Текст книги "Узник гатчинского сфинкса"
Автор книги: Борис Карсонов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)
Да-с! Это, конечно, весьма учтиво: с железным лбом! Но пикантность этому опусу придавал не столько железный лоб, а то, что Коцебу выпустил его не под своей фамилией и даже не под псевдонимом, что было бы так естественно и объяснимо. Парадокс, но наш герой сделал невероятнейший, трудно объяснимый и потому вроде бы совсем нелогичный литературный кульбит: он подписал книгу фамилией вполне благополучного писателя, барона Книгге. Да, да, того самого чопорного барона, с длинным носом и деревянной походкой, который при всяком удобном случае поносил королевского лейб-медика Циммермана самыми последними словами! Теперь же выходило, что он, Книгге, поносит своих единомышленников в угоду своему противнику. Эвон как!
Рассказывают, что когда барон прочел памфлет, он зашелся в истерическом хохоте. Прибежавший домашний доктор, не мешкая, отвратил ему вену и выпустил прочь всю дурную кровь, после чего умолкнувшего барона уложили с грелками в постелю, в которой несчастный и провалялся весь спектакль «натуральной» драмы.
А спектакль и впрямь разворачивался по всем канонам классической комедии. Газеты Германии свои первые колонки, где обычно сообщались последние новости о событиях революционной Франции, теперь отдали репортерам скандальной хроники. Всех мучил один и тот же вопрос: кто же тот таинственный автор памфлета, что спрятался за барона Книгге?
С утра, еще не успев выпить свою чашку кофия, обыватель хватал газеты, искал и муссировал новые подробности. По вечерам в трактирах за кружкой белого пива некий Ганс заключал пари с неким Фрицем на предмет предполагаемого автора. Сказывают, что подобные пари заключались не только среди добропорядочных бюргеров и экзальтированных студентов Йены, Берлина или Геттингена. Еще более о том говорили и спорили в благопристойных гостиных аристократов, на придворных балах и в театральных ложах, где и ставки были несоизмеримы.
Своего пика они достигли, когда некий чиновник полиции города Ганновера подал в местный суд формальную жалобу на автора памфлета за нанесенные ему оскорбления и требовал официального расследования. Вскоре газеты опубликовали необычное объявление ганноверского суда: тот, кому удастся открыть автора памфлета, получит награду в несколько сот талеров!
Петля затягивалась. Коцебу не на шутку струхнул, ибо хорошо понимал, что разоблачение неминуемо, оно лишь вопрос времени. Пытаясь опередить и этим как-то нейтрализовать надвигавшуюся катастрофу, наш герой лихорадочно искал выход, и ничего лучшего не придумал, как сделать публичное полупризнание! Он писал, что да, некоторым образом как бы даже и принимал участие в составлении памфлета, но совершенно не причастен к изображению выведенных в пиесе карикатурных персонажей, в том числе и ганноверского полицейского чиновника. А принял он-де на себя сей крест бескорыстно, лишь из одной дружбы к Циммерману. Дальнейшие разоблачения, писал Коцебу, я обещаю сделать лишь тогда, когда будут по всей строгости наказаны памфлетисты, годами преследовавшие доктора Циммермана!
Боже, что тут началось, что началось!
Робкие попытки оправдаться, недомолвки, а тем паче поставленное им циничное условие, на которое он-де сможет снизойти, если накажут Бардта и присных с ним, вконец разоблачили его, как единственного автора памфлета и гнусного мракобеса, издевающегося над свежими побегами нарождающегося немецкого духа!
Однако формального доказательства у противной стороны не было. Но оно будет, будет! В этом никто не сомневался, и более всего не сомневался сам подданный российской короны, председатель Ревельского магистрата Август Фридрих Фердинанд фон Коцебу.
Как-то в конце августа, вечерком, когда он возвращался от матушки и переходил мост Ильмы, на середине его заметил двух оборванцев. Тревожный взгляд Коцебу сразу разглядел короткие жилеты с рукавами «карманьоль» и длинные штаны «матло». Не хватало разве фригийского колпака с кокардой.
По мере того, как Коцебу к ним приближался, один из них, тот, что был помоложе и выше, с рыжей бородой и густыми волосами до плеч, отвернулся к перилам, второй же остался стоять, как стоял, не спуская с него насмешливого, если не сказать дерзкого, взгляда. Под курткой за широким поясом, наполовину скрытом белой рубахой, виднелись кривые ножны желтой кожи, какие обычно носят тюрингские крестьяне.
Коцебу шел осторожными, будто нащупывающими шажками, как ходят босыми ногами по огненным угольям костра огнепоклонники, загоняя внутрь себя молитву и отрешаясь от мира. Но боковым зрением все замечал и был настороже. Он даже углядел, что тот, который отвернулся и чья правая рука лежала на деревянном брусе перил, был не в деревянных сабо, а в кожаных сандалиях.
Так и шел он тихо и напряженно, пока не перешел мост и не вышел на каменную мостовую перед герцогским дворцом, в нижних этажах которого уже зажглись огни. Только теперь он решил оглянуться. Мост был пуст. С противоположного конца, с Йенской дороги, на него рысью въезжала крытая почтовая карета.
Эпизод этот хоть и был мимоходен, но почему-то запал, и неприятный холодок подсознательно тревожил и не отпускал его весь вечер.
Перед сном, отправив слугу, Коцебу раскрыл томик лирических стихов Маттиаса. Нельзя сказать, чтобы Клаудиус Маттиас поражал неожиданной рифмой или завораживал ритмикой. Нет. Но его лирика, настоенная на густом отваре народных сказов и легенд, живила ум и лелеяла душу, внося в нее мир и успокоение.
Было около полуночи, когда Коцебу совсем было собрался нырнуть под одеяло, как вдруг ему почудилось какое-то шуршание. Он отложил книгу, осмотрелся. Тишина. Воск был хорош, свеча горела ровно, без нагара и копоти. Коцебу прошел к тумбочке, и в этот момент он почти явственно услышал, как скрипнула ставня. Он поднял подсвечник. Из окна, расплющив нос на стекле, на него молча смотрело… лицо. Коцебу вскрикнул и почти машинально накрыл пламя свечи ладонью. Ожога он не почувствовал. В темноте четко обозначился синеватый прямоугольник окна, черные тени лип, засвеченные осколком угасающей луны. Больше Коцебу там ничего не увидел. Какое-то время он еще стоял, прислушивался и чего-то ждал. Но потом понял, что ждать нечего, и тогда нащупал на низком столике подле кровати колокольчик и позвонил. Ему казалось, что он звонил долго-долго. Наконец, в приоткрытую дверь высунулась заспанная физиогномия.
– Сударь, – сухо сказал ему Коцебу, – извольте запереть ставни.
– Ставни? – удивился слуга. – Но я же запирал их на болты?
Коцебу лежал на спине с открытыми глазами и мысленно, в который раз, подробнейше перебирал все перипетии нонешнего вечера. Например, он теперь точно установил, что, когда увидел за стеклом лицо, то не закричал, нет! Он хотел крикнуть, но что-то застопорило его, как будто перехватило горло, дыхание. Так бывает иногда в кошмарном сне: крикнуть хочешь, а голоса нет. Тут и проснешься в поту и с бешеным стуком сердца. И потом, что значит лицо? Глаза? Да, глаза! Они-то и вперились, неподвижные и бесстрастные. Но ведь была и борода. Густая, аккуратно подстриженная. А с боков? Да, что было с боков? Да, да, по бокам этого кирпичного, верно загорелого, лица спадали темно-русые, плохо расчесанные волосы, доходящие, верно, до плеч.
Вот так лежал он и думал, и расчленял общий абрис увиденного лица на его составляющие. И когда деталь за деталью он окончательно и бесспорно восстановил физиогномию человека, заглянувшего в его окно с глухого пустыря, он вдруг сделал немаловажное, удивившее его, открытие: так ведь в окно-то глядел никто иной, как тот самый «крестьянин» с моста, что был повыше и который отвернулся к перилам, когда Коцебу едва ли не подошел к нему совсем вплотную.
«Эвон как дело-то повернулось! Ой, ой, ой!..» – молоточками колотилось у него в мозгу. Так и проворочался на своей постели всю ночь, самые разные мысли лезли в голову. Под утро вроде бы задремал. Но тут в дверь стал кто-то ломиться. Карманные часы показывали девять. Сквозь щели ставень пробивались яркие полоски солнечного света.
– Господин Коцебу, вам письмо, – заходя в комнату, сказал слуга.
– Письмо? Разве в такую рань пришла почта?
– Я обнаружил его под входной дверью.
На оборвыше вкривь и вкось тупым карандашом было нацарапано, что драматурга Коцебу нонича ввечеру будут ждать в трактире, что подле церкви Гердеркирхе, и что в интересах драматурга прийти туда не мешкая. Подписи не было.
После обеда Коцебу получил два письма, пришедших почтой. Одно от своего лейпцигского издателя фон Швицце, который нижайше уведомлял, что из конторы его издательства исчезла известная ему рукопись и что он, Швицце, понимая значение сего обстоятельства, спешит предупредить его на предмет принятия необходимых мер защиты от могущего быть посягательства на честь и достоинство его старинного клиента, и проч. и проч.
Второе письмо было из Йены от благоволившего к нему журналиста литературной газеты Фридриха Бертуха. Последний сообщал, что ни далее как в конце этой недели или, в крайнем случае, в начале следующей его, Августа, потребуют повесткой в суд Ганновера…
Коцебу, можно сказать, не ходил, а бегал по городу. Он трижды, если не больше, побывал у дворца и Рыночной площади, доходил до земляного вала, сделал несколько витков у парка, городского театра и дома Кранаха. У Бельведера столкнулся с Виландом[14]14
Виланд Кристофор-Мартин – поэт и романист.
[Закрыть].
– Август, ты еще здесь? – удивился старик.
– Да, вот я, берите меня и режьте! – зло закричал на него Коцебу.
– Помилуй, Август?
– А почему я должен быть где-то? – опять закричал Коцебу.
Старик пожал плечами.
– Господин тайный советник, между прочим, высказался в том смысле, что вам в настоящее время лучше всего быть в другом месте.
– Он так сказал? – быстро прошептал Коцебу.
– Он сказал: «Бедняга Август».
«Коль так сказал Гете, значит, дела мои и впрямь плохи», – подумал Коцебу.
Дома ему передали, что недавно приходили двое неизвестных, спрашивали его. Себя не назвали.
– Куда они пошли?
– По дороге на Йену, – ответил слуга.
– Почему вы это знаете?
– Потому, что сам «проводил» их до реки.
Собрать небольшой дорожный несессер было минутным делом. Из дома он вышел через садовую калитку, перелез через низкую изгородь, миновал заросли терновника и тропкой через овраг вышел к задам почтового дома.
Начал накрапывать дождь, и Коцебу накинул глубокий капюшон. У коновязи на выезде стояла почтовая тройка с подтянутыми подпругами. «Отходит?» И верно, с высокого крыльца, минуя ступеньки, слетел молодой ямщик и, так же молодецки вскочив на облучок, взялся за ременные вожжи.
– Сударь, – подходя к нему и стараясь сдержать охватившее его нетерпение, нарочито лениво спросил Коцебу, – куда изволите?
– В Эрфурт! В Эрфурт! Нет-нет, на Лейпциг уже ушла, а вот на Йену пойдет позже.
– Еду! – сказал Коцебу и, не дожидаясь приглашения, уже сидел в карете, забившись в угол. Он подумал, что это даже лучше, что на Лейпциг почтовая ушла. Если «они» захотят его поймать, то, конечно, пустятся на ближайшую дорогу в Россию. Пусть ловят. А я поеду в обратную сторону: через Мюльгаузен, через Магдебург, на Штеттин, минуя Берлин…
Квас и впрямь был хорош, а потому наши приятели и не заметили, как за столь любезной беседой опустошили кувшин.
– Если вы не против, господин Коцебу, то я прикажу сегодня же вечером снабдить вас этим напитком.
– Что вы, как могу сметь утруждать ваше превосходительство, – совершенно искренне удивился наш узник.
– Я почту за честь услужить вам! – с совершенно обезоруживающей улыбкой сказал губернатор. Он на минуту вышел из беседки, а когда возвратился, та же служанка несла за ним небольшой поднос с мороженым.
– Побалуемся, – с той же обаятельной доверительностью сказал губернатор, подвигая к своему гостю граненую чашечку с розовой массой.
– Простите, но вы что-то хотели рассказать о Циммермане? Что у вас с ним там произошло?
– Элементарная литературная полемика – не более того. Ну, возможно, что я чуть-чуть переборщил, кого-то не так назвал – это же сущие пустяки.
Коцебу все-таки решил своего vis-à-vis не посвящать в подробности, иначе пришлось бы многое объяснять и комментировать. Так много и так подробно, что неизвестно, куда все это может завести. К тому же, едва ли не десять лет минуло с того дня, когда дождливым субботним вечером он прокрался узкой улочкой и, никем не замеченный, дернул раз-другой за бечеву колокольца у тяжелой дубовой двери своего прибежища. Столько событий, встреч, метаморфоз. Мыслимо ли все это удержать в памяти? Впрочем, и не хотел бы, да вот, поди ж ты, все помнится так ярко и остро, как если бы то случилось не далее третьего дни.
До Кенигсберга он домчался довольно быстро и без всяких хлопот, однако дальше официальная почта не ходила и нужно было нанимать извозчиков.
Паланген проскочил ночью; на заставе при въезде в Ригу председателя Ревельского магистрата остановили и хотя вежливо, но настойчиво попросили сказать, намерен ли он задержаться в городе, и если да, то где изволит остановиться?
Коцебу посчитал такой вопрос в высшей степени бестактным и потребовал к себе дежурного офицера. Вышедший из караульни заспанный и взъерошенный казак послушал господина в широкополой шляпе, прищурился на низкое вечернее солнышко, опускавшееся за деревянный шпиль кирхи, почесал за ухом прокуренным, заскорузлым пальцем и сказал:
– Его благородия тут нету, потому как он ушедши.
– Куда ушедши? – взвиваясь благородным гневом, закричал приезжий.
– Не могем знать, – равнодушно ответил казак.
– Черт знает что такое! Пусть же, как появится, незамедлительно едет ко мне в Hôtel de Pétersbourg.
Да, наш пилигрим и впрямь решил перевести дух и хоть немного прийти в себя после столь поспешного бегства. К тому же намечались деловые встречи. Он расположился в угловом нумере с широкой, как корабль, деревянной кроватью и с окнами на площадь. Едва разложил на столе дорожные вещички, как в дверь постучали.
Не иначе, как портье.
– Ради бога, оставьте меня!
Но все-таки дверь открыл. На пороге стоял посыльный.
– Господин президент, его превосходительство генерал-губернатор граф Броун просит вас как можно поспешнее быть у него.
– Граф? – растерянно переспросил Коцебу. Он машинально глянул в карманные часы – присутствие уже давно закончилось.
– Но я еще не успел переодеться?
– У подъезда вас ждет пролетка графа.
Так. Значит, и впрямь что-то спешное, иначе этот столетний меланхолик не стал бы посылать свою пролетку. Боже, но что там еще могло случиться? И так сразу стало тоскливо, и так вдруг заныло под сердцем, что даже слегка как-то зашлась голова и вялая тошнота подступила к горлу. Душно! Он схватился за тугой узел цветного платка, стараясь ослабить его, рванул вниз… Впрочем, он, конечно, уже понимал, что и сюда успело докатиться его скандальное дело, и не иначе как сам граф и распорядился караулить его проезд в Ревель, дабы перехватить.
Но что тут знают? Как вести себя? Что говорить в свое оправдание?
Его провели парадной лестницей на второй этаж в квадратный зеленый кабинет с широким застекленным балконом. Коцебу как-то уже приходилось бывать тут. Правда, это было давно и повод к тому был, надо полагать, самый ничтожный. Право, теперь вот, когда он шел гулким коридором губернаторского дворца, он никак не мог вспомнить цель своего первого посещения графа.
Лакей указал Коцебу на небольшой диван подле инкрустированного слоновой костью и бронзой орехового столика и просил подождать. Но ждать не пришлось. Открылась боковая дверь за тяжелой зеленоватой портьерой, и в кабинет вошел старик. Был он высок и сух. Гладко выбритое мумиеобразное лицо, слегка коричневатое и будто кем-то изжеванное и наспех разглаженное, уличало его весьма и весьма преклонный возраст. Хотя глаза еще не совсем помутнели и чувственные некогда губы не потеряли своей упругости. Золотисто-палевый шелковый халат, подбитый лебяжьим пухом, расстегнут, глубокие комнатные туфли на замше кое-как зашнурованы, но концы желтого шнура не завязаны, а просто оставлены как есть и волочились. И как не был Коцебу взволнован, но почему-то именно эти комнатные туфли на ногах графа с незавязанными шнурками поразили его более всего. «Сдает старик», – подумал он.
– Август, где тебя черти носят, и почему я узнаю о твоих похождениях стороною? – подходя к Коцебу, без обиняков заговорил Броун.
Коцебу резво вскочил, но тот устало махнул на него ладошкой и сел на подставленный лакеем стул напротив.
– Смею доложить, ваше превосходительство! – опять вскочил он с дивана и солдатиком вытянулся перед старцем.
– Хватит паясничать! Ты знаешь, когда я рекомендовал тебя председателем Ревельского магистрата, я давал за тебя поручительство ее величеству императрице. Я надеялся на тебя… Полагаю, ты не забыл о своем злополучном Бениовском, когда мне также приходилось вытаскивать тебя из ямы и оправдывать перед государыней?
– Боже, неужели все так безнадежно? – со стоном вырвалось у Коцебу.
– Тебе лучше знать.
– Но что, дорогой Юрий Юрьевич, надо сделать, чтобы приглушить эту историю?
– К сожалению, Август, теперь это не от нас зависит. Предадимся воле божией.
– Как? Вы сказали…
– Увы! Пока ты околачивался на своих водах и попутно срывал знаки восхищения своих поклонников на дуэльных ристалищах Европы, в Петербург ушла бумага, в которой Королевская Курбрауншвейг-Люнебургская юстиц-канцелярия обратилась к русскому правительству оказать содействие в установлении автора памфлета и привлечении его к ответственности.
– Значит… Значит, там все известно?
– Помилуй, о чем ты говоришь? А я еще хотел рекомендовать тебя советником посольства. Даже ежели бы юстиц-канцелярия не проявила инициативы, все одно в Петербурге, чай, немецкие газеты читают. Но неудобство тут еще в том, что всему этому дали официальный ход. Подай-ка мне вон ту черную папку, что лежит на конторке. Так. Вот, изволь взглянуть.
Броун подал Коцебу бумагу с грифом «pro secreto».
– Взгляни-ка, дружок.
Август поначалу долго не мог приноровиться и попасть в строчки глазами. Все они куда-то от него упрыгивали, то появлялись, то опять в изломах и дроблениях рассыпались, будто на водной ряби. Наконец, ему удалось зацепиться за какую-то фразу, оная вдруг прояснилась и всей своей железной тяжестью, как Рок, как Закон бытия, прогремела на весь этот огромный зеленый кабинет:
«По Указу Ея Императорского Величества, самодержицы Всероссийской…»
Коцебу бережно положил листок на столик и ладонями закрыл лицо.
Броун усмехнулся. На основании Указа, правительствующий сенат предписывал рижскому и ревельскому генерал-губернатору «отобрать от Коцебу сведения об его отношении к ругательной книге»…
– Я извинюсь! Я публично покаюсь!..
– Ну, это уж как ты там сделаешь – дело твое. А сейчас, вот сию же минуту, поезжай и садись за меморию на мое имя. И чтобы ввечеру она была у меня. Ужо с нарочным отправлю. Однако, дружочек, не забывайся: прежде чем слово написать, наперед десять раз обдумай. Знай, что записку сию будет читать матушка наша, императрица.
Броун поднялся, давая понять, что аудиенция окончена. Но все-таки потомок ирландских мореходов еще малость помедлил, похлопал иссохшей ладошкой по плечу своего незадачливого чиновника.
– Вот и удостоился чести писать к самой… Каково?
Старик, не дожидаясь ответа, повернулся и пошаркал к двери за зеленоватую портьеру.
Не прошло и часа, как Коцебу представил свою записку графу Броуну и, отменив наперед назначенные в Риге визиты, уже мчался в свой благословенный Ревель. Вот тогда-то, субботним вечером, никем не замеченный, он прокрался к своему дому и позвонил. Ему открыла привратница, старая тетушка Рээт.
– Святая дева! – только и сказала она.
– Меня нет! Слышишь?
– Святая дева! – повторила тетушка Рээт.
– Ну что? Ну, выкладывайте!
– Письма. Пакеты за казенными печатями. Из магистрата господин Штауден…
– Ну, ну?
– Говорит, из Петербурга вас запрашивают и из Берлина тоже. Из Риги вот извольте…
– Бегите за господином Штауденом. Нет, постойте, я черкну ему пару слов. Так. Только прошу вас, тетушка Рээт, более никто не должен знать, что я приехал.
– Воля ваша, а только хорошо, что приехали, хоть поспокоюсь в малости.
Вот так, тайным затворником на первых порах и жил Коцебу, управляя магистратом через своего верного Штаудена. Он жил инкогнито, потому что не исключал возможности столкнуться где-нибудь на узкой и безлюдной улочке, в соборе, у ратуши, на рынке или в аптеке с теми крестьянскими молодцами, что так бесцеремонно «знакомились» с ним в Веймаре.
Но Коцебу не был бы Августом Коцебу, если бы его изощреннейший к авантюрам ум дал ему послабление. Переодевшись под пастора, нацепив вдобавок рыжую, вывалянную в пуху и перьях (остатки театрального реквизита, который Рээт нашла в кладовке) разбойничью бороду и нахлобучив по самые глаза широкополую, как фаэтон, черную суконную шляпу, прихватив трость, он пустился по тесным улочкам Ревеля, пока ноги сами не занесли его к глухому забору за рыночной площадью. На медной, до блеска вычищенной битым кирпичом дощечке он прочитал: Иоганн Шлегель.
Разговор со старинным приятелем был краток. Август в возможно более комичном духе представил всю эту историю с Бардтом и ганноверскими полицейскими, эту трагикомедию с непосредственным переходом в последнем акте в фарс! Он принес и даже дал почитать ему свой памфлет, сопровождая его своим же, еще более развязным и непристойным комментарием.
Как ни хитрил, как ни пытался Август изобразить приключившийся с ним пассаж, как маленькое недоразумение, как интеллектуальную шалость, о которой вроде бы даже и говорить не резон, но от старого пройдохи-пивовара не укрылось то внутреннее беспокойство и та растерянность, которую председатель Ревельского магистрата пытался скрыть за своей внешней бравадой. Алчные глазки Шлегеля блеснули, и он, поглаживая толстыми, как сосиски, пальцами свой крутой подбородок, скорчил самую что ни на есть жалкую гримасу.
– Да, да, Август, да, я понимаю… Однако я бы, конечно, рискнул, я даже, возможно, отважился бы взять твой грех на себя. Допускаю. Но что могут обо мне сказать? Что подумают?
– Боже, Иоганн, ты же ничем не рискуешь! Ты что, собираешься жить в Пруссии? Нет? Так в чем же дело? Я бы даже с удовольствием поставил под этим памфлетом свое имя. Но мне никак нельзя. Нельзя мне. Эта история связана с доктором Циммерманом, а сей последний – корреспондент нашей императрицы. И посему она не должна связывать мое имя с Циммерманом на фоне сего скандала.
– Ах, Август! Как жаль, что я не могу помочь тебе.
– Ты представляешь, своей заметкой ты сразу все ставишь на свои места. Страсти гаснут, все довольны…
– Верно, Август. Уж так бы хотел помочь тебе, так бы хотел…
Они стояли в обширном дворе, подле старой кареты, с побитым кузовом и лопнувшей задней рессорой.
Коцебу, опираясь ногой на подножку, в задумчивости барабанил пальцами по полированному заднему крылу.
– Думал осенью новую справить, но решил повременить. Да, да, Август, стесненные обстоятельства… По нынешним временам…
Коцебу вдруг снял ногу с кареты, резко повернулся к Шлегелю, посмотрел прямо в его узкие, заплывшие глазки.
– Вот, извольте, конверт с заметкой в десять строк. Я вам плачу по пятьдесят рублей за строку! Пожалуйте, получите половинный задаток, остальные после выхода газеты. – Коцебу из рук в руки передал ему два конверта и тотчас же, не оборачиваясь, вышел за ворота.
Потом каждый день он ходил встречать прусскую почту. Однажды малость занемог, и тетушка Рээт, напоив его чаем с малиновым вареньем, заклала подушками и наказала смиренно лежать. Тут и пожаловал к нему пройдоха Шлегель.
– Господин президент, – торжественно сказал он, – извольте рассчитаться.
Коцебу, кое-как выкарабкавшись из-под подушек, вскочил с кровати. В руках у него «Кенигсбергские ученые и политические ведомости». Заметка была небольшая, но отбита волнистой чертой и с крупным заголовком. В ней некий ревельский житель Иоганн Шлегель признавался, что никто иной, а именно он, Шлегель, написал известную книгу «Доктор Бардт»… сугубо по личным своим соображениям.
Но Август не рассчитал. Пруссия хохотала. В газетах Берлина, Ганновера и Йены появились фельетоны, высмеивающие неуклюжий маневр драматурга. Говорят, что более всего от сей затеи был доволен Шлегель, щеголявший по Ревелю в изящной пароконной карете работы рижского мастера Рейхарда.
А меж тем страсти о скандальной книге не утихали. Наверное, слишком большой муравейник Германии растревожил наш незадачливый чиновник магистрата. Генерал-губернатор Броун послал матушке-царице не только объяснительную Коцебу, но присовокупил к ней и сам памфлет, а так же и свой отзыв о сем предмете, в котором, между прочим, со свойственной ему солдатской прямотою сказал, что, мол, предмет сей едва ли стоит того, чтобы отягощать им драгоценнейшее августейшее внимание…
Бог ведает, то ли и вправду императрица вняла совету самого старого своего генерал-губернатора, то ли сама что узрела тут, но только вскорости генерал-прокурор, князь Александр Алексеевич Вяземский, объявил Сенату, что «Ее Императорское Величество, получив сведения о сочинителе вышедшей в немецкой земле книги под названием «Доктор Бардт», высочайше повелеть соизволила начавшееся о нем, по отношению Ганноверского правления, исследование оставить и более о той книге, от кого требовано было, известий не отбирать».
Странные чувства обуревали Коцебу, когда он, возвращаясь из ратуши, вступил под мрачную сень тяжелого портала Олевисте. Шла вечерняя месса. По случаю непогоды прихожан было немного. Он, по обыкновению, уединился за квадратным столбом правого нефа, присев с краю на темную, за столетия отшлифованную дубовую скамью. Хор исполнял «Dominus vobiscum…» И вправду, будто ангелы небесные опахнули крылами своими, и вместе с ними мир и душевное успокоение снизошло под полумрак этих стрельчатых готических сводов. Рескрипт государыни приятно похрустывал во внутреннем кармане фрака, слова молитвы баюкали и обещали всепрощение и за все про все никакой платы, никакого действа, разве только… покаяние. Всего лишь! Да, да, наверное, именно тогда, в полутемном и хладном храме, он окончательно принял решение объясниться с Европой. Все-таки как бы то ни было, но он не может остаться без Берлина, без родного Веймара, с их театрами, где идут его пиесы; без издателей Лейпцига, где печатают его книги. Да что там, без Европы ему никак нельзя…
Какая-то необычайно важная, очень важная и тонкая мысль мелькнула, прошлась краешком сознания и вот исчезла. Он пытался снова вернуть себя к исходному настрою, но месса кончилась. Люди, как тени, молча выходили в темную и холодную ночь. Фонарь, горевший перед папертью, освещал всего лишь малый круг, и от него становилось еще темнее и зябче.
«Нет, – сказал он сам себе. – Борьба не кончилась. Все еще впереди».
Дома, по обыкновению, он сам, никому не доверяя, запирал двери и ставни, зажигал свечи и садился к письменному столу. Даже днем, хотя бы вовсю светило солнышко, он все равно закрывал ставни и зажигал свечи. Он привык работать ночью при свечах и потому не хотел нарушать столь удобный для себя порядок.
Покаянная книга получилась горячая, более похожая на страстный монолог отвергнутого любовника у ног некогда благосклонной к нему пассии, но отнюдь не на академическую жвачку ученой полемики. Причем даже и теперь он вовсе не хотел признавать немецких новоявленных снобов от литературы и философии и тем самым утверждать их «тлетворное» влияние на неокрепшие юношеские души. Скорее он апеллировал к массам, народу, обывателю, ища у него поддержки и сочувствия, признаваясь перед ним в любви, преклоняясь перед вечностью его. Потому-то он и книгу назвал: «An das Publikum von A. von Kotzebue»[15]15
К публике от А. фон Коцебу (немец.).
[Закрыть].
После выхода сей книги из типографии Лейпцига Коцебу поручил местным коробейникам возить ее в бричке вместе с горшками, ложками и ременной упряжью и бесплатно раздавать всем желающим.
Пожалуй, никто из окружения Коцебу так близко не соприкасался с понятием «условность», как он сам. Склонность к публичной исповеди он рассматривал скорее всего как литературный прием, и она, эта склонность, жила в нем так же естественно и органично, как врожденная черта характера. Может быть, именно потому-то его исповедальная проза так и привлекает обывателя, который с простодушием ребенка готов был отозваться на самые тончайшие оттенки звука, что его искушеннейшая в словесных переборах лира исторгает на потребу простолюдинам. Но исповедь не терпит фальши. И Коцебу это понимал. Значит, надо быть беспощадным не только к врагам своим, но прежде всего к себе самому. Вот тут-то и оселок. Выворачивать себя наизнанку, чтобы иметь моральное право вывернуть на всеобщее посмешище недруга? О, дева Мария! Как трудно в этом случае быть беспристрастным и как легко оказаться вульгарным и потерять вкус!
Но как бы то ни было, не прошла и одна путина дядюшки Хендриха, у которого председатель Ревельского магистрата покупал рыбу и с которым поначалу даже намеревался «укрыться» в море, – теперь же решил, что будя. И так он потерял слишком много времени и сил, связавшись со всей этой ультрафилософской бандой, – чтоб есть им сено! – как сказала бы в этом случае государыня.
По правде говоря, нам тоже не надо быть особенно пристрастными и не придавать всем этим бурным ристалищам того значения, которого они сами, как видно, этому никогда не придавали. Путешествующий в эти же дни здесь молодой Николай Карамзин подметил это тотчас же.
«Нет почти ни одного известного Автора в Германии, – писал он из Берлина, – который бы с кем-нибудь не имел публичной ссоры; и публика читает с удовольствием бранные их сочинения!»
Таким образом, завершив более-менее свою столь нашумевшую скандальную эпопею, наш герой вновь обратил свою мысль к божеству, восседавшему на троне российском. И опять, в который раз, он ринулся к своим знаменитым благодетелям, разыскивая их на истомленных курортах и в жарких ложах театров Европы. Его широкую тирольскую шляпу и желтый, телячьей кожи, саквояж видели на дорогах Верхнего Пфальца и Баварии. А потом даже – ой-ля-ля! – в Париже! То ли он хотел повидать Фридриха Гримма, то ли еще каким ветром занесло, но тем не менее он неожиданно для всех, а более всего, наверное, для самого себя, очутился на еще дымившихся развалинах Бастилии, а вечерами пристрастился к шумному подвальчику якобинского кабачка на площади Вогезов.
К сожалению, до нас не дошли письма Гримма, но, к счастию, сохранились полные на них ответы его августейшей корреспондентки.
«Коцебу, может быть, отличный человек и писатель, но, правду сказать, он не думает о своих обязанностях: берет жалованье, а другие делают за него дело. Он находится под непосредственным покровительством Циммермана, который его хвалит; но за всем тем я предвижу минуту, когда Сенат ему пришлет отставку за то, что он не исполняет своей должности».
Когда Гримм прислал своему юному протеже сей монарший отзыв, тот был уже в Ревеле. Он сидел в своей седой крепости, смотрел из своего узкого и глубокого оконца на истерзанные временем каменья апсиды Олевисте и думал. Золотая рыбка никак не хотела замечать его. Он сидел над письмом Гримму.