил начфином дивизии, и его ранило при налете авиации.
Дни госпитальные казались Максиму бесконечно длинными и монотонными: прием пищи, перевязки, уколы… Перевязки, уколы, прием пищи… И мучительные операции. Под наркозом чистили рану, сшивали нерв. Разнообразие вносили обходы начальницы хирургического отделения – Шехерезады, как прозвал он про себя тоненькую, быструю в речи и движениях молодую женщину с матовым удлиненным лицом и живым блеском темных глаз.
Однажды она вызвала Максима к себе в ординаторскую на консультацию к профессору из мединститута – седовласому старику в пенсне на цепочке. Профессор, только взглянув на руку Васильцова, снял пенсне, оставившее на переносице красные, похожие на восьмерки, отпечатки и отпустил раненого. Максим, задержавшись в коридоре у приоткрытой двери, услышал их разговор.
– Надо ампутировать, угроза гангрены, – устало произнес профессор.
– Может быть, повременить, Илья Степанович? – деликатно, но твердо попросила Шехерезада.
– Ну, если вы берете это решение на свою совесть, – несколько даже обиженно сказал профессор.
Как позже показало время, два пальца Максиму – большой и безымянный – удалось спасти. Но еще тогда, стоя под дверью, Васильцов почувствовал огромную признательность смелой Шехерезаде.
Уже выписывая Максима, она оказала, имея в виду надрезы возле локтя:
– Мои автографы… на всю жизнь. Не кручиньтесь, старший лейтенант. Раны украшают мужчину.
Некоторое оживление в жизнь палаты вносили визиты жены и дочери подполковника Спинджара. Жена его – Сусанна Семеновна – была дородной дамой, с претензией на великосветскость, а дочь Дора – красоткой с иссиня-черными кольцами волос возле ушей, длинными рубиновыми сережками, очень шедшими ей. Дора, вероятно, умышленно не застегивала халат, гордясь своей точеной фигуркой.
Обычно, когда они появлялись у кровати Романа Денисовича и супруга начинала что-то возбужденно рассказывать ему о происках соседей, а он то и дело повторял на всякий случай: «Кош-шмар!» – Васильцов деликатно уходил в коридор. Здесь в углу высился фикус в деревянной кадке, его листья походили на зеленый рентгеновский снимок.
Как-то вышла из палаты и дочь Спинджара. Максим стоял у высокого окна. Девушка приблизилась к Васильцову:
– Вот и напрасно ушли из палаты! Вы там никому не мешали, – сказала она приятным голосом.
– Ну, у вас свои дела…
– Никаких дел, – возразила девушка и протянула руку, – Доротея..
Представился и Васильцов.
– Папа о вас очень хорошо отзывается, товарищ старший лейтенант, – давая понять, что она о нем уже много знает, сказала Доротея. Легкий румянец с трудом пробился сквозь смуглость ее щек.
– П-палатные впечатления, – отшутился Максим.
Дора была единственной дочерью в семье немолодых Спинджаров, их кумиром и главной радостью. Сначала, в школьные годы, она мечтала стать киноактрисой, но в эвакуации поступила на факультет иностранных языков пединститута и возвратилась вместе с ним в Ростов студенткой второго курса. Дора не собиралась учительствовать, полагая, что папа, при его связях, устроит ее переводчицей, и со «зверенышами» в школе ей иметь дело не придется.
Этот светловолосый, высокий и стройный офицер Доре понравился. Шрам на щеке придавал его лицу особую мужественность, а запинки в речи могли сойти за смущение.
Сусанна Семеновна с пустыми сумками вышла из палаты, быстрым оценивающим взглядом посмотрела на Васильцова: «Зачем Дорочке понадобился этот калека?»
Взяла дочку за руку:
– Домой, домой пора, – и увела.
Максим горько усмехнулся. Чувство одиночества сгустилось. Собственно, кого ему ждать? Сестра, как ему написал ее муж, погибла при бомбежке в дороге, а в Ростове никто не знает, что он в госпитале.
* * *
Лева прислал письмо и вложил в него перевод Майкова из Гете:
Эта маленькая Лилли —
Целый мир противоречий,
То трагедий, то идиллий!
Что за ласковые встречи!
Льнет к тебе нежней голубки,
А обнять хочу – отскочит!
Засмеюсь – надует губки,
Рассержусь – она хохочет.
Вон в сердцах хочу бежать я —
Дверь собою застановит,
Открывает мне объятья,
Умолкает, руку ловит!
Сдался – уж глядит лукаво,
Так и знай, что будет худо…
Это бес какой-то, право,
Только бес такой, что чудо!
В конце стихотворения приписал: «Точно твой портрет».
Ну, положим, Лева, объятий я тебе не открывала и льнула вполне умеренно, дорогой мой названый братик.
А еще через три недели на ее имя пришел армейский треугольный конверт: «Дорогая Лиля! Я – фронтовой товарищ Левы. При взятии дота он был смертельно ранен в живот. Перед отправкой в госпиталь попросил меня написать Вам, и Переслать фотографию. Похоронен Лева у деревни…»
С фотографии задумчиво глядели огромные глаза. Он был в гимнастерке, с лычками младшего сержанта на погонах. На обороте фотографии рукой Левы бисером выведено только одно слово: «Единственной».
Лиля проплакала всю ночь. Встала осунувшейся, с воспаленными глазами. Мама тревожно спросила:
– Ты не заболела?
– Лева погиб, – ответила она.
Клавдия Евгеньевна, вспомнив милого, скромного мальчика, совсем недавно ночевавшего у них, всхлипнула:
– Что наделала проклятая война…
На следующее утро к ним зашла тетя Настя. После похоронки на мужа она превратилась в старуху: выпирали худые ключицы, на горле проступали зеленовато-синие жилы. Теперь единственное, что ее еще держало, это надежда на возвращение Дуси.
Владимир Сергеевич ушел по своим делам, Лиля с матерью завтракали и усадили тетю Настю пить чай вместе с ними. Нехотя, через силу отхлебывала Преснякова чай.
– Я позавчера была в госпитале у мужова брата и повстречала там математика из Дусиной школы, – глухим, невыразительным голосом сказала она.
Лиля подалась всем телом к ней:
– Не может быть!
– Почему же? – вяло ответила Преснякова. – Любой с войны там может быть.
– А где этот госпиталь?
Тетя Настя объяснила.
– Я сегодня же пойду, – объявила Лиля.
– И я с тобой, – предложила мама.
– Ну что ты, мама. Анастасия Ивановна, а какое у… него ранение?
– Да вроде правая рука подвязана и лицо обожженное.
В страшном волнении Лиля встала из-за стола.
Надела свое ветхое пальтишко и подошла к зеркалу: щеки втянуты, нос торчит. Но какое это имеет значение, если Максим Иванович здесь, совсем рядом, мучается от боли, вероятно, чувствует себя одиноким.
Лиля вышла на улицу. Легкий морозец пощипывал лицо. Припорошил деревья снег. Что понести Максиму Ивановичу в госпиталь?
Она купила на рынке моченые яблоки. Ни на что другое денег у нее не хватило бы.
Чей ближе подходила к госпиталю, тем больше волновалась: каким увидит Максима Ивановича? Как он отнесется к этому приходу?
Внизу, в регистратуре, Лиля узнала, что Васильцов лежит в девятнадцатой палате. Выстояв очередь, она получила изрядно рваный халат у коротышки-нянечки, которую все почтительно и даже несколько заискивающе называли Гашетой Ивановной. Что за странное имя? Может быть, Агафья, Гаша?
Лиля нетерпеливо поднялась на второй этаж, прошла мимо столика дежурной сестры, что-то записывающей в журнал. Вот и дверь девятнадцатой палаты. Сердце готово было выпрыгнуть из груди. Лиля постояла, унимая его.
Немного приоткрыв дверь, она сразу увидела справа, в углу, Максима Ивановича. Он повернулся лицом к стене, а перебинтованная рука, словно бы сама по себе, лежала рядом.
Вчера Васильцову сделали очередную операцию, и сейчас он спал тяжелым сном, оглушенный морфием.
У койки слева сидела красивая, похожая на Кармен девушка с длинными сережками, наверно, тоже пришла к раненому.
Лиля тихо приблизилась к Максиму Ивановичу. Сильно загорелое лицо его огрубело. Светлые волосы взмокли на подушке, на белой шее возле уха виднелась родинка. Как счастлива была бы она стать его сиделкой, если понадобится – отдать свою кровь. Она ему во всем признается…
Максим Иванович, будто почувствовав чье-то присутствие рядом, с трудом приоткрыл глаза, лег на спину. Кто это? Широкие брови вразлет мохнатые ресницы, неровный пробор волос, будто спешила и не стала выводить ровную линию.
– Л-лиля, ты? – наконец с изумлением произнес он.
– Я, я, – она села на стул рядом, словно у нее подкосились ноги.
И тогда вдруг он увидел себя со стороны, ее глазами. Заика с обезображенным лицом, с культей…
Надо, чтобы Новожилова немедленно ушла. Как она посмотрела на пропитанный кровью бинт – с жалостливой брезгливостью.
Юному существу противны кровь, гной, уродство. Эта больная и потому несправедливая мысль, возникнув, как подозрение, утвердилась.
– Не н-надо было приходить, – сказал Максим, сам ужасаясь сказанному, и снова отвернулся к стене, чтобы она не видела ожог на щеке. – С-спасибо, н-но не надо!
В палату вошла сестра Тина, сердито сказала Лине:
– Девушка! Васильцову сейчас не до свиданий…
Может быть, это и так, но все же Максиму Ивановичу заступиться бы, а он молчал. Подобное поведение так не походило на него. Лиля думала рассказать об отце, Леве. Но ему хотелось, чтобы она поскорей исчезла…
Только закрылась дверь за Лилей, как Дора сказала неискренним голосом:
Какая симпатичная девушка.
– П-прекрасный человек, – ответил Максим, продолжая лежать лицом к стене.
…Мела вьюга. Лиля шла, как с похорон. Она ему совершенно не нужна… назойливая девчонка из далекой, прошлой жизни. И только.
Глупая, а чего же ты ждала?
Больше она не станет унижаться… Мог бы написать ей и после, освобождения Ростова. Значит, это ему не надо. А она-то нафантазировала… Встретил, как чужого человека… Она не собирается никому навязывать себя.
Как только вошла в дом, мама начала расспрашивать:
– Ну, как себя чувствует Максим Иванович? Небось, обрадовался?
– Ему не до меня, – скупо ответила она.
…После ухода Лили Максим стал винить себя, что держался с ней так отчужденно. Придумал какую-то жалостливую брезгливость. Да это мнительность сознания, омраченного болью. Скорее всего ничего похожего и не было.
Лиля очень повзрослела… Как мог он подобным образом вести себя? Может быть, отстранял память о школе, понимая, что возврата к ней нет? Но при чем тут Лиля? Обидел человека…
Он неудачник в личной жизни. Не зря сбежала от него жена. И мамочка уводит свою Доротею. Очень нужна ему эта кукла. Лиля в миллион раз лучше…
Максим сейчас впервые увидел не лупоглазика Лилю, а красивую девушку. Ведь это она писала ему письма в армию и вот нашла в госпитале. А он оттолкнул… За что?
Максим пытался найти себе оправдание и не мог. Невыносимо жгло у виска. Мучительно чесалась рана под гипсом, разболелось сердце. После нового укола наркотика Максим впал в забытье. Ему привиделся Лилин класс. Вот она выходит к доске отвечать… Может быть, это десятый… Нет, никогда никакого класса не будет…
Когда ему станет лучше, он напишет Лиле письмо, извинится за свое дикое поведение… Она должна понять…
Дней через пять после прихода Лили в девятнадцатой палате появился Константин Прокопьевич Костромин. Он походил на подростка с вытянутым вперед лицом. Халат на профессоре почти достигал пола.
– Ну, как дела, величайший? – была его первая фраза.
Васильцов несказанно обрадовался этому появлению, сел на кровати.
– Здравствуйте, Константин Прокопьевич. Почему величайший?
– Так латинисты толкуют ваше имя. Надо поддержать репутацию имени.
Максим, помрачнев, приподнял покалеченную руку:
– Поддержишь.
Васильцов еще в студенческие годы полюбил своего профессора. Ему нравились экспромты Константина Прокопьевича на лекциях, он никогда не был привязан к конспекту. Нравились те минуты озарения у доски, когда Костромин вдруг увлеченно устремлялся по новому пути.
Он всегда будоражил студенческие умы, вовлекал их в поиск. Мог процитировать поэтическую строку, монолог из Корнеля, утверждал, что в математике, как в музыке, есть свои ритмы – только надо их уловить. Рассматривая скульптуру, говорил о способности таланта отсекать все лишнее для выявления красоты. Приводил слова Фрэнсиса Бэкона: «Наука часто смотрит на мир взглядом, затуманенным всеми человеческими страстями».
И призывал отвергать догмы, предвзятости, личные пристрастия, самолюбие, давление авторитетов.
«Мир очень разен, – говорил он, – одному нравится „Поклонение пастухов“ Эль Греко, другому – „Женщина в белом“ Пабло Пикассо. Прелесть искусства в том, что оно вызывает разнообразные оценки. Привлекательность математики в её однозначности, но это не снимает разнообразия стилей, своего, я бы посмел употребить слово, изящества, метода исполнения, шарма, своей неповторимости у математиков разных школ. Надо создавать подкупающий пейзаж наполненных красками формул… Только профан может отрицать чувство математической красоты, не отличать ее от грубой, топорной работы».
Студенты знали, что их профессор щедр в своих идеях, неспроста призывал «распознавать глубины связей, упрощать основания, проникая в существо вещей». К тому же – и это тоже привлекало к нему молодых – Костромин не терпел хвастовства, громких речей, надменности, а к студентам относился уважительно, называл на «вы», часто по имени-отчеству. Если студент на экзамене отвечал неудачно, он никогда не унижал, как некоторые: «Лодырничал! Иди – дозревай!» – а вежливо, даже сочувственно говорил: «У вас, очевидно, не хватило времени. Может быть, вы болели? Найдите вот эту книгу… Что не поймете, не стесняйтесь спросить у меня. Как только почувствуете, что подготовились, приходите сдавать с другой группой…»
– Вы, полагаю, помните, – сказал Костромин сейчас, – поразительную историю двадцатилетнего Эвариста Галуа, убитого политическими недругами, но успевшего создать теорию групп?
– Д-да, конечно, – не понимая, к чему говорит об этом Константин Прокопьевич, подтвердил Васильцов.
– Так вот, мой ученик, а ваш однокурсник Коля Зарайский, человек отличной ревностности, написал талантливую работу, сидя в окопе перед боем. Решил труднейшую задачу, отправил ее мне, а сам вскоре погиб.
Максим представил себе белобрысенького Кольку, отчаянного игрока в пинг-понг, спорщика, человека, готового немедленно прийти на помощь любому. Так жаль парня!
«А почему профессор не говорит о моей, посланной ему с фронта, работе? Вероятно, она ничего не стоит».
– И вы сделали любопытные наброски, – сказал Константин Прокопьевич, – их напечатают в журнале «Успехи математических наук».
Васильцов ушам не поверил. Напечатают! В таком журнале?! Стараясь скрыть смущение, пробормотал стихи Данте: