412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Дедюхин » Тяжелый круг » Текст книги (страница 1)
Тяжелый круг
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 04:47

Текст книги "Тяжелый круг"


Автор книги: Борис Дедюхин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 23 страниц)

Борис Васильевич Дедюхин
Тяжелый круг

Глава первая

1

Пахло лекарствами и хлороформом, спиртом и эфиром, но резче, отличимее всего – кипяченым бельем, прямо как в прачечной пахло. Саша снова и снова терял сознание, бредил. Длинных и внятных слов не произносил, только выдыхал горячечно односложные вопросы. Они относились всего-навсего лишь к вони от кипящего в биксах тряпья: врачебных халатов, салфеток да бинтов, но этого никто не знал, никому и в голову не могло прийти, что его такой пустяк заботит.

Главный хирург, когда отец спросил его, каково вообще у Саши состояние, ответил не сразу, словно бы даже прикидывал, стоит ли отвечать. Покосился взглядом на сидевшую у дверей заплаканную Сашину мать, решился:

– Тяжелое… Только вам, отцу, говорю это.

Когда внесли Сашу в приемный покой, сразу же пошло шепотком:

– Неоперабельный… – Тоже, как тяжелыйда летальный исход, сугубо медицинское понятие.

Родителям даже и проститься с сыном не позволили, и на свидание с ним не допускали больше недели. Мать поселилась у старых своих знакомых в Пятигорске вблизи больницы, в которую привезли Сашу, а отец съездил на один день домой – в дальнее степное село, чтобы договориться с начальством о своем вынужденном неурочном отпуске, и тоже томился все эти дни неизвестностью, успокаивал, как мог, обмиравшую от горя жену да безуспешно пытался проникнуть в палату к сыну или хоть что-то выведать о его состоянии от медицинского персонала.

2

Сам Саша мог воскресить в памяти из всего минувшего за неделю очень немногое и несвязное, обрывочное.

Яснее всего вспоминалось, как вдруг перевернулась белая чаша небосвода вверх дном и как грохнулся он на то дно. Перед самыми глазами оказалась одна только сухая, с переломленным стеблем бустылинка. Она раскачивалась, будто пыталась собраться с силами и распрямиться. Саша потянулся, чтобы помочь ей, но это только показалось ему – потянулся: рука даже и не ворохнулась. Он пытался сообразить, как все-таки исхитриться и выручить несчастную бустылину, но большущий кирзовый сапог вовсе прихлопнул ее.

– Встать можешь? – спросил отец.

– Конечно! – думал, что ответил, а на самом деле и не пошевелил окоченевшими губами полуоткрытого рта.

– Осторожно, осторожно несите! – опять отец.

«Несите»? Значит, его подняли на руки. Кто? Сам отец – раз. Конюх – два. А еще кто же? Больше вроде некому… Но ведь – «несите», «те»? Стало быть, по крайней мере, еще двое, кроме отца… Но кто? Вопрос этот представлялся ему очень важным до того, как он ушел в небытие на несколько часов. Что прошло несколько часов, он догадался по солнцу – оно стало розовым, каким бывает всегда в степи зимой перед закатом. И той переломленной бустылины уже не было – он увидел сейчас старое орлиное гнездо, которое запомнил еще с весны, сейчас отметил про себя: «Это далеко от тогоместа и возле самой дороги». Хотелось убедиться, верно ли догадался: в гнезде должны быть клочья овечьей и верблюжьей шерсти, стреляная и обесцветившаяся от дождей бумажная охотничья гильза двенадцатого калибра, смятая пачка «Беломорканала», старая уздечка – в степи со строительными материалами туго, и орлы сооружают свой дом из всего, что на глаза попадется и что им под силу унести. Саша силился приподнять голову, чтобы заглянуть внутрь огромного, в два обхвата, гнезда, и это желание было последним, что запомнилось ему из всего происшедшего тогда в степи.

Снова пришел в сознание уже в машине. Мотор урчал мягко, без натуги. Хотя скорость, чувствовалось, была большая. В чем, в чем, но в скоростях Саша толк понимал.

Клаксон сирены играл почти непрерывно, как-то весело и музыкально. Но в плавном укачивании таилась неясная опасность, коварно манящая забытьем, глухим покоем. И Саша собирал всю волю, все оставшиеся силы, чтобы противиться этому забытью.

Чьи-то тонкие холодные пальцы непрестанно сжимали его запястье.

– Ускользает… Нитевидный, – повторял незнакомый голос. – Не выходит из шока мальчик.

Саша видел иногда край белого рукава, перевязанного у кисти белой же тесемочкой. Перевести взгляд дальше требовало слишком большого, непомерного усилия. Его несли куда-то на носилках, и лепной высокий потолок перемещался над ним, кружась, уплывая назад.

– Валька, иди не в ногу, а то трясем.

Снова холодные пальцы сжали запястье.

– Вызвали дежурного? – спрашивал голос. – Тяжелогопривезла.

– Вижу, – отвечал другой, недовольный голос. – Фамилия? Обезболивающий делали? Зря.

– Да? А как бы я его везла? Множественные травмы. Возможно и кровотечение. Даже наверняка внутреннее кровотечение. Про ребра уж молчу.

– А что, закрытый?

– Двух ребер.

Саша слушал безучастно, как будто все это не к нему относилось.

– Бледный какой.

Шершавая марлевая салфетка коснулась мокрого Сашиного лба.

– Где это он так?

– С лошади упал. Поскакун.

– Наездник, значит? Ну-ка, животик давай откроем. – Нянька с добрым рябым лицом наклонилась над ним. Испуганные глаза жили отдельно на ее лице, не согласуясь с сострадательной улыбкой, с наигранно бодрым тоном. – Сапожки тоже снимем. – Она ловко дернула пояс бриджей, и Саша от боли снова провалился в немую черноту.

Затем везли его по коридору на каталке. Свет в окнах был белый, почти непрозрачный.

Саша снова и снова терял сознание, бредил.

По-настоящему очнулся он уже на кровати, настолько высокой, что врачам не надо наклоняться или садиться рядом на стул. И стояла она в палате необычно: все другие вдоль стен жмутся, а эта в центре, с любой стороны к ней подойти можно.

Саша обнаружил, что в левой руке у него торчит среди окровавленных салфеток и ватных тампонов толстая, почти со спичку игла.

– Это, Сашенька, разлита не твоя кровь, – поторопилась успокоить его медицинская сестра. – Это кровь чужая, донорская, ты не бойся.

Когда ему сказали, что спал он, не просыпаясь, больше суток, он поверил и не удивился, было ему безразлично: день ли, ночь ли на дворе за окнами, он не помнил даже и что за время года было сейчас.

Там, откуда тянуло запахом кипевших в биксах бинтов и салфеток, был тамбур перед операционной: Саша хорошо видел его со своей по-царски поставленной кровати через открытую дверь. Единственное наблюдение пробуждало его интерес и даже (как казалось ему) заставляло улыбаться: иногда выскакивала в тамбур худенькая сестричка в ярко-зеленом, а не белом, как у всех, халатике, развязывала длинные чулки, тоже зеленые, широкие, спускала их до щиколоток, в изнеможении садилась на стул, упираясь локтями в колени, лицо в ладони, и сидела так несколько минут, отдыхая. Марлевая зеленая маска висела у нее сбоку на ухе. Потом она тщательно завязывала тесемочками матерчатые чулки и исчезала за дверью. Саша догадывался, что она делает что-то там, где над высокими столами слепят глаза ледяным блеском огромные вогнутые зеркала, опускающиеся на шнурах с потолка. Саша сочувствовал сестричке, понимал, как ей должно быть жарко в изоляционной спецодежде, хоть было и несколько смешно видеть ее в таком диковинном одеянии.

И все-таки никогда раньше он даже и представить себе не мог того безразличия, какое владело им сейчас. За окном синело, становилось непроглядно темно, потом снова светлело… Холодный носик поилки касался его губ… Толстая нянька уговаривала что-то проглотить из ложки… Сопалатники чирикали нечто жизнерадостное, но это никак не касалось Саши.

Иногда он незаметно для других трогал под простынёй свои упругие, твердые ноги, казавшиеся ему чужими, со страхом проносил руку над забинтованным животом и грудью, касался затылка, где все время тлела тупая боль. Ему все время хотелось повернуть голову и посмотреть, кого судьба послала ему в соседи по несчастью, но сделать этого он был не в силах. А те часто поглядывали на него с жалостью, хотя ни разу не обмолвились и одним словом сочувствия.

К ним приходили родственники и кричали под окнами, чтобы пострадавшие показали хоть через стекло свои дорогие физиономии. Им несли яблоки и апельсины. Ему – никогда никаких передачек, никто к нему не приходил. И неизвестно было, где его так искорежило, изволозило, что глубокие ссадины протянулись через все лицо.

Постепенно Саша стал невольно различать их возбужденные гордящиеся голоса – гордящиеся потому, что главным предметом обсуждения были собственные подвиги. Один испытывал самодельный пугач, и ему оторвало полмизинца. Второй сверзился с голубятни и обе руки вывихнул. И еще у одного были обе руки в бинтах – этот на «Жигулях» с братом катался и в аварию попал. Четвертого угораздило проглотить пятидесятикопеечную монету, и врачи теперь постоянно следили за ней через рентген. А самым доблестным раненым в палате считался великовозрастный парень по прозвищу Главбух. Прозвища у всех – временные, отражающие суть того происшествия, которое привело в больницу. Мальчишку, который спичечный пугач поджигал, звали Самострелом, голубятника – Сизарем, попавший в автомобильную катастрофу имел кличку Жигуль, а проглотивший монету – Полтинник. Почему того парня назвали Главбухом, не совсем ясно, но, наверное, были на то какие-то причины.

– Захотелось мне поцвести, – рассказывал Главбух. – У нас в ПТУ это значит прогулять, не пойти на занятия или на труд, но придумать уважительную причину. Как ее придумать? Бабку я один раз «хоронил», мать всеми болезнями «переболела», а с маленькой сестренкой я столько уж «нянчился», что мастер стал ей через меня приветы передавать, дескать, мол, выросла она.

«Выдумывает, наверное, все», – подумал Саша, а Главбух вдохновенно продолжал:

– И вот топаю я утром, гляжу. Приехали, значит, на лошади собакари с большим ящиком, а в сквере возле кафе как раз три дворняжки побирались. Собакари, здоровые такие мужики, стали подходить к ним – один с колуном в руках, другой с сеткой, натянутой на железный обруч. Я, значит, шевелю извилинами, вижу, что у дворняжек есть шанс облапошить мужиков – сигануть под крыльцо и с обратной стороны дать тягу. Надо, говорю себе, людям помочь, а в училище и скажу: дескать, мол, попросили меня, дескать, мол, доброе дело сделал – бродячих псов изничтожал, может, они бешеные.

«Выдумывает, ясно выдумывает, косноязычный бахвал…»

– Тогда я стал кричать мужикам, чтобы подождали меня, отрезал собакам путь к отступлению. – Главбух был старше других лишь немного, но на верхней губе у него уже пробились черные волосики, и он эти волосики то и дело с любовью пощипывал и подергивал. Особенно значительно и важно делал он это в те моменты, когда хотел обратить внимание слушателей, вот как и сейчас. Погладив верхнюю губу и помолчав в полной уверенности, что все ждут его рассказа с нетерпением, он неспешно и хвастливо продолжал: – Если бы не я, остались бы собакари ни с чем: одна собачонка, беленькая, маленькая, вырвалась из-под обруча и прямо на меня. Я не будь разиня, цоп ее за заднюю ногу!

«Врет, конечно, врет…»

– А та собачонка хоть и маленькая, подлисок паршивый, но так ей, видать, было охота жить, что рванулась недуром и свалила меня прямо под телегу. Кляча испугалась, двинулась зачем-то вперед, меня задним колесом через пузо и переехало.

«Ну и враль!..»

– Мне бы отпустить собачонку, а я не дотумкал, и она мне всю кожу на левой руке от локтя до ладони исполосовала, да вдобавок обмочила меня – со страху, видно.

«А может, и не врет…»

– Но что самое главное, – уже гневно, обвиняюще заканчивал Главбух, – так это то, что она – вырвалась, спаслась все-таки, вот зараза!

«Не врет… Правду говорит. Но тем хуже…»

Почему «тем хуже», Саша не отдавал себе отчета, просто убежден был, что это так, и возникла неосознанная неприязнь к этому незнакомому ему парню.

Главбух был самым подвижным и беспокойным в палате, он то и дело забирался на подоконник, встав на колени и закрыв свет своим задом, который был у него какой-то ненормальный – высоко поднятый, плоский и словно бы квадратный. Сделав такое наблюдение, Саша почувствовал, что неприязнь его возросла, он подумал мстительно: «Вот уж кто точно не смог бы стать жокеем».

«Жокей» – это было бы самое подходящее прозвище для Саши, если бы знали сопалатники, почему он попал в больницу. Но Саша за все эти дни не произнес ни слова, он только изредка в знак согласия или отрицания двигал головой.

Один раз утром вернулся в палату после свидания с друзьями в вестибюле Полтинник и сообщил почему-то шепотом:

– Саша, а Саш, к тебе отец пришел, гляди в окошко!

Палата была на втором этаже, и подобраться к окну – это надо суметь; ребятишки подумали тогда, что отец у Саши спортсмен, и они, кстати сказать, не ошиблись.

На голове отца была зеленая шляпа, поля ее все время подрагивали, будто шляпа плохо держалась, но это происходило потому, что отец висел, подтянувшись на руках. Пытался зацепиться за что-нибудь на стене ногами, но это у него никак не получалось: не приспособлена для этого стена, гладкая.

– Глянь, глянь, Саш! – взывал Полтинник, но Саша словно бы не слышал, лежал в прежней позе, откинувшись навзничь.

Отец голосом и подмигиваниями взывал к сыну, потом стал оглядываться назад и вниз: видно, там его допекали, велели немедленно прекратить безобразие и слезть. Наконец, так и не сумев перехватить взгляд сына, он оборвался вниз.

Саша был в палате один неходячий, а другие ребята смирно полеживали в кроватях только во время врачебных обходов. Сейчас, многомудро перемигнувшись, они потянулись один за другим в коридор. Вопрос у каждого на кончике языка висел: что это Саша с отцом так?

Коллективным умом порешили, что тут одно из двух: либо отец его покалечил и потому Саша в больнице очутился, либо это неродной отец. Они еще больше утвердились в своих подозрениях, когда не удержались и прочитали, пока несли, переданную отцом записку Саше. Поначалу записка как записка: вопросы о здоровье, о настроении, ласковые слова о том, что и он, и мать очень беспокоятся, что все знакомые приветы шлют, но последняя фраза – странная… Последняя фраза выписана очень тщательно, да еще и подчеркнута: «Теперь-то ты сам, надеюсь, понимаешь, что все кончено?» Было в этой фразе что-то угрожающее.

Главбух услужливо развернул и показал Саше записку, впился взглядом в его лицо, силясь понять что-нибудь, однако ничего не понял, отошел с обиженно-скорбным лицом и полез на подоконник: наверное, хотел еще раз Сашиного отца увидеть. А Саша впервые за все время не остался равнодушным: ему вдруг захотелось пнуть ногой в дурацкий, словно бы козлиный, зад Главбуха или хотя бы крикнуть, чтобы он не смел больше так становиться и закрывать всем свет. Но ни того, ни другого не сделал он, только отвернулся, почувствовав, как подступили к горлу слезы.

По тому, как взволновало его появление отца, Саша понял, что жизнь возвращается к нему, и отчаяние, сторожившее его, нахлынуло со всей силой. Но почему, почему же?.. Но за что?..

До сих пор взаимосвязь с окружающим миром была для Саши простой и ясной: каков ты, таково и отношение к тебе, если ты хорош – мир вознаградит тебя, если плох – он тебя покарает. И никогда не имел паренек повода усомниться в справедливости того мира, в котором жил, его душа была преисполнена доверия к судьбе, даже когда она бывала к Саше и неблагосклонна. Если, рассуждал он, ты оказался неудачливым или несчастным, значит, где-то, в чем-то оказался неправ, совершил, может быть, сам не заметив этого, какой-то дурной поступок, вел себя необдуманно или неосторожно, словом – провинился. А боль… Она у каждого тут есть, не случайно же и называется заведение – больница. А раз у каждого, значит, каждый за что-то расплачивается?

Жигуль на машине катался, Самострел, Сизарь, Полтинник игрушками занимались, пострадали через свои неосторожные забавы. Главбух наказан за живодерство. А Саша за что?..

3

Случилось это 31 декабря, в последний день года.

– Поработай Грацию, – сказал отец.

Отец, в прошлом блистательный жокей, – ныне, затяжелев, работал на конезаводе тренером, а Саша при нем – ездок и конмальчик: зимой – утром перед школой и вечером после уроков – чистил и кормил лошадей, убирал из денников навоз, делал по заданию отца проездки, а летом скакал на ипподроме в таком же самом вишневом с оранжевыми звездами камзоле, в каком всю жизнь выступал отец.

Саша подседлал Грацию, легко вспрыгнул ей на спину.

– Резвым галопом! – велел отец.

Степь начинается сразу же за конюшней. Ни деревца, ни кустика вокруг, лишь линия электропередачи на горизонте. Снегу в том году было на редкость мало, почти что вовсе не было, и Саша делал верховые проездки на разных аллюрах: шагом, рысью, кентером, резвым галопом.

Резвый галоп – это скорость легкового автомобиля. И вот на таком ходу Грация угодила передней ногой в кротовую нору. Саша выскочил из стремян и ударился о мерзлую землю, а лошадь дважды перекувырнулась через голову, потом тяжело грохнулась о землю метрах в двадцати от кротовой норы.

Заводской ветеринар вложил ствол пистолета в ухо Грации, нажал на курок – ее уж вылечить было невозможно, а Сашу отвезли в больницу.

Саша вспомнил прошлогодние гастроли в Ростове, как в призе Сравнения он вырвался у финиша вперед, дал жеребцу резкий посыл, и в этот миг – надо же было случиться такому! – на дорожку вылетела прихваченная ветром газета. Лошади не различают цвета, плохо видят неподвижные предметы, но зато раньше человека замечают, когда что-нибудь чуть шевелится перед глазами, и пугаются. Скакун шарахнулся от «живого» листа, Саша вылетел из седла и повис на поводьях под грудью лошади. Удар запястного сустава пришелся ему прямо в голову…

Никто и предположить не мог, что он будет когда-нибудь снова скакать. Перед выпиской из больницы мохнатенький, чем-то напоминающий мышь, доктор долго выстукивал Сашу узловатыми сморщенными пальчиками, наставляя в такой же ветхий, как он сам, стетоскоп-трубочку свое большое чистое ухо. «Небось не захочешь теперь на лошадках кататься?» – доктор почему-то долго и тихо смеялся, жмуря умные глаза. Упрямо глядя в заросшее седыми волосами докторово ухо, Саша дерзко сказал: «Катаются детишки в зоопарке на пони, а я буду скакать на чистокровных верховых». Доктор слегка отпрянул назад на стуле, недовольный, что его шутку не приняли.

Сейчас, лежа распростертым на высокой кровати, Саша испытывал странное чувство жалости ко всем, кого приводила к нему память. И мохнатенького пожалел тоже. Мать он постарался не впускать вообще к себе в воспоминания: ее слезы после каждого, даже пустякового, падения, ее уговоры, мольбы, убеждающий голос, кричащий, шепчущий, ее глаза в немом укоре.

Саша сморщился, словно от зубной боли, представив, как она встает на цыпочки, стараясь дотянуться обнять, защитить, укрыть…

«У меня даже такой радости нет, как у других матерей, – накормить тебя вдоволь», – говаривала она по вечерам, пригорюнившись за ужином.

Саша рос быстро, кость у него была широкая, мощная, уже к пятнадцати годам пришлось следить за весом. В доме исчезли пироги, каши, на мороженое он мужественно старался даже не глядеть. Парная баня, голодовки по суткам, если предстояло скакать на двухлетках. «Зато рост нормальный», – шевельнулась самолюбивая мысль.

Саша покосился на большой пакет с конфетами, переданный отцом. «Ага-а, „Белочка“, „Мишки“. Подкупают… Раскормить хотят, все, мол, теперь ни к чему себе отказывать… Но нет, как бы не так! Еще посмотрим! Вон пусть стрелки из пугачей слопают, им жиру не бояться».

Со вздохом, осторожно развернул все-таки конфетку, жестом показав, чтобы забрали остальное – на всех.

Распотрошив пакет, «раненые» принялись пуляться катышками из фольги.

«Господи, стоит ли так страдать? – размышлял Саша, со вкусом, медленно разжевывая похрустывающего вафлями „Мишку“. – Ведь, в принципе, можно есть эти конфеты пудами. Мать только рада будет. Ага, сидишь себе на трибуне и ешь и глядишь на других, тех, кто на скаковой дорожке… И никогда больше, никогда не мчаться под рев и свит трибун, никогда не почувствовать, как закладывает уши от скорости и ветра, никогда не почувствовать огня, всего тебя охватывающего огня, когда ты на своей лошади, словно бы незаметно, медленно, бесшумно выдвигаешься и выдвигаешься вперед, к финишному полосатому столбу, оставляя за собой, в побитом полетемные от пота лошадиные крупы и оскаленные в азарте и напряжении лица ездоков… Да нет, ничего не будет с одной конфеты!» – решил Саша. Он резко шевельнулся от досады и волнения. Капельница с подставкой закачалась.

– Эй ты, – подскочил Главбух, – аппарат порушишь!

Саша отмахнулся от восклицания Главбуха, продолжал размышлять. Еще раз твердо повторил про себя, что от одной конфетки ничего не будет. И даже объяснил сам себе: сейчас усиленное питание даже и необходимо, так и в прошлый раз было. Через какое-то время восстановительную гимнастику назначат. Все уж знакомо. Будут списывать начисто, будут уговаривать, да не на такого напали! Только выпустят из больницы, сразу надо будет пойти к мохнатенькому, уговорить его, – Саша теперь почему-то твердо верил, что мохнатенький тот доктор сделается его сообщником. Да, так и будет, с этим все ясно, но вот – отец… С отцом будет главная трудность – это без сомнения. Отношения с ним уже несколько лет были сложными, хотя отец умел быть сдержанным, всегда умел.

Оба, в сущности, хотели одного: чтобы Саша выступал в скачках, и выступал хорошо. Отцу необходим был хороший жокей, потому что от наездника в немалом зависит судьба его воспитанников-лошадей: проявятся их скаковые способности или останутся нераскрытыми, невыделенными.

Что Саша талантлив – это тоже понимали оба. Что он трудолюбив до неистовства, видели все и невооруженным глазом. Но случайные падения, одно неудачнее другого, преследовали Сашу постоянно, пока не произошла настоящая катастрофа тогда в Ростове.

Убедившись, что Саша сумел все превозмочь, все вынести, что какая-то необыкновенная способность молодости и недюжинное природное здоровье помогли ему вернуться к прежней спортивной форме, отец продолжал упрямствовать. Старый конник, он знал лучше других, что после подобного падения больше не скачут: хоть и есть еще сила, но в сердце поселяется навечно если не страх, то излишняя осторожность, а с обракованными тревогой и неуверенностью сердцем какой же ты спортсмен? Это он и внушал. И оба понимали, что с уходом Саши у отца возникнут серьезные проблемы, нелегко будет найти жокея. Но не столько это обстоятельство, сколько желание самого Саши участвовать в скачках было так неодолимо, что он не сдавался до конца. Не сумев убедить его словами, отец пошел тогда на вероломство: подговорил врачей, и они выдали справку, по которой выходило, что по состоянию здоровья Саша заниматься конным спортом больше ни в коем случае не может. Саша заподозрил неладное. Сделав вид, будто примирился с обстоятельствами, и поблагодарив отца за подаренную в честь окончания спортивной карьеры кинокамеру, он занялся съемкой любительского фильма о достопримечательностях Пятигорска. Эти «достопримечательности», однако, были весьма однообразными – кабинеты врачей городской поликлиники. Семь дней его обследовали, выслушивали, просвечивали рентгеном, на восьмой он вернулся домой веселым: «Вот тебе, папа, кинокамера „Кварц“, сам снимай, сам пленку проявляй, а вот моя справка – настоящая, не липа». Отец разъярился: «Ты свое отскакал, а вздумаешь артачиться – недоуздком отстегаю! Никогда не стегал, а сейчас отстегаю!» Саша уж два сезона выступал на ипподромах вместе с маститыми жокеями, брал первые призы, и в его честь духовой оркестр играл туш, а тысячи взрослых серьезных людей кричали с трибун: «Молодец, Саша!» Но ему только пятнадцать исполнилось тогда, дома он – просто мальчишка, и ничего удивительного не будет, если возьмет отец ременный недоуздок да и вытянет пониже спины. Сглотнул он обиду и ушел в другую комнату. Долго лежал в раздумье на диване, потом подал голос:

– Папа, дай тридцать рублей.

– Пожалуйста, на! – обрадовался отец новому, как ему показалось, обороту разговора.

– Вот спасибо!

– Пожалуйста, пожалуйста, но зачем тебе, однако? Если не секрет, конечно?

– Да какой может быть секрет. Просто я поеду в Среднюю Азию и там на каком-нибудь ипподроме буду скакать на полукровках, на ахалтекинцах под другой фамилией, чтобы твою не срамить.

Тогда и убедился отец, что недоуздок не поможет. И еще один сезон Саша выступал в Пятигорске и в Москве.

Вспоминая сейчас и сравнивая свои «главные» падения, Саша с удивлением отметил, что в те две-три секунды, которые провисел он под грудью скакуна в Ростове, и в те полсекунды, которые потребовались ему, чтобы на проездке вылететь из седла Грации, в нем жили два совершенно разных человека. Один своим цепким умом схватил всю обстановку, прикинул, что шансов остаться в живых нет совершенно, он даже погордился при этом за себя, принимающего смерть так мужественно, без страха. Но в это время второй Саша, не раздумывая, ничего не видя и не подмечая, вступил со смертью врукопашную и сделал самое необходимое и единственно ему оставшееся. Отец потом сказал, что выпусти Саша поводья, и шедшие за ним следом к финишному столбу лошади тут же растоптали бы его, и что не выскочи он из седла Грации, прижмись к ее шее, а это, казалось, было самым разумным и естественным, – и уже через долю секунды лошадь припечатала бы его к земле. Тот, первый Саша – умник и храбрец – все потом руками разводил и изумлялся: надо же как ловко обошлось, чудо, да и только!

Просто невероятное везение: остаться в живых после таких падений! Ведь делать галопы на чистокровных верховых – это не полтинники глотать. И еще: Саша все-таки жив, а Грация-то погибла… Одна из элитных лошадей конезавода, стоившая подороже десятка «Жигулей», и уж она-то, доброе животное, ни в чем не виновата!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю