Текст книги "Каменный пояс, 1989"
Автор книги: Борис Попов
Соавторы: Антон Соловьев,Владимир Белоглазкин,Александр Беринцев,Александра Гальбина,Сергей Коночкин,Василий Уланов,Валерий Тряпша,Александр Завалишин,Павел Мартынов,Тамара Дунаева
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 19 страниц)
Каменный пояс, 1989
Проза
Александра Гальбина
НАДЕЖДА
Повесть
СонИ тут я вижу, что сын стоит в дверях. На нем валенки, какое-то старое пальтишко и шапка, перевязанная платком. И у него отрешенное личико маленького старичка. Я бросаюсь к нему:
– Мальчик мой! Где ты был? Я так волновалась…
Он молчит и смотрит мимо меня…
Сегодня пришел ко мне весь отдел. Принесли орехи, цветы, шампанское. Я накинула на халат плащ, и мы пошли в лес, через дорогу от больницы: этакая развеселая, шумливая компания, что в здешних местах редкость. Нашли скамейки, расселись. Инга Ивановна, конечно, тосты произносила. Задушевные:
– Что бы между нами ни было на работе, знай, мы твои друзья, а друзья, как известно, познаются в беде…
Славик всех фотографировал: я с шампанским, я со всеми, все со мной. И как ему не надоест.
Мимо пробегала белка. Ей бросили орех, она его в зубы – и деру на сосну. Маруська от меня ни на шаг. Как боится, бедняжка, что я Славке про нее что-нибудь не то скажу. Многое могла бы я сказать, да черт с вами, милые мои коллеги. Я, может быть, умру скоро, и всех я простила. Всех…
Инга Ивановна увидела парочку, что обнималась неподалеку, и страшно развеселилась:
– Это ж надо! Любовь в халатах! Это ж надо!
Дались им эти халаты! Утром ко мне приходил Алик. Давно миновала пора нашей нежной дружбы, когда он засыпал меня цветами и дарил подарки. И то сказать, как простой советской женщине устоять перед всем этим? Непривычные мы. Поневоле голову потеряешь. Чуть не поженились. Потом одумались. Сначала он. Потом я. Теперь-то он, конечно, рад, что одумался.
Вышла я к нему. В этом самом халате и в шлепанцах. А он с какой-то юной дамой беседовал. Дама, скажу я вам. Ну, во-первых, она была не в халате, а в чем-то немыслимом. Волосы – до пояса. Каблуки – сантиметров десять, а я в шлепанцах. Алик с дамой простился, ко мне подошел, а дама стоит, на меня пялится, и такая у нее на лице, знаете ли, то ли улыбка, то ли усмешка крайней степени любопытства. Будто приклеил ее кто.
Я спрашиваю у Алика. Тихо сначала:
– Почему она так смотрит?
Он молчит, плечами пожимает. Дама стоит. Я опять спрашиваю. Дама стоит. Улыбается.
Я закричала:
– Почему она так смотрит?
Бедный Алик стал красный, как редиска. Дама наконец каблуки свои от лестницы отодрала, вниз затопала. Вот вам и халаты…
Позднее пришли друзья. Опять сидели в лесу, кажется, на той же скамейке. Опять вино пили. За мое здоровье, что весьма кстати. Я насмешила своих приятелей, рассказав, что жители близлежащих от больницы домов путают онкологов с наркологами и говорят: «А у нас здесь алкоголиков лечат!» А вот не хотите ли образчики здешнего жаргона: «химики» – это значит мы, отделение химиотерапии, «рачки» – мужчины, «ракушки» – женщины. А хотите анекдот? Женщина приезжает после лечения домой, встречает на улице знакомую. Знакомая: «Ой, что-то вас давно не было видно». Больная: «Да вот, на химии была…» Знакомая (отшатнувшись): «И много дали?» Больная: «Два года».
Ха-ха! Ничего, смешно. Разошлись довольные друг другом. Вечером в палате мы с женщинами ели торт и арбуз. Наташа пришла поздно, принесла из своего сада помидоры и яблоки.
– Наташка, – говорит ей Валентина Ивановна (а обеим женщинам по пятьдесят), – ты думай, что делаешь. Желудок все-таки, а ты в саду работаешь. У тебя же дети взрослые…
Наташа в ответ рукой машет:
– Вот еще! Понаедут дочки с зятьями, начнут копаться, да только все испортят! Все я после них переделываю…
В общем, день рождения удался, и я уснула почти счастливая. Ведь я переступила роковое число тридцать три. И если есть бог, то он, видно, решил дать мне отсрочку. Надолго ли?..
* * *
После утреннего обхода меня послали просветиться каким-то импортным аппаратом в изотопную лабораторию, которая, как и корпус хирургии, находится в лесу.
Благополучно проскочив между многочисленным транспортом и оказавшись на территории больничного городка, я застыла в немом восхищении. Какая лужа тянулась вдоль забора! Деревья, одетые в кокетливые осенние наряды, отражались в ее величественной неподвижной глади. Слава богу, левитановская эта лужа находилась немного в стороне от дороги.
Я с наслаждением дышу осенним воздухом. Не знаю, как на счет лейкоцитов, но настроение он поднимает.
В изотопной врач моего возраста беседовал с заморским аппаратом и только что не матерился:
– Сволочь! Мерзавец! Я тебе покажу! – и он показал аппарату кулак. Вошла медсестричка:
– Чего шумишь?
– Опять заглох! Золото ему подавай! Без золота мы не желаем работать!
– Какое тебе золото? Вон у тебя женщина сидит – золото.
– Женщина, женщина. Не хочет он женщину…
Сестра поставила перед аппаратом бутылочку. Заморский гость довольно заурчал. Меня положили под аппарат при полном свете. Врач на всякий случай еще раз погрозил ему кулаком. Заглянув в недра неведомого чудовища, медсестра прощебетала:
– Какая хорошенькая селезенка!
Возвращаясь обратно, задерживаюсь около хирургии. Боюсь себе признаться, что надеюсь встретить здесь Виктора, Виктора Александровича Мазова, хирурга-онколога, который и привез меня сюда месяц назад. Познакомила нас Люська, моя приятельница. От нее же я узнала, что Виктор летает на дельтапланах и однажды упал с высоты пятиэтажного дома, заработал дырку в легких и перелом пяти ребер, бросил пить и курить, но с дельтапланами не расстался, что о таких хирургах, как он, говорят – «рисковый», что медсестрички из хирургии во время его дежурства бегают в парикмахерскую прически делать, что однажды он сочинил песню на мотив некогда модного шлягера:
Все могут главврачи,
Все могут главврачи,
И судьбами людей вертят они хоть плачь,
Но что ни говори,
Но что ни говори,
Лечить больных не может ни один главврач.
За что попал в опалу, был «сослан» в районную поликлинику на приемы, где судьба нас и свела. Я надеялась, что хотя бы внешность у него будет заурядная.
Ожидая его битый час в поликлинике и беседуя с несчастной женщиной, у которой мужу поставили диагноз «пневмония» и исправно прогревали его месяц, а потом жене объявили: «У вашего мужа рак легкого», – я увидела его неожиданно возникшего (будто и вправду с дельтаплана свалился), высокого, спортивного, в развевающемся халате, из-под которого были видны джинсы. Он взглянул на меня веселыми глазами, и вот это запомнилось: бездна обаяния и глаза… светло-карие, о таких, наверное, говорят: миндалевидные…
Но какое дело мне, неизлечимо больной женщине, до этого Мазова! Все это блажь и дурь. Прощай, левитановская лужа!
Я перебегаю через дорогу, решив заскочить в магазин за молоком, которым мы «химию» вымываем, и здесь сталкиваюсь с двумя больными мужского пола. Судя по звукам, при помощи которых они общались, я понимаю, что больны они раком горла:
– Тебе врач говорил, чтобы ты не курил, – сипел один.
– Тебе тоже говорил, – хрипел другой. И оба трусцой, трусцой, но прямым ходом к магазину, разумеется, за сигаретами. Я чуть не расхохоталась.
* * *
Октябрь. Миновало дивное бабье лето. Сыро. Грязно. Тускло. Тоска. Мы не сидим больше на уютном балкончике, и продукты срочно пришлось отсюда экспортировать: кто на окно, кто по тумбочкам (места для них не хватает в двух коридорных холодильниках). Вчера на утреннем обходе Кира Сергеевна – вся сама бесстрастность, полуулыбка в уголках губ:
– Есть ли просьбы, женщины, жалобы?
27-летняя Лена возьми да брякни:
– Кормят плохо.
Миниатюрная Кира Сергеевна изумленно воззрилась на крупную и полную Лену:
– Но в тумбочках, я думаю, у всех есть, что поклевать? Что-то не вижу я здесь худеньких. Даже самая стройная из вас (выразительный взгляд в мою сторону) – стала полнеть.
Если я и начинаю полнеть, то отнюдь не благодаря здешнему питанию. Виной тому гормональный препарат преднизолон, которым меня усиленно кормили в прошлом месяце.
Нас в палате пятеро: Наташа, Валентина Ивановна, Лена, Катя и я. Катя поступила к нам сегодня. По профессии она медсестра. Не знаю, все ли медицинские работники, оказавшись в больнице, ведут себя так, как она, но мне за нее стыдно. Жалость к себе переполняет ее до краев и выливается обильными слезами. Но главная беда в том, что ее плавная речь нараспев, пересыпанная безобидным матерком, буквально завораживает женщин и погружает их в бездну отчаяния и вселенской тоски:
– И вот, понимаешь ты, как вылезли у меня эти лимфоузлы, а я уж знаю, что это такое, недаром, что в больнице работаю, говорю старшей сестре: «Посмотрите, Клавдия Ивановна, что это у меня», а она мне: «Наверное, лимфоденит». А я плачу, плачу: какой же лимфоденит, разве я не понимаю… А она мне: «Ты, Катя, не волнуйся, поезжай в область». А потом уж, как приехала сюда, радиолог, Эмма Петровна, меня смотрела. «Что ж, – говорит, – лимфогранулематоз». А я плачу, плачу, а она: «Мне здесь ваши слезы не нужны, надо биопсию делать. Вы согласны? Если нет, то мы другой больной место отдадим». – Согласна, говорю, а сама плачу, плачу, ничего с собой, понимаешь ты, сделать не могу. Вышла я в коридор, смотрю, а здесь и не плачет никто. Сидят все, разговаривают. Что же это за больница такая, думаю, почему здесь никто не плачет?..
К концу этого повествования рыдала вся палата. Кроме меня. Я же с трудом сдерживалась, чтобы не сорваться и не накричать на слезоточивую Катерину.
– Нет, уж что говорить, – продолжала сквозь слезы петь Катя, – ракушки мы тут все и сдохнем скоро.
– Так зачем же ты сюда ездишь тогда? Зачем лечишься?! – не выдерживаю я.
– Как же, Сонечка, ведь двое детей. На кого их? Муж на «скорой» работает, пьет, мерзавец, может и теперь где пьяный валяется, а младшенькой два года…
– Значит, веришь все-таки! И нечего слезы лить и расстраивать всех! Врачам тоже помогать нужно!
Я выбежала из палаты, хлопнув дверью. Нет, какова! Несчастнее ее нет в целом свете! А что же делать тогда Лене, у которой прооперирована грудь, или Наташе, у которой недавно умер муж? Ни слова жалобы не слышала я от них. Да и я сама, в конце концов. Стоп. Здесь-то я держусь, но дома… бедные мои родные! Да не больше ли это грех – мучить близких людей? Она сказала о детях. У меня дома сын трех лет, вечная моя боль.
…Я прихожу из больницы на несколько часов, стираю и глажу ему белье, чтобы он пошел в садик во всем чистом, потом ухожу. И я слышу, спускаясь вниз по лестнице, как он колотит кулачками в дверь и кричит:
– Мама, не уходи! Мама, не уходи!
Почему мое сердце ни разу не разорвалось от этих криков? Да разве я знаю, почему? Почему живет человек, ничтожный червяк, и долго живет, и благополучно, а маленький человек, и не живший еще совсем, страдает от страшных мучений и погибает? Где здесь справедливость или даже простая логика?!.
Дети здесь. И они не жалуются. Только одна двухлетняя малышка, которую маленькая мама, сама полуребенок, все время носит на руках, плачет от страшных болей (что-то с ушком, головка перевязана). Мать прижимает ее к себе, должно быть, уже не находя слов для утешения. Я помню, как однажды вечером она просила дежурного врача: «Пожалуйста, нужно сделать перевязку… пожалуйста…» Он стоял перед ней, взрослый, большой, сильный мужчина, и лепетал, беспомощно разводя руками: «У нас нет перевязочного материала, завтра привезут…» – и я почувствовала тогда страшный стыд за то, что он говорил этой женщине.
Маленький Сашок сказал сегодня, показывая прозрачную ручку:
– Вот сюда мне делали укол, в эту вену, а я и не плакал совсем.
Да, наверное, я была не права в своем праведном гневе. Я возвращаюсь в палату, и Валентина Ивановна тут же и выдает мне назидательно:
– Ты не права, Сонечка. Жаль, ох как жаль вас, молодых. Мы-то хоть пожили, вот и еще год прожит – и слава богу. А вы, молодые, вы и не жили совсем. Вас-то как жаль!
– А дети? – спрашиваю я, – детей не жаль?
– Дети – не жильцы, – говорит рассудительная Валентина Ивановна. Как страшно она это сказала: не жильцы.
Я подсаживаюсь к Наташе, которая учит меня вязать. Всегда веселая, живая, сегодня и она хандрит. Вдруг вспоминает мужа:
– Перед операцией пришел. Пьяный. «Что все пьешь, – говорю, – смотри, вот сдохну скоро», а он мне: «Да я еще раньше тебя сдохну», – и вот… нет его уже, – быстрые мелкие слезы побежали у Наташи из глаз.
Муж умер месяц назад от астмы.
– Не приду больше сюда, – решительно говорит Наташа, – хватит, пожила. Трое детей, пятеро внуков. Работать пойду.
– Не больно-то, Наташенька, нашего брата на работу берут, – Валентина Ивановна повернулась к нам всем корпусом, не одна беседа без нее не обходится.
– А я справку показывать не буду.
– Какую справку? – спрашиваю я.
– А ты не знаешь?
– Наташа, она не знает. Откуда ей знать, она ж первый раз… Сонечка, справку нам дают с группой, второй или третьей, а кому повезет, так и первую отвесят. Там все, в этой справке: кому можно работать, кому нельзя. Да только кому мы нужны?.. Опять же, в трудовой книжке штамп… Нет, Наташка, не выйдет ничего. Трудовую все равно покажешь, а там – штамп…
Наташа молчит, а меня кольнула горечь предчувствия: «Мы – отверженные, – думаю я и вспоминаю Алика с его дамой, своих сослуживцев. Они остались на другом берегу, в иной жизни, где есть работа, зарплата, пусть небольшая, друзья, дом, семья – а здесь, в этой жизни, все зыбко, ненадежно, неясно и все труднее перекинуть мост на другую сторону, все труднее… отверженные…»
* * *
Тридцать первое декабря.
Утром послали «на кровь» (лаборатория тоже в хирургии). Пока лаборантка берет «общий» и «лейкоциты», я смотрю в окно и вижу чудом уцелевшую веточку рябины, капельками крови алеющую на пушистом белом. А вот и птаха-синица рядом приткнулась. Ах ты, бедолага! И тебе тоже нужны витамины.
В крохотном буфете разжилась маслом, что очень кстати. Новый год я в больнице встречать не собираюсь.
Со мной в палате шестилетняя Дашенька с мамой Валей и Нина (женщина моего возраста – тоже лимфогранулематоз). Прошлая ночь была тяжелой. Дашутка не спала, мучаясь рвотой. Это от натулана, который, кажется, выворачивает тебя всего наизнанку, и уже идет одна желчь и пена, а рвота все не прекращается.
Дашенька не успевает добежать до раковины:
– Скорее, мама, скорее, – мать, просыпаясь, дает ей полотенце. «Бог мой! Она еще может спать», – подумала я и, не выдержав, вышла в коридор. Валя с дочкой из деревни, что в тридцати километрах от города. Вале двадцать шесть лет, у нее трое детей, и она не работает. Дашутка любит рисовать буквы, но ни одной не знает. Я показываю на «а», «б» – как называются? Она улыбается, плечиками пожимает. Чем занимается мать? Впрочем, там корова, хозяйство – свои заботы. Год назад Даша упала с печки, через месяц на шее обнаружили шишку. Сначала внимания не обратили, но шишка стала расти…
Сейчас у Дашутки давно все рассосалось, мать возит ее на профилактические курсы. Раз врачи сказали: надо, значит – надо.
Матери здесь всякие. Есть и такие, которые кричат на детей, шлепают их, когда те плачут. В такие минуты я испытываю тихое бешенство. Хочется, чтобы сами эти матери испытали на себе, что такое химиотерапия, чтобы мучались головокружениями, тошнотой, изнуряющей рвотой.
А я сама? Вправе ли я их судить? Думая о своих детях, мы думаем о себе. Мы вспоминаем свою жизнь – сколько неудач, ошибок, разочарований. Нам кажется, что в детях это не повторится. Мы не понимаем, что наша неудачная жизнь родит еще одну неудачную, наша неустроенность души родит еще одного одинокого человека. И все потому, что в конечном итоге мы заняты только собой. Наша забота о детях часто не идет дальше: накормить, одеть, обуть, подарков накупить. Ах, только бы он мне не мешал! И еще: жизнь прошла, вспомнить нечего… Но почему сейчас не живем? Почему ими не живем? Почему не делаем попытку прожить жизнь снова, с ним, родным и единственным, с моим дитем?..
Легко и быстро подружилась я с Ниной. Нравится мне эта женщина. Ее нежное матовое лицо в ореоле пушистых волос, ее ровный, спокойный голос:
– Заболела, когда мне было двадцать два года, – рассказывает она о себе, – я в Москве тогда жила. Лечение шло успешно… Помню, сам профессор руку жал: «Я вас поздравляю, мы вас вылечили!» После этого шесть лет не болела. Потом – рецидив: средостения, селезенка, одна почка… Мы тогда с мужем уже здесь жили… бросили все, опять в Москву поехали. Муж добился, снова меня туда положили… И в Москве лечилась, и здесь – везде одно и тоже. Там, правда, лекарств больше, аппаратура современнее, а так… здесь, наверное, даже лучше, внимания больше… Потом, как уж с дочкой вдвоем остались, я квартиру обменяла, снова сюда вернулась (здесь у меня тетя), живем теперь втроем… Помню, когда я заболела, фильм вышел «Принцесса», ты помнишь, Сонечка?
Да, я помнила. Я тогда училась в институте. Фильм понравился, но мы, я и мои подружки-студентки, толком не поняли, чем была больна героиня фильма. Понимали, что чем-то страшным, но сама болезнь казалась ненастоящей, придуманной. Просто авторам фильма это понадобилось зачем-то. Наверное, чтобы доказать, что любовь все может победить, даже рак…
– Я шесть раз его смотрела, – продолжает Нина, – как там, голос за кадром: «Лимфогранулематоз… рак лимфатических узлов… это быль… это было…» Дрожь по телу. Потом мы у профессора спрашивали, – вот, ведь вылечили ее, – а он нам: есть кино, а есть – жизнь…
Увы, прав оказался неведомый мне московский профессор. Онкологическому больному праздник не в праздник. Иначе чем объяснить, что накануне Нового года к нам поступила новенькая – тридцатишестилетняя Вера?
С бестактностью, свойственной здешним больным, я спрашиваю диагноз.
– Сказали – язва, – невесело усмехнулась Вера. Сначала ее смотрела терапевт. Жутко было видеть это худенькое, истощенное тело (ой, о ребро споткнулась! – смеется терапевт), весь живот до груди покрыт швами, а грудь – высокая, красивая.
После обеда заявилась многочисленная Верина родня: пятеро сестер с мужьями, четырнадцатилетняя дочь, очаровательное существо, юное и беспечное. Сестры натащили съестного.
– Да нельзя же мне, – слабо сопротивлялась Вера.
– Поешь, Верок. Это же не столовское…
После ухода гостей Вера пытается есть, но даже небольшая порция пищи вызывает у нее рвоту. Потом начинаются боли. Вера не плачет, не жалуется, только тихонько стонет, а у меня нет сил оторвать взгляд от ее иконописного лица с темными глазами, в которых страдание, от ее пластичных движений. Почему я не художник? А если бы я была художником, как бы я назвала эту картину: боль? страдание? смерть?..
– Надо позвать сестру, пусть сделает укол, – говорит Нина. Я выхожу из палаты. По коридору идет прогулочным шагом старшая сестра.
– Матвеевой плохо, нужно сделать укол, – говорю я. Она смотрит сквозь меня прозрачными голубыми глазами. С таким же успехом я могла бы обратиться к стене. Только дежурная медсестра Марина, добрая душа, что-то пытается сделать, звонит в хирургию, чтобы попросить нужное лекарство, и с досадой бросает трубку:
– Все ушли на гражданскую оборону!
Какой-то укол она все-таки делает, и Вере ненадолго становится легче.
– Когда я с мужем развелась, – устало говорит она, – он сказал: ты сдохнешь от рака желудка… Помню, у Иринки был день рождения… Он пришел, спрашивает: что ей подарить? – что хочешь, то и дари, ты – отец. Помню, ерунду какую-то принес и банку меда. И зачем только я тогда этот мед поела. Нужно было выбросить…
– Конечно! – всполошилась Валя, – ты разве не знаешь, что еду можно заговаривать?
– А когда это было? – спрашиваю я.
– Четыре года назад… надо было выбросить, – тоскливо повторила Вера. Глаза ее наполняются слезами, и она отворачивается к стене.
А за окном сгущается ранняя вечерняя темнота, и я начинаю торопливо собираться, стараясь не думать о том, что здесь остаются милые, родные моему сердцу люди, которым предстоит безотрадная новогодняя ночь.
– Счастливо тебе, Сонечка!
– Я выпью за ваше здоровье! – и в эту минуту я совершенно искренне верю, что подыму за них бокал, и клянусь, что буду молиться жестокосердному богу, чтобы он спас несчастную Веру: спаси, пощади ее, господи! Почему орудие твое против самых лучших, слабых, честных и красивых? Где же твоя милость, твоя справедливость, господи?..
* * *
Говорят, утро вечера мудренее… То, что я решила, наверное, не мудро и, наверное, прав врач Владимир Иванович, сказавший мне: «Что же ты делаешь, Лунина? Куда ты, зачем? Не жалеешь ты себя…» И права, наверное, Нина, которая стоит сейчас со мной при выходе из больницы и уговаривает остаться.
Но надо с самого начала… С того, что случилось вчера, а вернее, сегодня ночью. Но с чего начать… Я не знаю…
Февраль месяц, зима на исходе, и лечение мое подходит к концу. Уговаривали все: родители, друзья, знакомые – последний курс остался, долечись, возьми себя в руки. У меня ж теперь сердце – миокардит, и этот чертов гастрит, и силы на пределе. Ладно, уговорили. Пришла я. В палате почти все свои: Валентина Ивановна, Вера Васильевна, Нина. Из новеньких баба Катя и… Светлана. Я даже обрадовалась: теплая компания собралась, а мне: Вера умерла. Поплакала я, в общем – тоска. А тут еще одна знакомая тетка в коридоре: ничего, Сонечка, а нас вылечат! – весело так. И в столовую побежала.
Нина и Светлана – подруги. У Светланы тоже лимфогранулематоз. Давний, лет десять. Днем ее увели брать пункцию из легкого… Что ж потом… Вера Васильевна нас чуть повеселила. Милая, добрая женщина. Все молчит, костюмчик внучке вяжет, а перед обедом вдруг стала угощать всех какой-то лекарственной смесью из меда, сока свеклы, водки и еще чего-то. Сама выпила, подбоченилась и частушку запела. Охальную:
Эх, смерть пришла
меня дома не нашла:
то пирую, то блядую,
то по ягодки пошла!
После обеда обычный больничный треп. Каждый о себе рассказывает. Валентина Ивановна – бабе Кате:
– Я была, Катюша, такой плохой, ты бы меня видела тогда… а врач моя, дура такая, сказала моей Аленке, что мне три дня жить осталось. Ты представляешь? Аленка приходит, а я вся опухшая, красная, а она мне говорит: мама, можно, я с тобой побуду?.. А я ведь не знала, что ей врач такое сказала, ты представляешь? У меня лейкоцитов было – 150. Ну, тут уж они забегали. А потом я сюда приехала, к Кире Сергеевне. У нас эту болезнь лечить не умеют, не верю я им… – Валентина Ивановна помолчала. – Катюша, рассказала бы о себе, а то мы тут все друг друга как облупленных знаем. Ты вот, видать, красавица была, и коса у тебя вон какая…
– Разве ж теперь коса, – улыбается баба Катя, – молодая когда была, коса длинная, толстая, рукой не ухватишь…
– В молодости, наверное, многие за тобой ухаживали? – не унималась Валентина Ивановна.
– Ухаживали… А я не ухаживалась ни с кем. С мужем своим с двенадцати лет дружила. Как он в техникум уезжал учиться, а потом ишо в армии служил… Жди, говорит, Катя… я-то и ждала.
– Что ж, так сильно любила ты его?
– А что такое любовь? Что за любовь такая, я и не знаю… Все говорят – любовь. Не надо мне никакой любви, привычка – это есть. Помню, когда молодая была, а Митя мой в армии тогда служил, ходил за мной один. «Жить без тебя, Катя, – говорил, – не могу. Давай поженимся, а не то и тебя и себя жизни решу». Потом уж замужем я была, уж дите было, да и он женился, да что-то неудачно: сначала один раз, потом – в другой, и пришел ко мне. Что, говорю, Павел, зачем ходишь? У тебя семья, у меня семья – зачем ходить-то? А он: «Все так, Катя, да забыть тебя не могу… люблю тебя…» Не понимаю, что за любовь такая? Я с мужем всю жизнь прожила, а о любви не говорила.
– Хорошо жили, Катя?
– Гадалка перед свадьбой гадала: все хорошо у тебя будет и всего вдоволь, а счастья не будет. Как так, думаю. Потом уж замужем-то была, а Митя механизатором и звеньевым был, в пять утра – в поле, а по ночам книжки технические читал и надорвался, значит, что-то с ним стряслось, парализовало его всего, в город, в больницу его увезли… А меня в ту пору будто толкает кто: идти нужно, с Митей мне быть нужно. Быстро собралась я, родителям говорю: «Сына на вас оставляю». Отец мне: «Куда ты, дурная, али тридцать верст пройдешь до вечера? Солдаты по семь верст в час идут, куда тебе, бабе?» Ничего я слушать не стала. Пошла. Легкая я тогда была, быстрая, уж какая быстрая, в поле как начну работать-то, никто за мной угнаться не может… До вечера в город пришла, у родственников переночевала, а утром к Мите, в больницу. Упросила, оставили меня подле него. Он есть ничего не мог, зубов не разжимал. И вот что я придумала. Рядом с больницей магазин был продуктовый. Я туда каждое утро бегала, шоколад покупала, продавщица меня уже знала. Приду в палату, сяду около него, шоколад на кусочки разломлю, во рту подержу, а как таять начнет, я зубы ему разожму и кормлю его… Восемнадцать ден я с им так сидела. И стал мой Митя оживать. Помню, профессор пришел, смотрел его, а с профессором еще много врачей было. Ему говорят: мол, не ест ничего, кормить невозможно. «А сколько дней он так лежит?» – спрашивает. Ему сказали. «Не может того быть, чтобы больной восемнадцать суток без еды прожил, – говорит профессор, – он у вас умереть должен, а ему, я вижу, лучше. Кто за ним смотрит?» Врачи на меня показали. «Ну, голубушка, рассказывай, как ты колдовала?» Я и рассказала. «Вот вам и разгадка, – говорит профессор, а мне руку пожал: – Молодец, спасла ты мужа. Если бы не ты, не жить ему». Вылечили Митю, да только не совсем: одна рука висит, как плеть, и на одну ногу хромает, одним словом – инвалид. На машину, конечно, не вернулся, но и без дела сидеть не мог. Нашел работу – почту носит. А хозяйство с тех пор все на мне. Митя переживает, конечно, что мне помочь не может. Курить стал много, и дымит, и дымит… Иногда рассержусь, накричу на него, а потом у самой сердце болит, еще жальче его делается. Жизнь, говорит, я тебе, Катя, загубил, прости.
– А детей у вас много?
– Один сынок как родился тогда… Ванечка. Он уж вырос давно, женился, у него у самого сынок, Виталик, внучек мой любимый, болеет, вот беда, часто. Да не с нами они живут, в городе. Вдвоем мы со стариком остались. И как он там теперь? Хозяйство оставила, а кому работать-то?
– А сама давно болеешь?
– Год назад заболела. Врач, который здесь меня смотрел, спрашивает: «Как вы думаете, от чего у вас это может быть?» А я говорю: «Откуда ж я знаю, вы врачи, вы и должны мне это сказать», тогда он мне сказал: «Это у вас от сильного психического и физического перенапряжения».
Этот бесхитростный рассказ бабы Кати тронул меня до слез. Нет, не оскудела еще земля русскими женщинами. Не все спились, делают карьеру и самоутверждаются. Есть, есть еще бабы Кати! Сама я редко раскрываюсь незнакомым людям, но исповедальный характер больничных разговоров понятен. Люди здесь, как в поезде дальнего следования: меняются пассажиры, только станция все та же и, возможно, тех, с кем ты сегодня так откровенен, больше никогда не увидишь.
– Знаешь, когда я в Москве в больнице лежала, – тихо рассказывает мне Нина, – однажды к нам в палату сантехников вызвали раковину чинить. Пришли два мужика, морды красные, пропитые, один что-то там делал, а другой обернулся, на нас смотрит, а мы все лежим на кроватях, ну как вот сейчас. Он и говорит: «Бабы-то все молодые, красивые, да… а вы знаете, бабы, что у вас у всех рак, да… вам этого не говорят, а у вас у всех рак…» Что это мне вспомнилось – не знаю. Вот Майя Кристалинская, у нее ведь тоже наша болезнь, а она с ней, лапушка, двадцать лет жила. Леву Лещенко знаю, с его мамой в одной больнице лежала, он такой простой, Лева, и не подумаешь…
После сончаса к нам заглянул Владимир Иванович, в эту ночь он дежурил. Больные любят его дежурства, потому что с ним можно поговорить.
– Владимир Иванович, вот в Москве уже мышек вылечивают, когда же человека? – спрашивает Нина.
– Так то же мышки.
– Если лечиться бесполезно, зачем тогда лечиться? – мрачно спрашиваю я.
– Как зачем?! – Владимир Иванович начинает волноваться. – Но ведь больные живут шесть-восемь лет, мы продляем жизнь!
Вот так тихо-мирно шел день, и тут привели Светлану. Как ей было плохо! Что там случилось, на этой пункции, уж не знаю, только очень ей было плохо. И надо ж так случиться, что дежурила в эту ночь Галина Ивановна, которую язык не поворачивается назвать медсестрой. Она явилась к, нам после ужина (раздавала лекарства), а у Светланы на тумбочке стоял ужин, который мы ей принесли.
– Что это? – брезгливо спросила Галина Ивановна.
– Неужели вы не видите, – сказала Нина, – ей плохо, мы принесли…
– Вы принесли! И здоровому мужику не съесть все, что вы тут натащили, а ваша подружка еле дышит!
– Замолчите! – не выдерживаю я. Старушки наши тоже привстали. Палата наполняется тугим электрическим полем: на одном полюсе – мы, на другом – Галина Ивановна. Ей нужно сделать выбор: или сорваться в крик, или все превратить в шутку. И раздался крик. Это кричала Светлана. Она кричала так страшно, что мы все вздрогнули, даже Галина Ивановна. Мы растерялись. А Галина Ивановна сразу воспользовалась этим, чтобы не спеша, но и не медленно унести от нас свое высокое кипарисное тело. Как только она вышла, Нина метнулась ко мне:
– Нужно что-то делать! Позвать Владимира Ивановича!
– Нина, Нина, – звала Светлана, – не уходи!
– Я схожу за Владимиром Ивановичем, останься, – сказала я. Бабушки наши в великом испуге высыпали из палаты, а я бросилась в ординаторскую. Меня поразило то, что там, на диване, сидела Галина Ивановна и… смеялась.
– Владимир Иванович! – начала я, но он, взглянув на мое лицо, и сам все понял:
– Андреева? – и, не дожидаясь ответа, быстро вышел следом за мной. Галина Ивановна нехотя двинулась за нами. Я осталась в коридоре. Владимир Иванович в палате пробыл недолго. Выйдя, он сразу направился к Галине Ивановне, которая уже сидела за столом медсестры.
– Почему вы мне ничего не сказали?
– А что я должна была вам сказать?
– Вы знаете… Ладно, хватит об этом. Сделайте ей укол.
– Но… Владимир Иванович, у нас же нет этого лекарства.
Ни слова не говоря, Владимир Иванович направился в лучевое отделение, которое находится на одном этаже с нами, и вскоре вернулся с медсестрой. Они прошли в нашу палату. Отделение взбудоражено. Больные из других палат заглядывают к нам, перешептываются, иногда что-то у меня спрашивают, но я не реагирую на вопросы. Из нашей палаты по-прежнему раздаются крики Светланы, даже укол, который ей сделала медсестра, не облегчил положения.
– Страх-то какой! – шепчет баба Катя.
Время уже позднее. Галина Ивановна покрикивает на больных, чтобы шли спать. Все медленно расходятся. В коридоре остаемся только я, Вера Васильевна, Валентина Ивановна и баба Катя.
– Вам что, особое приглашение требуется? – спрашивает эта. Я смотрю на нее и чувствую, как во мне начинает подниматься та темная, неуправляемая сила, которой я сама боюсь.