Текст книги "Узник гатчинского сфинкса"
Автор книги: Борис Карсонов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 19 страниц)
ПЕРЕД ВОСХОДОМ СОЛНЦА
Она ждала его. Она не могла сказать наверное, почему так, но она ждала его и верила, что предчувствие ее не обмануло…
Та тихая, по-летнему вязкая ночь под Троицын день, в которой спрессовалось томительное беспокойство и надежда, ломила виски и заставляла учащенно биться сердце. Город не спал. Он был подозрительно тих и подчеркнуто несуетлив. Даже собак не было слышно: их еще днем инвалидные солдаты на сыромятных сворах уволокли на Увал, и теперь, если поднапрячь слух, временами можно уловить вибрирующие, едва-едва различимые завывания, падающие, будто с прохладного темного неба, будто слезами скатывающиеся с остывающих звезд.
За глухой садовой оградой усадьбы Розена, со стороны пустыря, чудился говор, мягкий стук молотка; оттуда доносились тяжкие вздохи и томительное полуночное ржание: там, ближе к кладбищенскому рву, в старой кузнице перековывали упряжных лошадей.
На широких наспех сколоченных нарах отставного аудитора Евсеева не спят ездовые и форейторы: молоды, нетерпеливы.
На площади у казначейства, у церковной ограды и деревянного настила гостиного двора, на въезде через Тобол, подле подновленного моста и прямо на утрамбованной и выметенной земле у коновязей присутствующих мест молча лежал и сидел пришлый из деревень народ. Не спал.
Городничий с земским исправником размытыми тенями, будто злые духи, бесшумно толклись подле дома окружного судьи: немо пресекая любое поползновение любопытствующих даже ненароком приблизиться к тесовым воротам. Особливо ревностно нес свой крест исправник: он боялся жалоб… «Отсечь!» – коротко бросал он через плечо унтерам, когда ввечеру кто-то пытался сунуть в каретную глубину высокого гостя белый конверт. «Отсечь, отсечь, отсечь!..» – бодрил он себя придуманной им самим песенкой.
Не спали в доме причта Троицкой церкви.
«О негодующи-и-их, страждущи-и-их, плененны-ы-ых и о спасении и-и-и-их!» – ставил голос свой протоиерей Иосиф.
– Уж как благостно и умиленно, батюшка-а-а! – восхлипывала от собственной жалости попадья.
– Истинно! – гудел диакон. – То-то угода будет царевичу!..
И вдруг, охлестнув тяжелым Моисеевым взглядом выросшего на пороге дьячка, протоиерей негодующе вскинул к нему парчовую руку с указующим перстом.
– Еретик! Гугенот! Опять в курятнике валялся!.. Марья, ножницы!
Миг – и половину дьячковой бороды с репьями и куриным пометом, как перекати-поле, потянуло по полу к открытой двери…
В доме мещанина Филиппа Игнатьевича Абаимова, содержателя свечного заведения, за длинным артельным столом считали деньги. Циклопические медные башенки в причудливых сочетаниях являли макет какого-то вымершего библейского города, со своими улицами и площадями, переулками и тупиками. От сальных свечей, которые трещали, будто березовые поленья, несло удушающим смрадом. Филипп Игнатьевич, все равно что после полка, в исподнем белье, с мокрым полотенцем на медной шее, напряженно шевелил медными губами, достраивая перед собою новый медный небоскреб, затем секунду примерясь медным глазом, уверенно, как шахматист, двигал его по диагонали, блюдя ранжир. И тут же подмедненным осипшим голосом кричал меньшому:
– Счисляй, Прошка! Счисляй!
Акулина бросала медяки в кожаный мешок, и они глухо стучали там, будто удила уздечек.
За свою долгую жизнь такого фарта Филипп Игнатьевич не знал. До чего же хитер и башковит русский мужик! Ввечеру, когда прискакал нарочный и объявил о скором приезде наследника, толпы народа из города и окрестных деревень заполонили Ялуторовскую дорогу, по-домашнему рассевшись по обеим ее обочинам на полынных взгорках и луговинках. И как только стемнело, тут-то и смекнул Филипп что к чему. Нагрузил свечей три телеги – все, что объявилось в наличности, посадил на них сыновей и Акулину свою – да и на дорогу. Впервой пришлось Филиппу Игнатьевичу держать речь перед такой невидимой оравой людской.
– Православные! Станишники! Мужики киргизские! Разве так встречают сына царского? Со свечами встречать надоть-то, с горящими!..
И пока в городе хромой Фохт прилаживал на Большой Прожектированной свои плошки, степь по Ялуторовскому тракту на несколько верст загорелась живым млечным жгутом. Правда, кортеж с высоким гостем припозднился, а потому, когда, наконец, проскакал передовой фельдъегерь, свечи, увы, уже сгорели. Да ведь кто знал, что трех телег не хватит?..
Не спит город. Настороже. Но тих, покоен. Дом окружного судьи, будто нежилой, только пепельным пятном угадываются окна второго этажа, где почивает его высочество, наследник российского престола. Городничий Иван Федорович Бурзанкевич, поеживаясь от тонкой предутренней прохлады, со вздохом перекладывает холодные ножны сабли с колена на колено, вытягивает вдоль бревна затекшие ноги, шепчет: «Господи, убери, пронеси!.. Ни гнева, ни милости!..»
Александр Иванович Дуранов, главная полицейская власть округа, мелко косится на него, в насмешке прикусывает губы. Его мысли заняты домом напротив: там из-за длинных тяжелых турецких штор косыми струями бьет длинный свет. Они все там! Все, как есть! Какая ирония судьбы: второй раз они сходятся так близко. Тогда двадцать пятого, когда по Петровской площади заиграла шрапнель, шестилетний царевич от страха забился под кровать в угловой гостиной Зимнего. А теперь вот… что там у них? Зачем? К чему клонят?..
Она ждала его. Ни тогда, ни после она не умела, да и не смогла бы хоть как-то правдоподобно объяснить то смутное и вместе с тем почти осязаемо-реальное предчувствие, которым было переполнено все ее существо. Оно застало ее в их маленькой гостиной, у распятия, когда, уложив детей, она прошла в узкую белую дверь и стала на коврике перед лампадкой. И именно в тот момент, когда она подняла голову и взглянула на исстрадавшийся лик Спасителя, внезапное понимание чего-то тревожно-светлого, необъяснимо-желанного до дрожи охватило ее. «Он придет!» Она тут же поспешно встала с ковра и решительно вышла во двор. Было тихо и глухо. Какая-то темная птица с легким шумом пронеслась над головой; в стойле фыркнула и переступила ногами лошадь. Она вернулась к детям, села у окна. Она еще несколько раз выходила во двор, смотрела на звезды, вслушивалась в темноту. Наконец, ее как будто кто-то толкнул. Она поднялась, растерянно огляделась: дети спали, тихо светлело окно. «Кажется, я заснула!» – с беспокойством подумала она и, подняв сползшую с плеч пелеринку, выбежала на крыльцо.
Улица была прозрачно-светла, пустынна и чиста. Она не узнавала ее: покрашенные заборы, новые мостки над канавами, красные и голубые ставни с белыми наличниками, веселая оранжево-желтая вязь крылечек и железных флюгеров на крышах. А подвитые чернотою, слегка наклоненные внутрь тротуара полуторааршинные столбы коновязей с белыми макушками более походили на усохших богомольных старушек, группками спешащих к обедне. И вдобавок ко всему так выметена, так выметена, что Анна вдруг жарко покраснела, как будто ее уличили в чудовищной лжи. «Ах, как нехорошо обманывать цесаревича…» – подумала она. И в это время в проулке послышался стук колес и показались дрожки городничего. И тотчас же, едва дрожки вывернулись из-за угла, она узнала его: темный дорожный сюртук, высокая шляпа, белый платок на шее.
– Приехали, ваше превосходительство! – почему-то довольно тихо проговорил кучер, останавливаясь у крыльца.
«Аннушка!» – сказал или это ей послышалось?
Он стоял внизу, она – наверху. Их разделяли три ступеньки…
– Может, в дом… Кофею?..
– Нет, нет! – коротко сказал Жуковский. – Такая ночь!.. И кофей, и чай!.. Лизавета Петровна потчевала… – На секунду он закрыл глаза и провел по лицу белой ладонью.
– Голова трещит! Такая ночь!..
Анна вдруг потерялась, она не знала, как вести себя с ним. Все, что она наметила сказать ему, о чем хотела спросить, она забыла. И потом он был какой-то другой, совсем не тот, кого она помнила и знала и который все эти длинные годы жил как бы отдельно, помимо ее сознания и воли, и все-таки жил в ее памяти и, наверное, в сердце тоже. И все это было так странно и так непонятно. И теперь вот она, жаждавшая этой встречи, совсем смешалась и не знала, куда повернуться, что сделать. Она стояла перед ним с исказившимся от страдания лицом, кусая губы, опустив глаза, в то время как пальцы ее, длинные и худые, перекручивали и рвали нежнейшие золотистые блонды пелеринки.
– Простите!.. – Глаза ее на миг вскинулись и, как благодатный свет, объяли его помятое, усталое лицо, высокий римский лоб и тронутые в теплой улыбке полные губы. Жуковский легко сжал ее руку выше локтя и чуть подтолкнул, как бы повел за собою. И она пошла. Они обошли крыльцо, миновали забор и почти машинально, не спрашивая, Анна открыла садовую калитку. Василий Андреевич рассказывал о проведенной у Нарышкиных ночи, говорил о наследнике, о встречах в Екатеринбурге, в Тобольске. Неожиданно спрашивал о чем-то Анну и снова говорил сам, и опять спрашивал, а временами также неожиданно замолкал, задумывался.
Сад, еще недавно размытый тенями, теперь проявился. Он источал свежесть и прохладу. Вверху, боком вдоль лип, прошлись невидимые сгустки воздуха, отчего листья мелко затрепыхали, издавая ровное шуршание, как если бы женщина расчесывала гребнем свои длинные волосы. Набухшие за ночь сыростью дорожки скрадывали шаги, и проступающий от них горьковатый запах плесени уже начинал забиваться запахами цветущей акации и вишенника.
Жуковский в ходу был широк, свободен, независим. Он ставил шаг степенно и плотно, поначалу выкидывая правой рукою тонкую камышовую трость с небольшим черепаховым набалдашником. Анна никак не могла приноровиться к нему и то на полшага отставала, то забегала вперед.
– Чак-Чику помните? – неожиданно останавливаясь, спрашивает он.
– Чак-Чику? Ах, Ча́кчику! – вырвалось у Анны. Они смеются и идут далее.
В северном конце сада за густыми, одичавшими на приволье буйными зарослями карагача и шиповника увидали небольшую яблоньку, которая будто дымилась, окутанная плотной белой пеной с розоватыми мазками.
Жуковский осторожно поднял цветущую ветку, раскрыл рот и стряхнул в него крупные капли росы.
– Божественно!
Анна улыбнулась и, наклонившись к раскрытому бутончику, слизнула прохладные, чуть горьковатые слезки прямо с лепестков.
– Надо стряхивать, – сказал Жуковский.
– Попробуйте, как я, – ответила Анна.
– Ну-кась, а, с пыльцой…
Анна взглянула на него и вдруг захохотала звонко, чисто, радостно.
– Schlosswein![32]32
Сорт вина (франц.).
[Закрыть] – добавил он и с удивлением оглянулся.
– На носу!.. – показала она рукою.
И тут глаза их встретились, и как будто что-то опрокинуло ее, и понесло, и закружило! И так много, так много увидала она в этих глубоких, чуть раскосых турецких глазах, и такая острая память пронзила все существо ее, что она, будто от огня, инстинктивно отшатнулась от него, закрыв руками лицо…
То было на роскошной дядюшкиной даче в Белозерке, что между Санкт-Петербургом и Павловском. Стояли роскошные июньские вечера с внезапными теплыми грозами. Она сидела за роскошным палисандровым Шредером на веранде, когда прибежал Оська и закричал:
– Дядя Жуковский приехал!
Он появился вместе с Сергеем Львовичем Пушкиным, стремительный и веселый. Кивнул Анне, потрепал на ходу Оську и скрылся в кабинете Павла Федоровича. Она проигрывала французские кадрили из «Гермионы», когда почувствовала, как кто-то положил на ее плечо руку.
– Восхитительно! – сказал Жуковский. – А если вдвоем?
– Тогда лучше что-нибудь из Манфредини или Прача.
– Да, голубушка, однако же, прошу щадить… Меня хоть и натаскивал сам Гесслер, но, видит бог, из борзой я давно превратился в дворнягу…
Они выбрали котильон – танец с вариациями.
– Вы за первую партию, – строго сказала Анна.
– Слушаюсь, сударыня.
Откуда-то вывернулись Лиза с Машан и Андрюша и тут же затеяли танцы. Оська побежал жаловаться – с ним не играли. Зашла тетушка Анна Андреевна. Вскоре, проводив Пушкина, сюда заглянул и Павел Федорович во фланелевом халате, в тапках на босую ногу и с длинной пеньковою трубкой в зубах.
– Не теряйте темп! Здесь моя партия дремлет – мелодия движется триолями…
– Ah, que vous êtes long![33]33
Ах! Как вы медлительны! (франц.)
[Закрыть] – в сердцах воскликнула Анна.
Жуковский, откинув длинные фалды тонкого фрака, основательно укрепившись на пуфике, с отчаянной решимостью порхал над клавиатурой своими пухлыми белыми ручками, успевая при этом следить за сердитыми наставлениями своего юного дирижера и посылать воздушные поцелуи кому-то из танцующих. Наконец в благообразно-чопорную мелодию он бросил несколько пригоршней ажурных трелей, сымпровизировал на мягком «туше» и неожиданно оборвал резким аккордом.
– Вы – прелесть! – успел шепнуть он Анне и, вскочив из-за фортепиано, объявил: – Кадриль!
– Марья Васильевна, позвольте вас? – обратился он к Машан. Та, польщенная и радостная, мгновенно отцепилась от Лизы, зачем-то вдруг оглядела себя, ладошками быстро разгладила свои голубые панталончики и бросилась к своему кавалеру. Но, не доходя двух шагов, остановилась и вслед за книксеном не спеша и торжественно подала ему руку с двумя оттопыренными пальчиками.
– А я тоже хочу! – недовольно закричал Оська.
– Фи! – презрительно сказала Машан.
– Ага, а сама?
– Я женщина! – строго сказала Машан. – А ты еще маленький. Вот!
– Маленький? Я на год и три месяца старше тебя! Почему тебе льзя, а мне нельзя?
– Позвольте, позвольте, – вмешалась Анна Андреевна. – А кто меня пригласит на кадриль?
– Тебя? – не совсем уверенно спросил Оська. Тут он всех оглядел и, удостоверившись, что все прочно и ненарошки, вскинул тупой подбородок и, четким гвардейским шагом подойдя к тетушке, стукнул сандалией о сандалию.
– Милостивая государыня, позвольте на танец! – резкий наклон головою, правую руку колечком.
– Непостижимо! – стонал, давясь янтарным мундштуком дядюшка. – Оська, ты же, шельмец, мою даму увел!
– Ага, твою! Я первый!
– Я так этого не оставлю, – горячился дядюшка, – я требую сатисфакции!
Но тут Анна ударила по клавишам, кадриль началась… А потом играли в веревочку. И больше всех водить пришлось Оське с Жуковским. А потом Андрюша предложил играть в прятки, и тут все закричали: «Чур, не я!». А последними закричали «Чур, не я!» опять-таки Жуковский и Оська. И едва успели они это осознать, уже все рассыпались, как воробьи, по сумеречному саду.
– Вот так, брат, – со значением сказал Жуковский.
– Не трусь, – сказал Оська, – я знаю, где они.
– Добро, – ответил Жуковский, и они разбежались.
Он свернул к глухому забору, до половины забранному хмелем, а потом тесной аллеей к пруду. И все время, пока он шел, чувствовал, как за тугим сиреневым валом кто-то крадется.
В конце аллеи он резко метнулся навстречу шагам, и она, не успев увернуться, очутилась в его руках.
Дымчатое платье из перкаля с закрытым воротом, широкий бархатный пояс с перламутровой пряжкой. Незаколотые волосы густо рассыпались по плечам. Тонка и легка, почти невесома. И чувствовал он, как яростно, словно у пойманной птички, колотится ее сердце.
Светлый сумрак был сух, неспокоен и кроток; темная мошка била в глаза и ноздри, и что-то всхлипывало, рвалось и гасло в недвижном блеске пруда. Где-то в стороне от дома то возвышался, то мерк Оськин голос. Душно!
– Ау-у-у! Дети, ужинать! – Анна Андреевна вторила еще и еще, и на минуту в саду вроде бы все затихло: неясный смех, Оська, даже, кажется, пузырьки в пруду перестали лопаться.
Жуковский отпустил прохладную ломкость платья, правой рукою провел по волосам девушки и, едва коснувшись губами лба ее, чуть отстранил.
«Совсем, как тетя, перед сном…» – Со смятением и какой-то неясной скрытой обидой, сжатыми кулачками Анна отшатнулась от его груди и бросилась бежать. Жуковский оглянулся. На берегу, почти у самой воды, подле старой ивы стоял и смотрел на него голубенький эльф. То была Машан.
…За столом, когда он пытался подложить своей vis-à-vis ее любимого земляничного мороженого, она категорично отстранила его руку и отвернулась.
– Марья Васильевна, что с вами? – растерялся Жуковский.
– Я все равно не пойду за вас замуж! Вот! – со слезами в голосе крикнула Машан.
– Помилуйте! – взмолился Жуковский. – За что такая немилость?
– За что?.. А вот не скажу, и все!
– Вот вам, Василий Андреевич, и отставка, – серьезно сказала Анна Андреевна. – Так-то-с, у нас не шутят!
– Осип Васильевич, что ты молчишь? Вступись! – совсем уж растерялся Жуковский.
– А, женщины!.. – философски изрек Оська и махнул куда-то в сторону.
– Все равно не скажу! – Машан отставила нетронутый серебряный стаканчик с мороженым. В это время Анна, сидевшая на противоположной стороне стола встала, сказала тихим голосом: «Я пойду…»
– Да, друг мой, – сказала тетя и, поцеловав ее в лоб, отпустила. С каким-то потерянным смирением смотрела Машан вослед уходящей старшей сестре. Какая-то недетская печаль вдруг вступила в большие светлые глаза девочки, и она вздохнула глубоко-глубоко…
Минуту спустя Машан подвинула к себе прибор с мороженым…
– Так почему все-таки вы меня разлюбили? – пытался говорить Жуковский.
– Потому, что вы жестоки, вот!
– Это я-то?
– А зачем в вашей книжке лесной царь убивает мальчика? Потому что вы жестоки, и вам его нисколечко не жалко. Вот! И потом эти… мертвецы, которые из гробов встают…
– Но я же исправлюсь, Марья Васильевна? Если только это, то даю вам слово… Позвольте поцеловать вашу ручку…
– Я все равно не пойду за вас замуж! – сказала Машан таким тоном, что все почувствовали, что это уже не каприз, а характер, который никакими силами не переломить.
«Аннушка?» – почудилось или позвал? Она стояла у березки, прижавшись холодной щекой к глянцевитому пупырчатому стволу.
– Ах, простите! – обнаженная память, всесильная в своей наготе, как спрут, опустошала душу и туманила мозг; нервным ознобом повело ее худые плечики.
– Простите! – падающим голосом повторила она, пряча руки под косой лоскут пелеринки. – Ваше появление в этой глуши для нас, как сошествие на апостолов святого духа[34]34
Намек на праздник Троицы.
[Закрыть]. Видеть и слышать вас больно и радостно…
– Не надо! Ни слова более! – почти крикнул Жуковский. И тут же, словно испугавшись этой громкости, враз потемнел лицом и заговорил мелким, сбивчивым говорком. Но Анна уже не слышала его. Она только видела, как ходит его отяжелевший подбородок и вздрагивает кончик крупного породистого носа. Неожиданно как будто что-то прорвалось:
– Вы же святая! Святая! Святая! – услышала она нервный, глухой шепот. Порывисто припал он к худой, длинной ладошке Анны. И ей показалось, что как будто что-то горячее прокатилось через всю обледенелую ее ладонь, пробежало по пальцу и, секунду замешкавшись на его кончике, упало на сухой прошлогодний лист.
Поспешно, путаясь в старой траве, они выбрались из зарослей и очутились на широкой аллее. Тут было светло, просторно, надежно. Где-то рядом резвились и дрались воробьи. Из густой, непроглядной кроны лип одиноко падал настойчивый, с хрипотцой, крик грача. Звякнула железная щеколда двери коровника, и вскоре оттуда послышались тугие вызванивающие о подойник струи. Теплый запах парного молока остановил их. Анна с удивлением посмотрела на Жуковского и чему-то улыбнулась. И та непонятная и неизмеренная тяжесть, что давила и сковывала ее все это время, разом спала, и она почувствовала какую-то необъяснимую легкость в груди и в шаге.
– С братцем, Иван Васильевичем, в переписке?
– Да, да! – насторожилась Анна. – Он в отставке и живет в Каменке…
– Пушкин… – Жуковский будто поперхнулся, но тотчас же взяв себя в руки, выправился: – Одним словом, я был с ним до последней минуты… Перед кончиной он сказал: «Как жаль, что нет рядом Пущина и Малиновского»…
– Боже!.. Такое несчастие для России! Верите ли, когда мы тут узнали… Я заболела…
Помолчали.
– Они клятву давали…
– Клятву? – Жуковский остановился, пристав на носки острых лакированных башмаков.
– Да, на Охте, на кладбище… Когда гроб с папенькой опустили, Александр подбежал к Ивану и еще у незасыпанной могилы поклялся ему в вечной дружбе…
– А мы с Александром Сергеевичем одногодки, – неожиданно снова заговорила Анна. – Он меня монашкой дразнил…
Где-то совсем рядом будто лопатой по воде ударило раз, другой, и тут же закричал петух.
– Фу ты, дьявол, напугал! – Жуковский погрозил ему тростью.
Анна засмеялась, показывая на серый, под тесовой крышей, птичник, торцом выходивший в сад.
– Вам Самовар-паша[35]35
Шуточное прозвище С. Н. Карамзиной.
[Закрыть] просила кланяться…
– Софи?
– Не забыли еще?
– Как можно!..
О, эти чудные, эти почти неправдоподобные вечера у Карамзиных! Они были или, может быть, их не было? Нет, все-таки они были, были, были! В той жизни… В той жизни… Тогда отмечали, кажется, именины Екатерины Андреевны? Нет, нет! То был день рождения Софи. Да, так! Когда он приглашал ее на танец, то по обыкновению говаривал: «Моя прелестница!» А вот помнит ли он, как за какой-то непристойный анекдот, рассказанный им за столом, Екатерина Андреевна выпроводила его к слугам на кухню?..
– Я вам туда мозель носила.
– Шабли, мой друг, шабли! – со смехом поправил ее Жуковский.
– Так что Софи?
– По-прежнему мила и блистает… Она непременно велела вам кланяться. И еще просила передать, что в Ревеле видалась с вашими…
– В Ревеле? – вырвалось у Анны.
– Сказывала, что Энни[36]36
Евгений – сын Анны Розен, оставленный ею при отъезде в Сибирь на руках младшей сестры (Машан).
[Закрыть] ваш – премилый и умный мальчик. И весь в маму: и глазками, и обличьем, и, представьте, манерами…
– О господи, не оставь меня!..
Какое-то время они молча стояли, застряв подле парников, в темных стеклах которых уже плескался живой фиолетовый отсвет неба. Вдруг у полусгнившей долбленой колоды, неизвестно как попавшей сюда, Жуковский увидал детскую лейку с белым слоненком на плоском боку. Он поднял ее, оглянулся на Анну.
– Да, да!.. – отвечая каким-то своим мыслям, сказала Анна. И вдруг, схватив его за рукав, потащила за собою: – Пойдемте, пойдемте скорее, я покажу вам детей моих!..
Жуковский склонился над колыбелькой и долго-долго смотрел в румяное, круглое личико, утопленное в белый кружевной чепец. Девочка чуть посапывала крохотным, как пуговка от манжет, носиком и причмокивала губами. Потом она вдруг дернула ручками, раскинула и вновь подтянула их кулачками к подбородку и тогда раскрыла светлые круглые глаза.
– Ну, здравствуй, незнакомица! – срывающимся голосом прошептал он. Девочка повела глазками, что-то промурлыкала и улыбнулась. Жуковский этого не ожидал. С какой-то поспешностью и вместе с тем с той непостижимой осторожностью, которая изобличала в нем новичка, он бережно-бережно, будто папскую тиару, взял ее на руки, левой рукой внизу нашарил концы пикейного одеяльца, подвернул и тихо, закрыв глаза, прижал к себе это теплое трепетное существо…
Анну особенно поразил этот его языческий жест. Она пристальнее, как бы со стороны, взглянула на него: на дряблой белой руке как-то особенно глумливо посверкивал сухим блеском золотой перстень с зеленым гроссуляром, сбитый ком батистового шейного платка, набежавшие на воротник раздавшиеся в нездоровой полноте щеки с уже выступившей седой щетиной, редкая прядь волос, прилипшая к широкому лбу, и эта первобытная молчаливая печаль в глазах!
Боже праведный, как же, должно быть, он одинок и несчастен. Пятьдесят лет! И ни единого близкого человека: ни детей, ни любимой!.. Мыкается по белу свету, что-то все делает, за кого-то все хлопочет… И ни единой сердечной радости!..
Наверное, Жуковский что-то почувствовал: украдкой метнув взгляд на Анну, он положил начавшую капризничать девочку и спешно стал прощаться.
– Я не премину быть всегдашним вашим ходатаем… И мы обязательно встретимся!
Это были его последние слова.
Ямщик гикнул. Лошади рванули. Дрожки мелко подпрыгнули и покатили. Анна стояла и ждала, что он оглянется, но Жуковский не оглянулся. Поджав сухими ладошками грудь, опустилась она на крыльцо. Вставало солнышко. В желто-зеленых аллеях таяла утренняя свежесть.
В первую же ночь в Чумлякской, в тусклом широком доме дьякона, сочинял Жуковский письмо императрице… На белую, с оттенком желтизны, бумагу с золотым Российским гербом при призрачном свете лампадок ложатся странные строки:
«Ни одного из встреченных мною в Кургане я не знал прежде…»
Да простит ему бог сию ложь во спасение!..
«На один миг в лице нашем явилась перед ними Россия, и родные, и погибшее прошлое, и осталось от всего безнадежное будущее. А их дети, оставленные в России или родившиеся в изгнании… Мы исчезли для них, как тени», – он цитировал Анну.
Но самое удивительное даже не это: всех поименовал он в письме своем, прося за них милость божию и царскую. Но вот что странно: нет среди имен этих одного – имени Анны Розен. Нет!..
Под вечер в конце июня 1852 года на взгорке Нарвской дороги, едва ли не против Ивангородской крепости, шли от всенощной две женщины, пожилая и совсем юная, когда нагнала их крепкая тройка, на дрогах коей виделся гроб, обтянутый рогожей.
– Кого везете? – спросила старшая.
– Действительного тайного советника Жуковского! – бойко ответил казенный человек с большою круглою бляхою на груди.
Женщина еще какое-то время стояла и смотрела вслед удаляющемуся возку, а потом медленно-медленно стала оседать в красную придорожную пыль.
– Мама, что с тобою?
«Вот и свиделись!.. До чего ж обязателен был этот человек!..»