Текст книги "Каменный пояс, 1989"
Автор книги: Борис Попов
Соавторы: Антон Соловьев,Владимир Белоглазкин,Александр Беринцев,Александра Гальбина,Сергей Коночкин,Василий Уланов,Валерий Тряпша,Александр Завалишин,Павел Мартынов,Тамара Дунаева
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)
– А если не думал, надо еще дать.
– Ты что, Дрон, дурак? Мало тебе этого? Другое дело, накапать на Фрола, он, мол, нарушитель дисциплины, не слушается нас. И ничего с ним нельзя поделать. Заведи «дело» на него, перепиши характеристику – ведь ты же сейчас за взводного. Налепи кучу взысканий в карточку. Ротный отнесет начальнику штаба, тот поставит печать. А комсомольскую характеристику перепишет Ваганов.
– Он же дружит с Фролом, – изумился Дронов.
– Эта дружба ничего не стоит…
Ваганов оправдал надежды старшины. На следующий день он принес переписанную заново комсомольскую характеристику, которая могла годиться только в тюрьму, и объяснительную Шелудько.
– Вот это да! – восхитился Мишин. – Молодец. Как тебе удалось?
– Да припугнул чуток, вот он и написал. Даже то, чего и не было. Слизняк.
– И такие люди обществу нужны. Без них тяжело было бы жить.
На этот раз ротный беседовал с Фролом дольше обычного.
– Поймите, – объяснял он курсанту, – после объяснительной Шелудько многое в деле меняет окраску. Ведь это вы сначала проявляли неуставные. Значит, вы не пострадавший, а виновник всего происшедшего.
– Выходит, меня будут судить, а их нет?
– У них будет смягчающее вину обстоятельство. У вас нет. А какой смысл прерывать службу и самому садиться за решетку? Так поступать – значит быть по меньшей мере бестолковым.
– Что же вы предлагаете? Отказаться от своих показаний?
– Это вам решать, думайте…
– Сколько бы я не думал, товарищ капитан, но этого не сделаю.
– А я не настаиваю. Просто советую подумать. Это очень часто помогает в принятии верного решения. А какое принять – ваше дело. Сегодня у вас еще есть время. Завтра с утра я жду вас в канцелярии, потому что все бумаги по этому делу необходимо представить в штаб. Вы меня поняли?
– Так точно!
– Тогда вы свободны.
Сообщение ротного, что Шелудько написал объяснительную, убило Фрола. Такой низости он не мог даже предположить. С одной стороны дембеля, с другой – предательство. Ротный наседает, чтобы отказался от показаний. В открытую не говорит – боится. Но понять это нетрудно.
– Разрешите? – в дверях канцелярии стояли Мишин и Дронов. – Разрешите войти, товарищ капитан?
– Входите, ребята.
Хотя ротный и был старше сержантов лет на восемь, но отношения с ними были на удивление дружественными. В свое время сержанты выполняли поручения капитана «частного характера». Со склада части, к примеру, картошки пару кило отнести домой… Особенно преуспевал Дронов. Мишин был специалистом по «жигулям». Он своими руками перебрал машину ротного. Поэтому и считал капитан своим долгом «помочь» подчиненным.
– Я вам советую попросить у Фролова прощения. Пообещайте ему что-нибудь. Короче – делайте что хотите, но только без грубости. Он должен отказаться от своего рапорта. Только это вас спасет. Сам я что-либо сделать не в силах.
Сержанты поняли командира и вышли из кабинета.
Фрола они нашли в Ленинской комнате…
Рустам Валеев
ЧАСЫ
Повесть
1Опять собирался долгий дождик, опять моросно темнело посреди дня, а жена, как прилегла накоротко, так и все не вставала. Чужой сон томил и обижал Кариева, сидевшего в одинокой тишине.
– Мату-у, ты спишь, Мату? – так от времени до времени окликал он жену, прогоняя собственную дремоту, и слышал: капает кран на кухне, воздух шипит в четвертной бутыли, наполненной яблочным вином, безумная осенняя муха, жужжа, пролетает под потолком. Вздох самого Кариева как будто венчал это маленькое сотворение жизни.
Он глядел на часы, лежавшие перед ним на журнальном столике: уютный мерный стукоток чудился Кариеву. Однако часы не ходили. За тридцать пять лет это второй случай, когда «Павел Буре» смолк. В позапрошлом году Кариев потерял заводную головку, но написал на часовой завод, и там нашли подходящую, известили почтовой карточкой. А нынче сломалась пружина, опять Кариев написал и опять ждал. На днях, отомкнув почтовый ящик, он взволновался, увидев между газетами открытку. Но то была открытка из больницы, на диспансеризацию. Обычно радуясь вниманию (больница была специальная, к ветеранам чуткая), он между тем с грустью собирал необходимые вещички: месяц почти не видеть жену было беспокойно и мучительно. Но вот прошлой осенью их положили обоих, и так он радовался, что порядком насмешил доктора и сестричек. «Вы, пожалуйста, мою бабушку не спешите выписывать!» а бабушка, оказывается, тоже: «Старика-то моего не выписывайте раньше меня!»
Ничего, думал он сегодня, с больницей не к спеху. Мне бы открытку дождаться, привык, без часов не могу. Как-то он купил себе новые брюки, финские вроде, очень хорошие. Но там не было кармашка для часов, и сразу брюки стали не нужны, он без сожаления отдал их старшему сыну.
– Мату-у, ты спишь, Мату?
За окном шел дождь и мягко, протяжно гнул желтые ветви кленов; их два перед окном, а в промежутке, подпертая с боков, высоко росла рябина, выше кленов. Ягодки скоро закраснеют, будут и в морозы сверкать, пока свиристели не склюют все по одной. Приятно бывает наблюдать за шустрой стайкой; он и жена перед окном, улыбаются, он мягко обнимает ее за плечи. Ах, такой нежности он как будто не знал прежде! Когда ему случалось говорить о том, что государство всем обеспечивает ветеранов, хотелось прибавить и насчет того, что у него, слава богу, есть жена. Конечно, смешно, что в такой момент вспоминаешь про жену, но чувства так прихотливы, воспоминания так неожиданны!
Вот третьего дня, сунувшись в комнату, где дремала на диванчике Мастура, он вдруг вспомнил мать. Последние свои дни она лежала в сумеречном углу их домика, замерев от голода и болезней. «Ани, – окликал он боязливо, – мама!» Она открывала желтые тонкие веки, и сумерки в углу жутко освещались ее глазами; пахло в углу чем-то сухим, невещественным, быть может, так пахло голодом.
– Мату-у, ты спишь, Мату? – Ну, пусть она поспит.
Кариев вышел на кухню и сложил в кошелку молочные бутылки. Нет ничего приятней житейских мелких хлопот. Вот идешь по лестнице, звякнут бутылки, задетые об ногу, внизу хлопнет дверь, кто-то заскребет, затопает по ступенькам, а на крыльце – блеснет широким кругом небо, и веселым, сладким непокоем повеет со всех сторон. И потрусишь в магазин или куда тебе надо.
На пути ему встретилась Нина Мурзина, заводская библиотекарша, которая теперь устраивалась в музей.
– Куда же вы запропали? Ах, здравствуйте! – заговорила она, крепко потряхивая ему руку и слепя, утомляя молодым, блестящим взглядом. – А я такое придумала, такое!.. Ведь нынче, дядя Галей, срок вашей золотой свадьбы, в музее соберем застолье, речи, музыка, дым коромыслом, Почетную грамоту исхлопочем! Идет? – Она засмеялась и, опять подхватив его упавшую руку, крепко потрясла. – Что же вы молчите?
– Верно, пятьдесят лет, – проговорил Кариев. – Однако зачем? Событие, так сказать, важное только для двоих…
– Для двоих обыкновенных людей – да! Но вы необыкновенны! Вы отдали заводу сорок лет жизни… нет, не упрямьтесь, соберемся в октябре… пока, пока, кланяйтесь тете Мастуре! – И поцокала каблучками, и завихляла круглым задочком, и что-то прокричала, обернувшись, потревожив стариковский дух напрасными надеждами.
Он поднял глаза как будто для шутливого обращения к милосердному. Дождь перестал, улица приятно яснилась, газоны крепко и сочно пахли. Вздохнув полной грудью, Кариев почувствовал веселое мускульное беспокойство, захотелось подальше пройтись. Усталость, однако, быстро поворотила его к дому. Он сел у себя в комнатке и поспешно потянулся к тетрадке, как тянутся к облаткам с необходимым лекарством. Еще недавно, лет пять тому, он вписывал в нее одну-две строчки после целого прожитого дня.
«Дал список ветеранов в президиум торжественного собрания… Вручал грамоты женсовету, совету ветеранов-учителей и В. В. Губкиной… Из загса просили двух-трех ветеранов на 29-е число, во Дворец «Прометей» – для вручения молодоженам свидетельств о браке… Весь день переписывал доклад по замечаниям горкома комсомола…»
О чем же был доклад, и кто женился во Дворце «Прометей», и кто такая В. В. Губкина? И ничего ему не вспомнилось. И в эту пустоту беспамятства перелетело из давнего черт те что! – как голодно было ему в домике, и сам домик на Ключевской-Ахматовской. Зачем, зачем?
2С вербами и репейником около заборов, с пылью, как будто еще не улегшейся от кавалерийского топота, в двадцатом году эта улица была переименована, и проживающий тут обыватель от страха быстро забыл прежнее название, угодливо повторяя новое: улица Красного фронта.
И стоял тут домик, в домике широкая русская печь, сбоку от большого устья был крохотный очаг, над очагом вмазанный в кирпичи казан, предназначенный для татарского быта. Мальчик топил очаг, грел воду в котле, чтобы напоить маму. Запечные тараканы шуршали по стенам и потолку, уютно делалось от живого шевеления, да и думалось: если упадут они в котел, получится какой-нибудь навар, тараканы не зловредны и отравления от них быть не может; сам мальчик переел много всяких козявок.
А во дворе отец шуровал летний очаг и варил над ним мясо. Вот позвал он сына, мальчик вышел с гудящим телом, с плывущей головой, взял, как во сне, алюминиевую тарелку с мясом и, как велел отец, понес голодной матери. «Ани!» – позвал он с порога и двинулся в темный угол. Мать увидела мясо и вздрогнула: нет, она не будет есть! Галей знал, что это собачина, но как знала об этом мать?
Когда он вышел во двор с тарелкой в руке, отец объедал большую кость, отрешенный, весь какой-то пустой и осунувшийся – то ли от усилий над костью, то ли от страха перед грехом: он ел харам, запретную пищу. Мальчик и себе взял кость и начал обкусывать, тоже странно теряя силы.
Насытившись, отец уснул около очага, словно его свалило сознание непоправимого греха перед людьми и богом. Впрочем, бога могло и не быть при таком всеобщем голоде, а люди были, была мать, которая ни при какой скудости не будет есть собачину… Отец между тем плыл в глубоком сне, и лицо у него покрылось, как благословением свыше, счастливым выражением.
Теперь, когда он поел, мальчик думал о том, что жив он только благодаря отцу. Отец был портной и обшивал все мужское население татарской окраины. Он шил брюки с широченной мотней и узкими брючинами, шил кафтаны с воротом, как на косоворотке, и застежками-крючками по всей длине одежи, шил исподнее, рубахи – все по старому фасону, которого не сменил до конца жизни. И вот на днях он сшил брюки из холстины извозчику Галиулле, а тот расплатился мясом. Сам небось тоже ест собачину, а лошадей бережет.
Дремота клонила мальчика, но он почему-то упрямо ширил глаза и смотрел на спящего отца. О матери он думал, но спокойно и вроде гордясь ее неуступчивостью даже такому зверю, как голод.
Отец внезапно проснулся, сел и дрогнувшим голосом приказал: поди погляди мать! Мальчик встал и пошел… Из домика он выбежал с каким-то животным мычаньем в горле, так что отцу пришлось маленько стукнуть его по затылку. А стукнув, отправить сына к мулле, чтобы тот послал к ним свою жену. Та пришла с двумя высохшими старухами и взяла мать на скорбное ночное попечение. Утром мать положили на телегу и провезли около закрытой мечети на кладбище. Суховейный ветер и здесь летал беспрепятственно: когда-то густые кладбищенские березы стояли почти голые, их объедали несметные гусеницы. Зато и скворцов тут было много, и кукушек, они, в свою очередь, поедали эту гнусную пагубу.
Вот пришли домой, мальчик взял домотканую сумку и побрел на пустырь собирать лебеду. Лебеда выстояла и вызрела, верхушки ее были покрыты беловатыми орешками; мальчик рвал и листья, и семенные коробочки. Он перемешает лебеду с мукой рогозы и настряпает лепешек… Когда он возвратился с полной сумкой, отец ему сказал:
– Теперь ты сирота, поезжай куда-нибудь или пешком иди. Если выживешь, возвращайся. А меня не жди.
– Никуда я не пойду, – ответил мальчик, и у него закружилась голова от страха: он никогда еще не прекословил отцу. – Я буду печь хлеб… для поминок.
Портной отчаянно вскинул руки и охватил ими голову. Под черепом у него, должно быть, гудела старая молва: мальчик не его сын! А вскоре он сам ушел бродяжить, но прежде дал мальчику несколько советов. Насчет поминок: не обязательно застолье, а можно подать милостыню убогому – в третий день, в седьмой и в сороковой. Если будешь жив, помянешь еще и через год. И тоже недурной совет: дружись, мол, с Николкой Деминым!
Николка на два года был постарше Галея и работал табельщиком в модельном цехе. Он ходил на завод вместе со своим отцом, как-то звал и Галейку, но мать не разрешила тому бросить школу. А теперь Галейка один, и школа ему не нужна. Он пошел на биржу, расположенную в бывших номерах Дядина. Но вернулся удрученный тамошней очередью… Тогда Николкин отец повел его на завод, взяли там бумагу с заводской печатью и показали на бирже – биржа оформила мальчика рассыльным у директора.
Он бегал, относил бумаги, звал одного, другого, кого требовал директор. Как-то, пробегая по заводу, он сунулся в кузницу. Цех еще не работал, взрослые парни сделали там качели; садись, говорят, покачаем, а сами ушли. Ух, как несли его высокие качели, под самые стропила! И вдруг в воротах возникла фигура Малашкевича, директора, с усами, как у Буденного, тоже был рубака, партизан. Погрозил пальцем и ушел. Мальчик страшно перепугался, слетел с качелей и зашиб коленку. Прихрамывая, пробежал в контору, сел около щитка. На щитке кнопки звоночков, под стеклом номерки. Звоночек – и падает номерок, указывает, куда ему бежать. Сел и думает: теперь выгонят, работы не найти, на бирже вон какая очередь! Под стеклом пал номерок, женщина, кипятившая для конторских служащих чай, проворчала:
– Не зевай, тебя зовут.
Он вбежал в кабинет директора и замер у порога. Малашкевич хмыкнул, вздув усы, и сказал:
– А найди-ка ты мне Орешина. (Орешин был мастером в модельном.)
Мальчик вприпрыжку бежал по заводу, мимо литейки, мимо механического цеха, инструментального – эти цехи работали, но другие корпуса – весь первый ряд от проходной – еще пустовали, в одном временно находился клуб, во втором испытывали молотилки, в открытую дверь было видно, как от снопов летел желтый сор; от железнодорожной ветки, подведенной к заводу, рабочие тащили на канатах станки: их привезли из Сибири, со станции Ижморской, куда колчаковцы угнали много заводского оборудования.
Орешин, выслушав мальчика, поймал его за рукав и спросил: кто такой? Рассыльный? А в столярку, брат, не хочешь? Попрошу Малашкевича, чтоб отпустил.
– Я согласен, – прошептал мальчик.
Он вышел из цеха и, пройдя немного, сел около лесного склада, где рос густой бурьян. Через щель в складе можно было проникнуть в огород и урвать огурцов, которые выращивала жена Гузенки. Мастер паровой машины Гузенко жил в заводе, в деревянном двухэтажном доме, там же имели жилье конюх, управделами, еще один мастер. На пустыре за складом и росли огурцы. Как-то конторщики послали мальчика пошуровать на грядках, и он едва не попал в руки толстой Гузенихи. Та пожаловалась мужу: малец ворует! Который? Мальцов много. А самый маленький. Вот Гузенко и допрашивал мальчика:
– Ты лазил за огурцами?
Голос у мастера был не строгий, но мальчик не признался: а вдруг тот скажет – воришек нам не надо! Нет уж, он больше в огород не полезет. Зачем ему? Он зарабатывает достаточно. Правда, деньгами не всегда дают, зато продуктами: мясной обрезью, крупкой, мукой. Возьмешь талон – и в заводскую лавку. Он сытно наедался и кое-что про запас в ларь складывал…
Через неделю он уже работал в столярке. Здесь делали «шкатулки», этакие сундучки, в которых хранили ключи, запасные гайки-винтики к плугам и прочему сельскому инвентарю. Он вязал шипы, угольники для шкатулок, Орешин одобрительно о нем отзывался, день проходил так быстро, что он не успевал потратить весь пыл и силы. Впрочем, с окончанием смены никто с завода не уходил, взрослые рабочие ремонтировали станки, привезенные из Сибири, а он и другие парнишки сдирали ржавчину, смазывали, мыли олеонафтом и керосином. Ему дали брезентовую спецовку – нагрудник, лямки через плечо, называлась она «интернационал»; на ноги надевались чуни, сверху кожа, а подошва деревянная.
В свой домик он возвращался, отягощенный усталостью и счастьем, долго пил чай, курил, потому что и махоркой получал заработок, – курил и думал. Собственно, думанье состояло в том, что он осознавал свое теперешнее положение, и это тоже было как бы добавлением к трудам, – и он засыпал крепко. Но ровно в шесть вскакивал как по знаку, пил чай и шел на завод вместе с Николкой Деминым. Николка уже дружил с девчонкой, бывал по утрам заспанно-счастлив. Галей удивлялся: неужели ему мало того, что он имеет работу, неужели нужна еще какая-то девчонка, какие-то с нею нежности? – и чувствовал, что теперь он как будто старше товарища, потому что не занимался таким мальчишеством.
Однажды – прошло уже два года – он сидел вечером около очага, потрагивал прутиком горячие угольки и тихо улыбался упоительному самостоятельному житью. Скрипнула калитка, он повернулся, вглядываясь в вошедшего человека – позвать, ежели странник, и покормить – и тут же по бодрому кашлю признал отца. Но почему-то не кинулся ему навстречу, а спешно стал подбрасывать хворосту в очаг и раздувать уголья. В свете загоревшегося огня он углядел, что отец кругл лицом, здоров и благодушен. Как же он раньше-то не догадался, что портной направился бродить по деревням, как раньше ходили портные, печники, бондари и пимокаты! Ходил и кормился у крестьян, и рассеивал в чистом поле свою скорбь, если только она была в смутной его душе.
Наутро он говорил сыну, спокойно удивляясь:
– Ты, я вижу, не пропал, да-а! Однако с завода я тебя возьму. А пойдешь ты на мельницу, у меня там знакомый. Поработаешь, а там пошлют тебя на курсы крупчатников. – И пронзительно поглядел в глаза сыну.
Галей глубоко передохнул и опустил взгляд, понял – и тоскливо ему стало, что он еще не настолько окреп, чтобы сопротивляться отцу. Может быть, два сытых года что-то в нем отняли, его отчаяние и злость, а тихая татарская робость все-таки еще лежала в его душе. Однако он сказал:
– Хорошо. Но ты… не забудь – камень надо поставить на материной могиле.
– Ишь ты! – восхитился отец и кулаком твердо ткнул сына в плечо.
Ночью сон страшно перепутался с явью: он услышал грохот тележных колес – адский грохот, услышал говор, люди о чем-то торговались, о чем-то не очень хорошем, быть может, то падшие ангелы слетели на ночную землю и хотели купить себе жен из людей…
Утром на дворе он увидел широкую гладкую каменную плиту, такими был вымощен тротуар перед номерами Дядина, теперешней биржей. Он и раньше видел четырехгранные глиноземные провалы в том месте, где вчера еще лежали плиты: кто-то утаскивал их для неизвестных целей. Теперь он знал, что тащили для памятников. Мать, если бы только могла, крикнула б, бедная: «Не надо мне ворованного надгробия!»
Боже мой, подумал он тоскливо, что же это за время такое! Вчера еще все в жизни было понятно, по чести и по совести: починил, почистил станок, поставил – он работает, а ты доволен, на душе хорошо, устройно, ты сыт, ты готов жить дальше. А теперь – что же так-то получается?
Он смотрел на камень, потом лег на твердую, но теплую его плоскость. Камни за день нагревались так, что безработные устраивались ночевать на них. Но теперь уже им не надо томиться в очереди, все получили работу… а плитам – зачем же понапрасну лежать? Не очень убедительной, а все же утешающей была эта мысль.
Извозчик Галиулла и два других ломовых извозчика погрузили плиту на широкую телегу и повезли на кладбище, вкопали в возглавии маминой могилки.
А утром на следующий день он пошел на мельницу и стал подметальщиком. Время теперь было не голодное, мучная пыль пахла обыкновенно, и Галей не понимал, зачем отец послал его на мельницу. Он шаркал метлою по полу так равнодушно, что мастер на него покрикивал и даже замахивался, но потом приметил, что новый-то работник ловко справляется с многочисленными приводными ремнями – надеть, снять, в то время как другие боялись, как бы не затянуло в машину. И уже не ругался, давал поинтересней работу: разметить, пробить отверстия в полу под ремни, даже похваливал, но Галею было все равно.
Вечером он шел к себе домой и неохотно кивал соседям, как будто и они были в чем-то виноваты. Спецовка на нем была густо припудрена мукой, и лицо тоже в мучной пыли. Как-то от своих ворот ему крикнула Бану, дочка извозчика Галиуллы:
– Эй, халва несоленая, куда идешь?
– Дура, – ответил он машинально, – разве халву солят?
Она дико захохотала, подбежала к нему и, сверкая, как ведьма, черными, безумно красивыми глазами, сказала:
– Давай постираю твою одежу!
– Отстань, – сказал он равнодушно.
Но дома, сняв перед крыльцом спецовку и тряхнув, подумал: сходить, что ли, на речку и прополоскать? Ужинать ему не хотелось. Ну, что это за работа, если даже есть не хочется? Он взял спецовку и, держа ее сбоку, на отлете, понес на речку и бросил в мель, бренчавшую мелкими чистыми гальками. Сам отошел к кустам и лег. Солнце садилось и как будто следило за ним из-за реки. В такую пору, если случалось ему задремать, мама будила его: «Нельзя, сынок, спать в это время». – «А почему, ани?» – «Ой, нехорошо!..» – ровно даже сказать боялась. И он сам объяснил себе: если уснешь, то жизнь твоя закатится вместе с солнцем. Сейчас он был в таком состоянии – и равнодушия, и тревоги вместе. А-а, подумал он, возьму и засну!
Булькала вода, он слышал. Наверное, куртка закрутилась вокруг камня, и вода трепала ее, а может быть, уже и утащила… черт с ней! И вдруг ведьмы захихикали в сумерках. Он вскочил и глянул в кусты, а там стояла нагая, розово-смуглая Бану и смеялась.
– Сгинь, – пробормотал он, и ведьма присела, как девушки приседают, прячась от постороннего глаза. Ах, вот опять!.. Он закричал и бросился бежать.
Во дворе он лег ничком на травку и пролежал неизвестно сколько, а вскочил от крепкого холодного шлепа по спине. Отбросив мокрую, тяжелую куртку, которую швырнула ему Бану, он отчаянно потряс кулаком. Но девка сидела на заборе и дразнила его, в руке у нее был ивовый прутик. Он набежал, девка смеясь отпрянула и больно хлестнула его по руке. Он перескочил через забор и погнался за ней. Девка на сеновал, и он туда же – и настиг ее на сене. Мягко, не сильно девка пнула его ногами, он схватился за ноги: вот я тебя!..
Потом он встал, в руке почему-то прутик. Он хотел ударить ее, но отбросил прутик. Подойдя к лазу, ногой оттолкнул лестницу и спрыгнул вниз.
– Эй, – слабо крикнула Бану, – как же я? Зачем ты лестницу сшиб?
Не оглядываясь, он пробежал в свой двор, опустился перед очагом и сунул в него руку, чтобы обожгло, обуглило ее. Но рука ощутила только прохладную зольную пыль.
Когда стемнело, он вышел за ворота и, не дойдя до лавочки, сел на землю, прислонившись спиной к кирпичному стояку ворот. Мимо в пыли, в сумеречной канители проехали в тарантасе какие-то молодцы в шляпах, как в старое время. Из городского сада вязкая, как патока, протягивалась томная музыка. Он представил теперешние рестораны: люстры, веселый угар, кавалеры в костюмах-тройках, и среди этой шушеры фантастическим своим зрением он видел Бану.
«Великий алла! – думал он горько. – Что же это за время такое?» – Правда, казалось, и время изменилось с тех пор, как он послушался отца и пошел работать на мельницу. Он таращился в темноту – там кончалась улица и стоймя как будто вставала ездовая дорога, озирая просторы, из тех просторов когда-то вкатилась в город кавалерия красных, и уже наутро заборы были оклеены приказами ревкома, и один из них указывал горожанам явиться на субботник и садить деревья: город задыхался от пыли, а ни кусточка в нем не росло. Даже отец, и тот пошел и посадил два куста акации.
Портной куда-то опять запропал: будто бы поехал за товаром. Уж не думает ли он открыть мастерскую и разбогатеть, чтобы тоже ездить в тарантасе и танцевать с женщинами? Впрочем, Галея это не интересовало. Он привык сидеть по вечерам, болея своей стыдной, горькой болью… Сумасшествие с дочкой извозчика длилось уже второй год. Он понимал, что погибает. Но разве не с предгибельным отчаянием веселился и весь нэпманский город, разве и он тоже не сходил с ума?
Тумаков, прежний владелец мельницы, а теперь ее директор, предложил ему ехать в Омск, на курсы крупчатников. Он отказался. Тумаков сказал: «Ну, не тороплю. Час придет и пору приведет». Но он ни о чем не думал, ни на что не надеялся: жизнь, казалось, идет к ужасному, бесславному концу!
Николка Демин работал на заводе, а теперь собирался поступать в техникум и звал Галея: возвертайся в цех, пиши заявление в техникум!
– Да кто же меня возьмет, – ответил он с горечью.
…Когда сидишь перед окном в осенний, вянущий день и видишь, как идут десятки людей, как играют дети, и старик плетется с авоськой, и девушка строчит крепкими ножками, – думаешь о том, что все они идут, бегут, забыв про тебя. А ты живой человек, и в тебе тоже идет движение, но это – давние сожаления, прошлая обида, исчезнувшая радость.