355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Дедюхин » Тяжелый круг » Текст книги (страница 12)
Тяжелый круг
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 04:47

Текст книги "Тяжелый круг"


Автор книги: Борис Дедюхин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 23 страниц)

3

Опустив ночью письмо для Виолетты, Саша долго бесцельно бродил по Железноводску, не замечая мелкого непрерывного дождика. Зашел в парк. Там было знобко, неприютно. Каменные шары у входной лестницы днем всегда казались ему почти живыми, такими добродушными существами, что хотелось погладить их шершавые теплые головы. Сейчас их мокрые маковки зло полыхали отраженным электрическим огнем, отпугивали от себя; капли дождя, коснувшись их, дробились в пыль и растворялись во влажной темноте.

Здесь и окликнул его встревоженный голос матери.

– Сашенька! Сыночек! – Голос у нее был тихий, отрешенный. – Сашенька, отец рассказал мне, что впутал он тебя в неправое дело. Уйди ты с этого проклятущего ипподрома, уж если отец родной…

– Уйду, мама… – Как всегда, Саша наедине с матерью сразу стал маленьким, почувствовал себя ребенком. – Но только ты не права. Конечно, как и везде, есть и нечестные, есть неудачники – каждому свое отпущено: конь под седлом, лошадь пашет, кляча воду возит… А мне там, верно, делать нечего, нет там на мою долю лавров…

Не обращая внимания на сырость, они сели на скамейку возле большой туи, блаженно затихшей под дождем. Наверное, никого, кроме них, не было в этот час в курортном парке, обычно таком многолюдном до самой полуночи.

Неясно белел неподалеку старинный выставочный зал затейливой наивной архитектуры, с вытянутыми фронтонами, со множеством переплетов на узких венецианских окнах. На веранде диетического кафе громоздились кучей перевернутые стулья. Лужи тускло поблескивали на посыпанных толченым кирпичом дорожках. Была во всем этом своя робкая прелесть, в переливах света сквозь кисею дождя, в маслянистом свечении влажных плоскостей стен, скамеек, оград, бюветов.

Саша стиснул руки коленями.

– Ну что ты, что ты, – пыталась успокоить его мать. – Вспомни свою первую скачку, – уговаривала она, хотя начинала разговор с просьбы бросить ипподром, – вспомни, когда ты, мальчик, заставил пыль глотать одиннадцать мастеров спорта! Да и потом сколько выигрывал, так что все удивлялись! – Мать стала припоминать разные светлые и восторженные дни, что выпадали в разное время – и в немалом числе, оказывается! – в его жизни. Случайно ли она вдалась в воспоминания, как знать? В человеческой памяти прошлое лежит позади в пределах все одной и той же дуги овиди, как называла мать по-деревенски линию горизонта. Поступки, события долго возвышаются над равниной обыденных дней, но вот какие-то из них начинают рушиться, выветриваться временем и осыпаться, какие-то закрываются подобными, но только более крупными по масштабу, однако что бы ни происходило, все равно, оглядываясь в прошлое, и в десять, и в семнадцать, и в тридцать, и в пятьдесят лет, ты будешь помнить хорошее. Таков человек, и благо, что он так устроен, в этом спасение, а то многие могли бы сломаться от печалей до времени.

Мудрейший из инстинктов – материнский заставлял ее говорить так со своим попавшим в беду сыном. Намокшие волосы перьями стояли у него на затылке, и при взгляде на эту родную несчастную макушку хотелось заплакать, но мать пересиливала себя и говорила, говорила, плела сеть из простых и мудрых слов, какие только знала, чтобы затопить, погасить бушующее в нем горе, не знающее исхода и средства исцеления.

Она не смела дотронуться до него, обнять, приласкать. Только положила руку на коротковатый рукав курточки, из которого высовывалась мосластая кисть.

– Мама, а помнишь, когда мне было шесть лет, я нашел ножик? – неожиданно сказал Саша. – Так счастлив был!.. До сих пор жаром обдает, как вспомню. Складной, новенький, с костяной ручкой, помнишь?

Она кивала, и слезы стояли у нее в глазах.

– Ты честный, ты добрый, ты красивый, – говорила она. – Ты жокей божьей милостью! Вот только, может, с отцом тебе развязаться, нету него хороших лошадей. – Мать с опаской покосилась на Сашу, убедилась, что упоминание об отце не ранило его, наконец сказала то, что было очень важным: – Отец-то прощения у тебя просит, говорит, что погорячился, с неудачи да с выпивки, говорит, из рамок вышел. Уж ты не серчай на него, винится он перед тобой, прямо так мне и сказал.

Саша хотел ответить, что ему ненужно извинений, что полученная обида даже кстати, но вовремя опамятовался: «Я говорю с ней так, словно бы она всезнает!»

– Как ты здесь оказалась, зачем приехала?

Мать посмотрела на него кротко и незащищенно:

– Сна нет никак, обмирает сердце, и все тут! Вот так же, когда ты на Грации, а потом на Руанде убился, я ведь не видела, а в ту же минуточку почувствовала, что тебе больно. Я понимаю, что это, конечно, предрассудки, но что с меня возьмешь, мать я и есть мать. Увидела вот тебя живым и невредимым и успокоилась сразу. Домой, что ли, поедем, заря уж вот-вот займется.

Саша любил свою мать, не сердился на нее, не срывал зла и не грубил, как часто делают это подростки, но странно: сейчас он даже и не задумался над тем, каково же будет ей без него, он озабочен был только тем, чтобы поскорее спровадить ее домой:

– Я буду здесь еще мама, здесь моя девушкаживет, а ты поезжай, отдохни, поспи…

Но мать не хотела уходить, повторила с подчеркнутой настойчивостью:

– Отец-то винится перед тобой, слышишь?

– Да, да, мама, я все понимаю, все, это не от проигрыша он из себя вышел, нет. Если бы я Дерби выиграл, он бы, может, еще злее был. Он ни в чем не виноват, во всем я один, меня судьба по справедливости карает. А судьба – это не лошадь, ее не взнуздаешь, это я понял теперь.

– Что ты, что ты, Сашенька, думай, что говоришь! – перепугалась мать, почувствовав в словах сына незнакомые ей решимость и ожесточение. А он, не слыша, продолжал:

– Да, я один виноват. Еще два месяца назад Амиров звал меня к себе, сегодня бы на Гарольде ехал я, а не пижон Николаев, но я тогда не согласился, думал, что этим отца предам.

– Так и правильно же, разве нет? Разве нет? – встревоженно переспрашивала мать.

– Нет… Нет, мама, нет. Вот год назад, когда я верил в нашу конюшню, тогда да, тогда правильно я поступил. Правильно сделал, что не пошел к Амирову. Но сейчас-то, в этом-то сезоне надеяться мне уж явно было не на что, так? Я ведь уж и не сомневался, и не заблуждался на счет возможностей нашей конюшни. А раз так, то я просто обязан был уйти. Ноя, слабак, не ушел. Этим я не только себя опять обрек на неудачи, но и отца подвел… Да, да, именно я принудил его к бесчестному поступку. Ну, конечно, не умышленно, сам ничего не подозревая… А подвел! И правильно вмазал он мне леща, мало еще, пожалел видно… Точно так же и Виолетта правильно… – Тут Саша осекся. Он хотел сказать, что и в отношении с Виолеттой он допустил ту же ошибку, продолжал оставаться верным тому, во что уже не верили не имел права верить, он же давно понял, что Виолетта не отвечает взаимностью, но продолжал жалко волочиться до тех пор, пока она вынуждена была окончательно раздавить его своим «нет». И в этом, как и с отцом, опять же только он один виноват.

Мать слушала его с непроходящим изумлением. Она не узнавала в нем вчерашнего Сашу, не могла постигнуть, как мог он вдруг повзрослеть настолько, что невозможно было рассмотреть уж и следов милой его детскости. И как ни проницательна была мать, она обманулась в выводах: показалось ей, что раз Саша так по-взрослому умен и рассудителен, то ничто уж не грозит ему. А впрочем, может, и верно ее сердце почувствовало, может, и единственно правильное решение приняла она тогда, поддавшись уговорам оставить его в парке одного, уехать домой на первой утренней электричке?..

Не мать, а он ее провожал, уводил из парка. Они спускались по широкой лестнице. Дождь перестал, и через пологие ступени переливались чистые ручьи. Саша отчетливо видел каждую выбоинку, каждую щербину на старом желтоватом туфе. Внимательно вглядываясь под ноги, поддерживая мать за локоть, он почти беззаботно сказал:

– Знаешь, мам, я, может быть, в цирк уйду.

– В цирк? – растерялась мать. – Какой же ты артист?

– Эка беда, артистами не родятся. Понимаешь, может быть, мне только в скачках не везет, как кому-то не везет на охоте, в спортлото… Кому-то не везет в любви… – Саша опять осекся, но не подал виду, легко продолжал: – Помнишь, сосед наш Ленька-рыжий, велосипедист? Сколько лет мучился – никак мастером спорта не мог стать, то шиной гвоздь на шоссе поймает, то кто-нибудь из идущих перед ним упадет, а он наскочит. Бросил велик, перешел на городки и через год – уж чемпион республики! Вот, может, и я в другом смогу себя проявить – в цирке. А что? – Саша наклонился и хотел не сбавляя шага сорвать росший около тротуара васильковый цветок, но его стебель оказался таким прочным, что не сломался, лишь скользнул по пальцам. Саша остановился, сказал удивленно:

– Ишь ты, как проволока… Видно, долго жить собрался. – Опустился на корточки, двумя руками перервал жесткий стебель, протянул цветок матери.

– Цикорий!

– Да? А я думал – василек.

– Это все равно, можно и так назвать… Хотя настоящий василек другой. Да ты же и сам знаешь, помнишь, в лугах у нас…

– Да, да, помню. Тот небольшого росточка и покрасивее.

Мать поднесла цветок к лицу:

– Такой нежный, ласковый, а без запаха… Но все цветы одинаково чувствуют.

– Как это: «чувствуют»?

– Ну, наверное, им тоже бывает больно… И, наверное, они и любить тоже умеют…

– Что уж ты, мама!

– А что? Помнишь, начкон нашего завода умер в прошлом году? Очень он цветы любил, много их держал в квартире. Схоронили мы его, и представь себе: в той комнате, где умирал он, все цветы скоро погибли, а в соседней продолжали расти – эти не знали о смерти хозяина.

– Это, мама, мистика!

– Кто знает, может, и мистика. Я говорю лишь, что сама видела.

Внезапно погасили фонари, и мать, вздрогнув, снова с мольбой и тревогой посмотрела на сына.

Он нашел в себе силы помахать ей.

Подкатила пустая электричка.

Небо светлело, и птицы уже пробовали спросонья голоса, когда он в совершенном изнеможении вернулся к подножию Железной. С ветвей тихо капало. После дождя рассвет был чистым, ясным, каким-то самоуглубленным и совсем невинным, словно бы и не знал о суете вчерашнего дня и о ночной греховности. Когда заливает все солнечный свет или подавляет беззвездная мгла, не видишь столь отчетливо место, где находишься, а сейчас рассеянный матовый свет открывал землю до самого горизонта.

Глава десятая

1

А жизнь на ипподроме шла своим чередом. В Сашином камзоле скакал обалдевший от радости Сергей Бочкалов: его Милашевский взял к себе конмальчиком.

Сам Милашевский избегал говорить о случившемся. Все так сочувствовали ему, что никто и не посмел бы заводить разговор на запретную тему. Каждое утро работники конюшен и служащие ипподрома встречали друг друга с немым вопросом в глазах. Но никаких новостей не поступало. Только видели, что на имя Милашевского приходило много писем: он запрашивал знакомых и друзей на всех ипподромах, всех конезаводах, но, кажется, никто еще не сообщил ничего утешительного. Странно, что он упорно не хотел привлекать к розыску сына ни общественность, ни милицию, объяснял:

– Это Сашку оскорбит, если узнает.

Люди только плечами пожимали. Правда, Анна Павловна горячо соглашалась с Милашевским:

– Верно, верно вы рассуждаете! Саша юн и гибок, он не может сломаться. Я не могу поверить, что с ним произошло что-то дурное.

– Ну разумеется, как же может быть иначе… Сашка слишком любит жизнь. – И не было в словах Милашевского какого-либо бодрячества, говорил он убежденно, неколебимо.

Отец один на всем свете знал, как Саша скопировал его самого: то же чуткое и ранимое сердце, та же резкость и решимость. Каждое, самое тонкое душевное побуждение Саши понимал Милашевский.

Но почему он счел нужным жирной чертой подчеркнуть слова: «Сашка слишком любит жизнь»?

Когда-то и для Милашевского-старшего жизнь утрачивала краски, звуки, смысл. И он подумывал в свое время о том, что, может, и права-то на жизнь больше не имеет? В самом деле, имеет ли право жить человек праздный, забывший о том, что жизнь сама по себе уже счастье, существующий с незаполненным сердцем, без страстей, без острого интереса к людям, к природе, к окружающим – разве это уже не смерть для разумного существа?

Наверное, самоубийцами становятся те, кто инстинктом чувствует, что сердце его уже не способно снова наполниться работой. Впрочем, это могло быть доподлинно известно только от самих самоубийц, но даже и те из них, кто не сразу погиб, оставался еще какое-то время на рубеже двух миров, не смог бы собраться с силой духа и ясностью сознания, чтобы пофилософствовать с нами и внести ясность в наши размышления. Можно считать бесспорным, что если человек не отважился на последний шаг, не расправился с собой, хотя бы и очень решительно собирался, значит, в нем осталось еще стремление к жизни. Что говорить, жизнеутверждающе выглядит дерево с богатой разветвленной кроной и глубокими корнями, это жизнелюб и здоровяк, но разве же не жизнь и у поросли, укрепившейся на чужих корнях? Не только молодой побег, но и единственная зеленая веточка на засохшем дереве – тоже жизнь со всеми ее радостями.

Как-то еще очень давно отец сказал Саше: «Невезение тебе передалось от меня по наследству». И хоть полушутя оказал, но то верно, что и ему в свое время фатально не везло, когда он был жокеем. О некоторых его выигрышах и стипль-чезах писали английские, американские, французские газеты, однако Милашевский-старший так и не смог одержать победы, которая бы вывела его в стиплеры экстрамирового класса, чего он, несомненно, заслуживал по своему таланту. Вообще-то говоря, в спорте неудачников много, звездами становятся единицы. Те, к которым принадлежал Милашевский, крайне болезненно переживают каждую подножку судьбы. Несколько лет страдал он от какой-то неизбывной и несокрушимой несправедливости. Всякие мысли приходили…

Ну, а если Саша в точности копирует отца, то и у него должна победить жажда жизни – та способность продолжать жить с полным накалом души, с убеждением, что его жизнь важна и необходима миру, хотя эта жизнь и сложилась не такой, как хотелось. И девичье лицо, и восход солнца, и мужественный поступок, и красивая скачка, и человеческое благородство, и перестук копыт в ночной степи… Может ли это все стать ничего не стоящим!.. Милашевский-старший знал, что временное помрачение пройдет. И он твердил себе с полной уверенностью: «Саша жив!»

Олега видели теперь в двух лицах. Одно привычное, издавнее: он идет легкой и одновременно осанистой, только жокеям свойственной походкой, а вокруг него ватажатся влюбленные мальчишки: один несет сапоги и на ходу чистит их подолом собственной рубахи, второй накинул на шею седло, третий, по-лошадиному взлягивая, мчится впереди гонцом и возвещает, что дядя Олег будет сейчас делать то-то или то-то и чтобы все немедленно к этому готовились. И совсем это был другой человек, когда рядом с ним находилась Виолетта. Он трепетал перед ней, за счастье почитал мимолетнейшую ее улыбку, полслова поощрения.

После исчезновения Саши она изменилась внешне: печаль и тайная боль оттеняли ее лицо, и это возвысило, сделало красоту ее более строгой и оттого еще более недоступной.

И поведение ее заметно изменилось. Если раньше она будто только баловства, прихоти ради садилась в седло, то нынче начинала свой день с того, что брала в руки щетку и скребницу, часа полтора помогала конюхам на амировской конюшне, а потом уж полноправно брала лошадь, и освободившийся к тому времени Олег учил ее всяческим тонкостям джигитовки.

Только было в этом обучении больше любовного жара, горячки, нетерпения, чем практических уроков.

– Виолетта, оставь цыганскую замашку держать повод в одной руке. – Говоря так, он тянулся к ней и брал ее руку в свою, показывая наглядно, как надо держать ременный повод. Затем он так же конкретно, с жестами объяснял: – Виолетта, разверни плечи, вот так, так. Еще. Поясницу вот здесь, здесь прогни. А колени-то, колени-то! Плотнее их прижимай к крыльям седла, вот так, вот…

Виолетта сердилась не на шутку:

– Если ты будешь давать волю рукам, я стану заниматься с Саней Касьяновым.

Олег уверял, что назавтра он будет примерным учителем, но и завтра все начиналось сызнова. Первые минуты он был строгим наставником, давал советы: «Не катайся, а работай», «Нельзя в седле расслабляться» – и тому подобное, а затем вдруг заявлял, что она уже очень здорово может скакать, после чего опять подольше в глаза ей норовил посмотреть да руку ее в своей удержать.

– Пусть тогда Нарс со мной занимается.

На Нарса он согласился.

Наркисов, и так-то не шибко смекалистый, при Виолетте совсем скудел умом и говорил несообразности.

– Люблю пивком побаловаться, – щегольнул он как-то.

– Пивком? – удивилась Виолетта. – Ты, может, и коньяк любишь?

– Люблю! – и глазом не моргнул Нарс. – Только я его еще ни разу не пробовал.

Виолетту больше всего устраивало, когда они были вчетвером: тут не было никакой обязательности. Но это как раз не нравилось Олегу, он почему-то при Нарсе и Сане сразу становился неинтересным, тусклым.

Улучив момент, он начинал потерянно спрашивать:

– Виолетточка, я тебя огорчил чем-то?

– Нет, с чего это ты?

– Но ты чем-то недовольна?

– Отвяжись, я же сказала, что ты жокей великий… Позови Саню, куда он уходит?

Наркисова Виолетта держала на дистанции, а когда тот зарывался и эту дистанцию чувствовать переставал, она маленькими жестокостями больно укалывала его. Саня очень хорошо это видел и, боясь быть оцарапанным тоже, сдерживал себя, а уж тем более не бывал навязчивым. Часто он падал духом настолько, что даже и не старался составить в ее глазах выгодное впечатление о себе. Но, может, его несмелость, его боязнь выказать порывы своего сердца как раз и влекли к нему Виолетту.

– О чем ты сейчас думаешь? – спросила она как-то Саню нарочито бесцеремонно.

Саня посмотрел на нее долгим взглядом, дивясь, как всегда, странной, переменчивой ее полуулыбке, сказал не то, что хотел:

– Мыслю, прямо день и ночь мыслю, как на Игроке Алтая победить.

– Да? Саня, да? – Она близко смотрела ему в лицо, и он вдруг вспомнил о том, что недавно раскрыли секрет улыбки знаменитой флорентийки, безбровой всемирно признанной красавицы. Оказалось, что у нее просто легкое нарушение симметрии лицевых мускулов. А улыбка на портрете такая смутно нежная, что вот уже четыреста лет у людей сердце сжимается при взгляде на нее.

Все это нелепо пронеслось у него в голове и показалось почему-то сейчас гораздо важнее спора Игрока с Алтаем, но выговорил Саня совсем другое, странно цепенея от близости ее дыхания, от этого светлого взгляда.

– Ты смотри-ка, – выговорил он, – у тебя зрачки совершенно кошачьи, узкие и вертикальные. Нет, погоди, погоди, смотри на меня. Я весной в школе сочинение писал, – продолжал он, уже плохо сознавая, куда его несет, – по Маяковскому: «Вы говорили – „Джек Лондон, деньги, любовь, страсть…“, а я одно знал: вы – Джоконда, которую надо украсть… И украли…» Нет, ты скажи: украли, да? – Он почти зло бросил руки ей на плечи, и все веснушки жалко, незащищенно проступили у него на скулах. – Да? – настаивал он, чуть не плача. Руки были тяжелыми и неловкими.

Виолетта, не мигая и не отклоняясь, глядела на него, потом тонкое личико ее слегка исказилось, как-то дернулось все жалостью ли, волнением ли.

– Саня, что ты? Саня? – и поцеловала его. Так аккуратно, тепло поцеловала в шершавую худую щеку, покорно и ласково, будто сестра. И побежала.

Он смог даже усмехнуться – смотри-ка, убежала, стесняется. Все вдруг приобрело особое значение и ценность, сделалось вдруг чрезвычайно важным и требующим Саниного присутствия и участия.

2

Про Джоконду Саня вспомнил, конечно, по вдохновению, но не случайно.

Несколько дней назад на ипподроме появился художник. Он говорил, что задумал создать галерею портретов молодых жокеев, и постоянно крутился с этюдником возле Сани, Олега, Нарса. Увидев Виолетту, попросил познакомить с ней и рассказал про «секрет улыбки» той флорентийки.

Саня представил их друг другу. Виолетта спросила единственно из вежливости:

– Вы к нам откуда приехали?

– Из Палеха, есть такой…

– Неужели? – радостно перебила Виолетта.

Она много слышала об этом городке, очень хотелось ей в нем побывать, как хотелось и многие другие места посмотреть. Ей хотелось, например, ехать в Вилково на Дунае, где, говорят, деревянные дома стоят прямо на воде и соединены между собой дощаными переходами – все почти как в Венеции, только малолюдно, тихо и скромно, но в саму Венецию ее почему-то не тянуло. Мечтала съездить в Суздаль, где, по рассказам побывавших там, есть четыре монастыря и зимой по улицам лошадки везут возы сена и теряют на дорогах клочки сухой травы. В городок Печора на Псковщине хотелось, где, правду или нет рассказывают, и поныне существует мужской монастырь, в котором живут шестьдесят девять пареньков с умными и печальными лицами – интересно же посмотреть на них и попытаться понять их и посочувствовать им. В Павлово-на-Оке хотелось побывать, посмотреть на умельцев – не только лучших в мире замочников, но и в прошлом оружейников: Петр Первый, вычитала она в каком-то старинном учебнике истории, вооружал армию не тульскими, а павловскими как раз ружьями. И на Соловки мечталось ей съездить, где была в войну школа саратовских юнг. Еще и в Кинешму интересно бы заглянуть: там пережила трагедию Лариса Огудалова-Алисова, хотелось в Ковров – неизвестно даже почему, просто название нравилось. И вот еще и Палех, рядом с которым есть Холуй, Мстера, Шуя…

– Расскажите о Палехе!

– О-о, Палех – край тонконогих коней, серебряных облаков, древесной грусти. Когда я в первый раз приехал туда, мне говорят: «Это село – академия». Я спрашиваю: «И что же творят тутошние академики?» – «Они, милок, жизнь прошивают золотом». Вот, думаю, это мне как раз и надо! – Тут художник несколько смутился, а объяснил свое смущение тем, что увидел идущую по дорожке Анну Павловну. – Поразительно, как похожа на вас, Света-Виолетта, эта женщина!

Надо сказать, что во внешности Виолетты не было ничего общего с ее матерью. Разве что волосы были по цвету одинаковыми у них, но у Анны Павловны они не лежали, как у Виолетты, свободными легкими локонами, а вились маленькими жамканными кудряшками. Лицо Анны Павловны, бледное и узкое, обращало на себя внимание грубой яркостью бровей, подведенных глаз, жесткими складками рта – наблюдательный взгляд мог бы отметить ее неустанное стремление казаться моложе своих тридцати восьми лет и необходимость часто пользоваться гримом. У Виолетты был совершенно иной овал лица, иной разрез и цвет глаз, словом, мудрено было уловить сходство. Наблюдение художника удивило Виолетту, но тот объяснил:

– Художник потому и художник, что способен видеть скрытое от глаз простых смертных.

Познакомили его и с Анной Павловной, которая, назвавшись по имени-отчеству и по своей профессии – «артистка», не удовлетворилась простым объяснением – «художник», спросила, как звать-величать его. В ответ тот достал из этюдника картонку и протянул Виолетте со словами:

– Богомаз была моя кличка, это вовсе не секрет. Ваше миленькое личико перевел я на портрет!

На картонке была нарисована синим карандашом Виолетта верхом на лошади.

– Так не Богомазом же будем мы вас называть? – не согласилась Анна Павловна.

– Именно так и только так надо меня кликать. Я не имею права на имя до тех пор, пока не сделаюего. Вот когда зашумит пресса о моих работах, когда мой талант будет признан, тогда извольте величать меня… Да и Богомаз вовсе не зазорно, так иконописцев звали.

– Что ж, я могу понять, все люди искусства непременно с причудами, – вполне серьезно согласилась Анна Павловна и пригласила художника приходить в цирк на ее репетиции.

– Вы знаете, я мечтал об этом, но не смел надеяться. Спасибо, обязательно приду!

С того дня Богомаз стал Анне Павловне почти приятелем, а Виолетта и Саня охотно встречались с ним на ипподроме.

А еще Богомаз завел дружбу с Зябликом, правда, дружбу секретную: они встречались по вечерам и подолгу просиживали в лучшем ресторане Северного Кавказа «Эльбрусе» либо в «Храме воздуха». О чем они говорили по нескольку часов?

Да мало ли о чем… Зяблик мог рассказать, как лишился одного уха. Тотошники взяли с него слово, что в одной дешевой скачке он не станет выигрывать. Он и не думал выигрывать, когда на круг выезжал, а подошел к трибунам, услышал крик: «Зяблик, давай!» – вошел в такой азарт, что забыл о своем обещании – вывернул хлыст и пришел к призовому столу на корпус раньше предполагавшегося фонаря, как именуют тотошники лошадь, должную привезти им деньги. Вечером повстречали Зяблика в посадках трое неизвестных, стали молча и умело бить – расчетливо били, не калечили: для воскресных скачек сберегали, велели завтра искупить провинность. Он обещал и опять намерен был обещание сдержать, но надо же – лошадь, как сумасшедшая, понеслась и сама привезла его первым. После этого били опять умело: одного уха не досчитался Зяблик, в постели лежал неделю.

Это все в кратком изложении, а если с «картинками» давать – не один вечер потребуется. Да и у Богомаза, как выяснилось, «одиссея» была длинная. Лучшему корешу своему он мог бы рассказать, как несколько лет назад в Вятке скупал у охотников беличьи хвосты и волчьи зубы, возил их в Палех художникам. Из беличьих хвостиков вяжут кисти, кончик сходится на нет – один волосок, которым и пишут шкатулки твореным золотом. Это золото на черном лаке блестит, а надо, чтобы оно горело. Покупают зубы – собачьими полировать плохо, коровьими тоже неважно, а у волчьего – самая крепкая эмаль, без царапин. Вошел в доверие к палехским художникам, украл у них икону – деревянную плашку с ковчегом, то ли четырнадцатый, то ли шестнадцатый век, он уже забыл, но старинная, в общем, продал ее с ходу какому-то иностранцу или нашему пижону, под заморского гостя одетому. Узнал, что в Пошехонье, что под Суздалем, есть единственные в стране творцы сусального золота, куют на гранитных наковальнях шестикилограммовыми молотками пластинки золота – как шестьдесят штук, так полтора грамма веса. И к ним пристроился, сумел украсть шкатулку размером в половину спичечной коробки – бисерницу, которую загнал по дешевке, за двести рублей, а уж после этого должен был покинуть те места, не желая иметь дел с милицией. Устроился в Рязани на работу, а по воскресеньям ездил в Москву на ипподром, веря в сказочный выигрыш. Пережил длинную серию неудач, стал подумывать о другом источнике прибыли. Купил в кассе билет на последний целковый, а тут остановил его какой-то парень и спросил:

– Дачу думаете купить или «Жигули»?

– О зимних ботинках на меху мечтаю.

– Ваша мечта сбудется, если мы с вами сдружимся.

– Я – весь внимание, зрение, слух.

– Где работаете?

– На пивзаводе.

– Кем?

– Бродильщиком.

– Забавная профессия… И много ли набраживаете?

– Сто двадцать-сто сорок.

– Это нынче немодно. Обещаю вдвое больше.

Так Богомаз получил «командировку» в Пятигорск.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю