Текст книги "Каменный пояс, 1989"
Автор книги: Борис Попов
Соавторы: Антон Соловьев,Владимир Белоглазкин,Александр Беринцев,Александра Гальбина,Сергей Коночкин,Василий Уланов,Валерий Тряпша,Александр Завалишин,Павел Мартынов,Тамара Дунаева
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц)
Ему всегда казалось, что о детях нельзя сказать «чужой», как нельзя такое сказать про дождик или траву. Кариева в детстве родители особо не приласкивали, у отца и правило было суровое: ребенка надобно гладить только сонного, чтобы не знал о том. Но Галейка не помнил, чтобы и сонного гладили его или целовали: он чутко засыпал и ждал, когда же прикоснется к темени рука родителя, – не прикасалась. Переиначивая жалость к себе, он жалел какого-нибудь карапуза, утирал ему слезки, а то и плакали вдвоем – утешение обоим.
С годами такое позабылось, но вот с возрастом как будто сказывалось давнее. Увидит, как чья-нибудь мамаша шлепнет свое чадо, – жалко ему; увидит, что малышок топает один, опять жалко: почему один, почему родители не досматривают за ним? О внуках он помнил постоянно и постоянно жалел, пожалуй, убежденный, что с родителями им хуже, чем с ними, стариками. В начале каждого месяца он особенно нетерпеливо ждал внуков; Малик надолго уедет, а невестка тут же и приведет к старикам Лялечку и Нурика.
Вот и сегодня – длинный, нетерпеливый звонок в конце коридора, и Кариев бежит, опережая жену, отворяет дверь, и шумно, туго, в живот ему, накатывают малыши, дергают за край пижамы, виснут на руках. А у него в глазах пестрит, и слабая грудь начинает ходить, тоненько покалывая. Наконец детей перехватывает бабушка, разматывает на них шарфики, пальто и шапочки сует на подзеркальник и уводит в комнаты. А Кариев стоит, перед ним невестка, у нее яркие, карминные губы. И голос тоже яркий, сочный, как вся ее молодая, жизнерадостная плоть.
– Ну вот, ну вот! Теперь дедушка и бабушка рады. А мы дедушке и бабушке принесли гостинец… ой, не оброните, это замечательное, токайское! – И тут он замечает, что Разия, кажется, немного хмельна, может, от вина, может, просто чему-то рада. – Дети, дети! Мама вас поцелует, маме надо бежать!..
Те прискочили, мама чмок-чмок, не прикасаясь губами, чтобы не размазать помаду; дети тоже чмокнули, обвеяли мамино лицо и упрыгали в комнату.
– Опять я осталась на берегу! – Невестка смеется, рада чему-то, и убегает.
Малик приедет только в исходе месяца, эта не заскучает, – так думает Кариев, но тоже чему-то радуется и поспешно идет к внукам.
Малыши играли тихо, Лялечка держала в одной руке куклу, в другой книгу – читала куколке сказку; мальчик, вообразив себя на месте папы, ехал на поезде и стучал зубами, точно от холода; он слышал, что рефрижераторы – большие ледники на колесах.
Комнаты у Кариевых окнами выходили во двор, но можно было видеть и улицу, и деревья вдоль тротуара, голые и потемненные сыростью. Шел дождь, уже который день, в квартире холодно, вчера слесари опробовали отопительную систему и опять залили чердак, утром с потолка так сильно капало, что Кариев позвонил в домоуправление. Пришла девушка-техник, боязливо поглядела на потолок и пообещала послать штукатуров. И вот Кариев то и дело высовывался в коридор – не идут ли штукатуры, потом озирал потолок и говорил детям, чтобы не бегали сюда, зашибет куском штукатурки.
Как-то неприкаянно, грустно чувствовал он себя, даже детские голоса не радовали. Да в чем же, собственно, дело? Ну да вот потолок протекает, ремонтники придут и нашумят, намусорят; невестка чертова… чему радуется, зачем накрасилась? Ах, все пустяки, все житейское! Не это беспокоило Кариева, а то, что прошел уже месяц после разговора с Наилей, и никто за целый месяц не позвонил, не послал открытку. Звонить самому неловко, плюнуть и забыть – не забывается, от первоначальной внезапной радости всколебалось все долгое прошлое, где уж тут быть покою?
Пойти разве погулять с детьми. Обычно старики брали с собой ребят, ходили в сквер, покупали внукам какую-нибудь занятную мелочь. Он пошел в комнату и тихо сказал жене, а не сходить ли им в магазин.
– Так ведь дождь!
– Ну да, – согласился он и повернул к себе.
Не может быть, чтобы не позвонили или не послали открытку. Но месяц, месяц прошел! Почему такая необязательность, такое забвение человеческих правил общения? Вот и часовой завод молчит, а в мастерской его часы не берут – надо менять пружину, где ее взять? Он вышел на лестничную площадку и поглядел в почтовом ящике. Открытки не было. Когда он вернулся, жена одевалась в прихожей.
– Ладно, пойдем, – сказала она, – небось не размокнем. Зонтик возьми. – И крикнула ребятам, чтобы они сидели смирно и ничего не трогали.
Одеваясь, Кариев стыдливо бормотал:
– Я, собственно, подумал, а не купить ли тебе что-нибудь, ну, надеть на свадьбу. Ну, платье там или платок, а?
– Как знаешь, как знаешь, – отвечала жена.
В магазине они походили около платьев, кофточек, пошли поглядеть платки. Затем пошаркали вдоль полок, где стояла обувь, и здесь Кариев увидел мужские лакированные туфли. У него были такие, до войны, непрочная, хрупкая обувка, только на праздничный выход. Он помнил, что надевал туфли на тридцатилетний юбилей завода, во второй раз надел, когда поехал забрать жену и сына, Малика, из роддома, а в третий раз… пожалуй, они с женой ходили слушать «Сильву», это было в сорок втором году. И больше не надевал.
В магазинном суетливом жужжании голосов ему странно почудилась музейная тишина. Он забыл, зачем он здесь, и даже как будто удивился, когда жена, походив возле прилавков, подошла к нему.
– Я не смогла ничего выбрать. А туфли, смотри, очень хорошие, у тебя ведь нет выходных.
Он вдруг ужасно застеснялся, запротестовал, но Мастура уже подталкивала его к скамеечке, чтобы он сел и примерил, туфлю она держала в руке, Он сел, надел туфлю и, оглядев ногу, понял, что очень мечтал о такой покупке.
– Не жмут, вроде в самый раз, – бормотал Кариев, – но, понимаешь, я не привык к такой обуви. Какая-то… легкая, черт подери!
Когда они пришли, дети мирно играли в свои игры, им дали коробку, а туфли он еще раз примерил и поставил в шкаф. На душе было спокойно, что-то как будто прояснилось, пошло на лад. Назавтра тоже было хорошо, зашел попроведать Эдик и принес в кульке рябину… Может быть, зря, а все же Кариев отдал сыну бутылку токайского. Тот обрадовался. Ах, зря, зря! Сын ушел, а тут вдруг явились штукатуры ремонтировать потолок. В иное время у него разболелась бы голова – тут тебе дети, тут рабочие отколупывают штукатурку, и она громко падает на пол, сеет кругом пыль, – но ничего, он хорошо себя чувствовал.
Уже на второй день потолок замазали, а еще через день пришли маляры и побелили, старикам оставалось только водворить на место электрический шнур и пол хорошенько помыть.
Наконец вернулся Малик, был в Сибири, привез родителям лекарство от ста болезней – золотой корень. Пришли с женой. Вид у Разии небойкий, губки повяли, словно от долгого томления по мужу. Временами Кариеву казалось, что невестка хитра, любит погулять, а Малик умный, все видит, волнуется потаенно… ох, раскатится их жизнь поврозь, дети полусиротами, отец их сопьется! А теперь видит: ничего живут, она, видно, и вправду скучала без мужа, без буден, к которым уже привыкла.
Пробыли весь день, ушли поздно, и сразу в квартире тихо, но в иную минуту эхо как будто гуляло по комнатам звуками детских голосов. Попили чаю, легли спать. Жена повозилась и уснула, а он ворочался осторожно, боясь оборвать тоненькое, как будто ниточку в себе, – приятное, грустное боление – о внуках. Боже, как он любил их! Иные старики, уйдя от забот, даже собственных внуков отваживают: дескать, теперь-то поживу в свое удовольствие. Неужто в покое можно найти удовольствие?
Какая-то мысль однако влекла его с наезженного, правильного думания… ах, был в его жизни момент, когда он словно обмер в пустоте и все, все было безразлично! Даже смертельная, как они думали, болезнь ребенка ничуть его не трогала.
Осенью сорок первого он оказался в должности мастера механического цеха, на самом трудном участке – черновой обработки заготовок. Станки стояли в сумрачном ряду и действовали от трансмиссии, на каждом рычаг – рабочий мог его переводить то на действенный шкив, то на холостой. Заготовки тяжелые, до пятидесяти килограммов, а народ все худой да малолетний, иные до суппорта не дотягиваются, на скамеечках стоя работают. Бывало, идет Кариев по цеху: станок какой-нибудь крутится, а рабочий неподвижно склонился на подставку. Подойдешь, а он спит. Жили голодно, работали понемногу, не каждый выдерживал.
Цех делал очень важные детали, корпуса и сопла для реактивных минометов. Шли бои за Москву… На заводском митинге секретарь обкома читал телеграмму Сталина: ускорить отправку хотя бы ста пятидесяти реактивных установок.
Как-то утром, сдав смену, он с плывущей головой пошел в заводоуправление; секретарь обкома собирал руководящий состав, позвали и мастеров с особо важных участков. Он знал, что его будут тузить без жалости и в конце концов снимут с должности и пошлют на другое место. Он хотел устыдиться и не мог.
Секретарь обкома сразу потребовал говорить прямо и конкретно.
– Какие участки не справляются с заданием?
– Да вот в первую очередь участок черновой обработки.
– Кто мастер? Почему участок тормозит работу цеха?
Голова у Кариева плыла, а ноги точно одеревенели.
Он встал и, глядя в пустую стену, проговорил:
– Я инженер-технолог… инженер-технолог… – Кто-то о нем сильно, убедительно говорил, что он работал в техотделе, а мастером назначили, не спросив его согласия, у него нет способностей руководить людьми, но сам Кариев смог только выговорить:
– Люди голодные, истощенные, как же они дадут высокую выработку… – И заплакал, зажав взмокший нос, встряхиваясь от внутренней дрожи.
С полминуты все молчали, наконец секретарь обкома встал и предложил пройти по участкам. Николай Демин шепнул Кариеву, чтобы тот шел домой, но он пошел со всеми, уже справившись с собой, но – странно – не чувствуя никакого стыда за слезную свою слабость. Николай работал в то время сменным директором – была в войну и такая должность.
– Вот что, товарищи, – сказал секретарь, когда обошли участки. – Демина освободим от производства, пусть займется организацией столовой в цехах. Надо накормить людей. – Он вынул блокнот, черкнул и, вырвав листок-бланк, подал Демину: – Поезжайте на шестую базу, получите овсяной крупы. – Затем оглядел размягченно стихнувший народ и твердо проговорил: – Производительность надо увеличить, план должны выполнить досрочно!
Когда расходились, Николай шепнул Кариеву:
– Ничего, подкормим народ, веселей станет. А тебе я выпишу литр спирта, обменяешь на продукты.
Он слышал Николая отчетливо, но вымолвить хотя бы слово было мучительно. Все последние дни он ходил квелый, сонный, а ночами не мог заснуть. И вот была одна такая ночь… плакал, задыхался Малик, у него был дифтерийный круп, уже умирал не один раз, и казалось, только чудом его спасала мать. Ребенок плакал и задыхался, а он лежал неподвижно, и было все равно, умрет малыш или нет, или оба они умрут – все равно. Проснулась жена, включила ночник и увидела, что он не спит. Кинулась к мужу, потом, опомнившись, скакнула к ребенку, «как тигрица», – вспоминалось потом. А тогда – было все равно, все равно!..
6Малик родился за год до войны и в первые же месяцы начал болеть; стало ясно, что Мастура на работу уже не вернется. А институт, в котором проучилась два года, она оставила еще раньше из-за мужа: у него в тридцать восьмом году открылся туберкулез.
Он худел, покашливал, ровно что-то крепкое, духовитое беспокоило в горле, но потом, кашляя, стал чувствовать боль в груди. И уставал очень. Работы в техотделе невпроворот, да он еще вычерчивал, выделывал артиллерийский ящик, хотя и были чертежи свыше, но он-то видел несовершенства и пробовал изменить конструкцию – и в конце концов изменил, получил авторство… работа, работа, еще и занятия в комбинате рабочего образования. Собственно, комбинат был вечерним филиалом индустриального института, оставалось учиться еще два года – и диплом о высшем образовании, мечта его, мечта Мастуры! Но он перестал ходить на занятия. Мастура узнала об этом только через месяц и… такого огорчения, обиды, но главное, такого напора он не ожидал от кроткой своей жены! «Ты не имеешь права быть малодушным, не можешь обижать меня, предполагая, что я… – Слезы, злые, добрые, какие-то умные и трогательные слезы. – Предполагая, что я… не снесу всей ноши. Хозяйство, дети, все остальное – это в силах женщины!..»
Они садились вместе, чертили, писали контрольные, читали попеременно политэкономию вслух, успевая браниться – да вот насчет покупки коровы. Многие семьи инженеров держали коров, хотела держать и жена, а он упрямился и говорил, что не даст ни рубля… словом, то был болезненный, ничем не объяснимый каприз. Но словно с уросливым ребенком, она и тут справилась с его упрямством: корову все-таки купили, и теперь малыши и сам Кариев пили парное молоко.
Потом ему дали путевку в санаторий. Но как было ехать? Двое детей, одному четыре, другой грудник, домашнее хозяйство, да вот корова… И опять он зло чудил: никуда он не поедет, и черт с ним, с туберкулезом! Но она уплатила за путевку, собрала мужа: «Нет же, милый, надо поехать! А мы будем писать, будем скучать и ждать. Правда, милый, не думай ни о чем!..» И он поехал в Теберду, лечился там, пил кумыс, болезнь пошла на убыль. Он возвратился домой в июне, через день началась война.
В ноябре стали прибывать эвакуированные заводы, и сразу три – московский, херсонский и сумской – должны были разместить свое оборудование на площадках плужного; их завод вместе с приезжими переходил на изготовление военной продукции. Сухие сорокаградусные морозы! Привезенное оборудование выгружалось вдоль железнодорожного полотна, его тащили на руках, впрягшись в лямки; лобовые, расточные станки волокли в первую очередь и ставили в барачном здании, где прежде испытывали молотилки и лобогрейки, и тут же начинали работать. Еще одно барачное строение заняли под цех, но площадей не хватало, и новые цехи размещали то в трамвайном парке, то в гаражах автобазы, а кузницу расширили, сделав к ней пристрой.
В заводских кадрах происходила большая перетасовка, сменились начальники цехов, участков, а вместо Малашкевича директором стал сумской инженер Тверезый. В первое время Малашкевич возглавлял эвакопункт, затем получил назначение строить новый металлургический завод. Рабочие очень жалели о своем директоре, – это был простецкий человек из кузнецов, партизан, о народе заботился, строил жилье, детские ясли и садики. Главный диспетчер тоже был из приезжих, и когда он по селектору докладывал, спрашивал с мастеров и цеховых начальников, то все вспоминали Малашкевича: у него не было такого командирского тона, хотя он и воевал в гражданскую.
– Пармузин, сколько корпусов собрал?
– Шестнадцать.
– Этакий, сколько фрицев оставил в живых!
– Деталей нам не дали.
– Андреев, почему не дали деталей пятому цеху?
– Все дали. Начальник смены не организовал работу.
– В штрафной батальон бы кое-кого! Чтоб кровью искупил ошибки!..
Но на фронт хотел едва ли не каждый заводчанин, писали заявления в военкомат и в райком, однако брали немногих, остальным отвечали: вы здесь нужней. Где нужней – это знает начальство, а где честней – про это каждый думал сам, может быть, и ошибаясь… А завод находился на казарменном положении. С организацией столовых хорошо похлопотал Николай Демин, прокормом обеспечил, даже выпуск посуды наладил: тарелки и ложки штамповали, лудили здесь же, в механическом цехе. Подкормившись, люди немного окрепли и зиму с сорок первого на сорок второй сумели пережить.
Пришла весна, снег на заводском дворе осел, потек ручьями, и открылись кучи отходов, копившиеся долго. Проезды между цехами узки, в колдобинах, по ним едва пробирались конные подводы, груженные готовой продукцией.
В теплый апрельский день Кариев увидел, как пришли на завод ученики ФЗО – знакомиться с производством. Это были худые, бледные после зимы дети, все как один босые, потому что, сберегая обувь, оставили ее в общежитии. Они перепрыгивали через канавки, гуськом прошли по разбитому деревянному настилу в проходную, стали у входа в инструментальный цех, там весь пол усыпан металлической колючей стружкой. Кто остановился, боязливо перебирая ногами, другие пытались пройти, осторожно минуя стружки. Но вот вышел начальник цеха Андреев и позвал ребят в свой кабинет.
Кариев стоял в стороне, плакал и понимал, что это нехорошо, никто ведь не плакал, сами же дети были веселы, крикливы… пригревало солнышко, сладкая вонь от маслянистых стружек перед цеховым подъездом мешалась с терпким, горько молочным запахом почек на акациях. А он, такой слабый, жалобил себя бесполезной слезой. Его усталость была особого рода – в нем худел и вянул дух, а суровая правильность теперешней жизни кривилась в его слезоточивых глазах: люди сдержанные, вроде Николая Демина, казались бесчувственными, военпреды нахалами, мастера неумными, бездушными погоняльщиками, а их усилия сделать жизнь вокруг себя сносной – бесполезными. Что они могут, что может он?
В который уже раз его спасал Николка, Демин Николай! Он добился, что Кариева перевели в сборочный цех ведущим технологом. И тут Кариев понемногу начал осознавать важную для себя истину: пусть хотя бы и маленькое твое усилие может повернуться пользой для людей… Еще в первые месяцы войны сборку снарядов производили в тесном и малопригодном для дела здании, прежде в нем хранились заводские архивы; потом участок сборки перевели в помещение бывшей чаеразвесочной фабрики, но это было далеко от станции. Кариев предложил переделать склад литейных материалов под сборочный цех; вставили окна, настлали полы, подвели отопление, горячую воду, сжатый воздух – словом, оборудовали, как надо. И людям ближе до работы, и железнодорожная ветка – вот она, рядом.
И в технологии он кое-что изменил к лучшему. Чтобы не перетаскивать детали от верстака к весам, верстак он сделал вращающимся, а под ним приспособил весы. Как-то пришел утром в цех, а мастер говорит: «Женщины вам благодарность объявляют!» Кариев обрадовался: я, говорит, еще кое-что придумал, под стеллажами оборудуем батареи отопления, и не надо будет таскать детали в сушилку. Потом он сверловщиков пристроил поближе к сварщикам, тут же на стеллажах сверлят и тут же заваривают – опять сбережение сил, да и побыстрее дело делается.
Случалось, выпадали ночные дежурства, но теперь он не уставал, как прежде, план по сборке всегда перевыполнялся, утром он чувствовал хмель ночного бдения, но дома быстро отходил и до обеда не ложился отдыхать. Как-то пришел утром, а дома никого, соседка говорит:
– Ваши-то в поле.
Это была первая весна, когда они взяли участок под картошку. Он попил чаю и пошел к конному двору, за двором лежал большой пустырь, поделенный на участки. Мастура с матерью копали свой участок, и теплая землица парила на утреннем солнышке. На краю поля в плетеной корзине сидел малыш и сердито прятал от солнца свое личико. Отворотившись от прямых лучей, малыш удивленно видел, что солнце всюду, но не докучливо, приятно, и улыбался. Старший бегал около ограды и глазел на лошадей. Вот завидел отца и побежал к нему, но упал и расплакался. А когда добежал до отца, последняя слезка катилась уже по сморщенной от смеха щеке.
Потрепав старшего по плечу, Кариев сел около корзины и дал свою руку малышу, и тот ухватился за нее с трогательной жадной поспешностью. Кариев щурился на свет и смотрел на жену, она шла к нему и несла на плече лопату.
– А ты, верно, рассердился, не застав нас дома, – сказала Мастура, опускаясь рядом.
– Люблю, когда жена дома.
Она засмеялась и стала рассказывать: встретила с утра Веру Демину, та говорит, землю-то пора копать, самое время; поделилась семенами, вернем, когда обменяем на спирт, но надо для этого ехать в Кустанайскую область, она и поедет, а мать останется с детьми.
– Теперь у нас будет своя картошка, – сказала она с гордостью, и он кивнул, как будто подтверждая ее право гордиться своими трудами.
– Я устал, Мату, – сказал он. – Дай мне лопату, я поработаю.
От свежего воздуха, of теплых паров землицы и подсыхающей прели травяной прошлогодней ветоши у него скоро закружилась голова, потек по лицу пот, мелко трепетала дрожь по рукам. Он перестал копать, хотелось просто стоять и дышать тем вкусным, отрадным, что источала разогретая земля. Потом он подошел к старухе и сказал:
– Ты бы отдохнула, аби.
– А ничего, – ответила старая, – я привыкла.
Он пожалел старуху, но не за то, что теперь она, не разгибая спины, ворочала тяжелые пласты. А жалел за то, что она привыкла, за то, что ее работу никак не назовешь делом. Вот у него, как бы ни было тяжело, дело! Думая так, он жалел и жену. И для нее обычной становится работа, которая есть житейская суета, пусть необходимая, а все же суета. Сумеют ли они так зажить, чтобы она вернулась в институт, закончила его и работала учительницей? Кто знает…
Далеко, на краю большого пустыря копала свой огород Вера, жена Николая Демина. Кариев, подумав, зашагал к ней. С отцом побежал и Эдик.
– Папа, я в земле пулю нашел! – и показал ржавый винтик.
– То не пуля.
– Но где же тогда пули? Они ведь не все в людей попадают.
– Пули… не знаю. Ты, собственно, почему не играешь? Иди побегай.
– От бегу есть хочется, я потихоньку. – Мальчик отстал, направился к бабушке.
Вера заметила Кариева и, отставив лопату, ждала, когда он подойдет.
– Здравствуй, Вера, – сказал он, неизбытую свою жалость перенося и на нее. – Ты одна, а вскопала больше нас.
– Третий день копаю, – ответила она. – Да вот скоро опять надо бежать, дежурю с четырех, а еще детей надо покормить, корове пойло приготовить.
Вера через сутки дежурила ночью в госпитале, а днем работала в детском доме; стала рассказывать, что в госпитале она привыкла, а в детдоме ей тяжело, к детскому горю привыкнуть нельзя. И люди подлые находятся, даже там. На днях ей дали бумаги на подпись: на завтрак значится молоко, манная каша, но она-то помнит, завтракали дети картофелем и килькой. Она помолчала и вдруг выругалась по-мужски.
– Кому война, кому мать родна, говорит наша нянечка. А терпеть, не плюнуть сволочи в лицо, не ударить – вот… одна у меня жалоба, остальное все ничего. – Потом она сказала: – Николай заявление отнес, просится в танковую бригаду. Ты как думаешь, отпустят его?
– Многие пишут заявления, – ответил он, – да не всех завод отдает. – Он постоял, помолчал, Вера о чем-то своем думала и ровно забыла о нем. Он пошагал на свой участок.
На конном дворе за жердяной изгородью ходили лошади, на краю пустыря сверкала большая лужа, синее облачко плыло над картофельным полем. От станции отчетливо слышалось, как, громко лязгая, сдвигается состав, слышались звуки команды и гудок маневрового паровоза, от которого лошади подымали головы и прядали ушами, как боевые кони.
Посадили, слава богу, картошку, но с прополкой замедлились, хлопотали с покосом. Участок им достался далеко, в просторном поле с редкими перелесками. Километрах в пяти – маленький хуторок Мельничный. Пробовали сами косить, да отступились. Косить взялся житель хуторка, оговорив за работу поллитра спирта и чертовой кожи себе на штаны; мужику помогал, его сын, рослый, крепкий парняга с увечной ногой.
В конце сентября неожиданно похолодало, и надо было убирать картошку, вывозить сено, а в доме зябли, малыш опять кашлял и задыхался, начали топить печь, чтобы прогреть домик, а печь дымит. Вот опять забота – печь ремонтировать. Но все это потом, потом, а сейчас надо вывозить сено, успеть до осенних дождей! Мастура поехала на покос, чтобы, ночуя на хуторе, днем все-таки доглядывать за копнами, может быть, пройтись косой по новой осенней травке. Кариев собирался приехать на грузовике через два дня, но поехал только на четвертый. Ветер раскидывал по всему полю тени пасмурных облаков.
– Дорогу знаете? – спросил шофер.
– Знаю, знаю, – поспешно ответил Кариев, и его взяла жуть: дорогу он знал плохо.
Покачавшись по большаку километров двадцать, повернули на проселок, кругом ни души. Обрадовались, когда увидели мальчика-пастушонка. Как проехать к Мельничному? Мальчик словил, может, не все слова, махнул ручонкой в широком рукаве: а вот скоро будет «Красный партизан», там спросите. Что за «Красный партизан»? Куда они заехали? Ведь там, где их покос, нет вблизи никаких хозяйств. Долго ехали проселком, наконец развилка… куда повернуть? Кариев сказал наобум: давай вправо!
Шофер волновался, злился, потом остановил машину: может, встретится случайный человек, расспросить хорошенько. Вот беда-то… и Мастура четвертый день на хуторе, у чужих людей, без своей еды, одежду небось не успевает просушить. Хорошо бы, догадалась не высовываться из избы. Его охватывал страх и раскаяние. Шофер уже не спрашивал у него дорогу, ехал наугад. Сказал только:
– Бензину едва ли хватит.
Где, где проклятый хутор, где их покос?
Встретились подводы с картошкой. Бабы, подростки. Оказалось, по-старому хутор называется Мельничным, но было еще одно название – «Красный партизан», здесь когда-то находилась бригада колхоза под тем же названием. От хутора они порядочно-таки отвернули в сторону, но теперь шофер знал дорогу.
Копны, которые он увидел далеко в поле, сперва показались Кариеву шарами перекати-поля, но потом углядел и фигурку человека, прокричал:
– Туда! Там она… туда поезжай!
Усталость в нем таяла и уносила что-то нечистое, как уносит снеговая вода. Это нечистое было злостью, по привычке нацеленной на жену: дурная баба, надо же было ехать в эту пустынную жуть, мучить его поисками и унизительной слабостью, да пропади оно все – и сено, и корова!
Едва вышел из кабины, его качнуло ветром. Он стал потверже, а шагнуть как будто боялся. Жена шла к нему, ее лицо обострилось и заскорузло от ветра, она спросила:
– Как ребята?
Он ответил, что ребята здоровы, и она тут же улыбнулась и вдруг села, заплакала, смеясь. Шофер вынимал что-то из-под кабины и бормотал:
– Как же… сперва покормить бабу, а потом грузиться. Это как же, одна в поле…