Текст книги "Узник гатчинского сфинкса"
Автор книги: Борис Карсонов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 19 страниц)
Увы! Повторюсь: для петербургского начальства он в Смолино, а местное и друзья и без того знают, где живет, а потому и нет нужды с ними лукавить.
Понятна теперь и та настойчивость о полутора верстах. Вильгельму было важно внушить в Петербурге мысль, что, по сути, деревня Смолино – это же пригород Кургана, и потому для властей нет принципиальной разницы, где он будет жить – в самом городе или в полутора верстах от него, а лично для него разница большая: каково из-за реки бегать за врачом, да еще в ночное время! И расчет Вильгельма оказался верным. Однако этими письмами он вконец запутал исследователей. Вот, например, как оригинально прокомментировал это письмо в «Литературном наследстве»[25]25
Литературное наследство, М., 1954. Т. 59. С. 476.
[Закрыть] известный литературовед Владимир Николаевич Орлов. Поскольку, как мы убедились, содержание письма Свистунову недвусмысленно говорит о том, что оно пишется не в Смолино, комментатор совершенно правильно указывает место: Курган. Да, но как в таком случае объяснить те самые злополучные «полторы версты» из письма Вильгельма? И вот что читаем мы дальше:
«По распоряжению высших властей Кюхельбекер должен был поселиться в слободе Смолинской, в трех верстах от Кургана. По прибытии на место (22 марта 1845 г.) он самовольно обосновался в Кургане (собственно, в 11/2 верстах от города, за Тоболом) и сразу же стал хлопотать в губернских инстанциях о разрешении остаться здесь».
А писатель из Тюмени Анатолий Васильев, выпустивший недавно повесть о Кюхельбекере, нимало не сумняшеся, прямо поселил нашего бедного Кюхлю посредине поймы!
«Он облюбовывает для ссыльной жизни своей Курган. Обращается с просьбой к губернатору. А пока, отведя подозрения в попытке неповиновения властям, останавливается посредине: ни в слободе, ни в городе, а в домике на левом берегу Тобола, в полутора верстах от сих пунктов»[26]26
А. Васильев. С надеждою быть России полезным… Свердловск. 1986. С. 137.
[Закрыть].
Вот какая удивительная метаморфоза! Ни туда, ни сюда! Оно и то верно, откуда им знать, иногородним исследователям, что в полутора верстах за Тоболом у нас никогда горожане не селились, тем более в прошлом веке. Во времена декабристов по ту сторону Тобола, ближе к реке, стояло три-четыре мыловаренных и кожевенных заводика, на которых работало по два-три человека. Причем после половодья они месяцами простаивали, пока не подсыхала пойма. Больше никаких построек там не было.
Итак, Курган. Но известно ли, где и у кого он поселился по приезде сюда, пока не купил и не перешел в свой собственный дом? Известно. Пусть Вильгельм сам об этом и расскажет нам. Вот письмо его из Тобольска от 11 мая 1846 года, писанное к своей племяннице Наталии Григорьевне Глинке:
«Милый друг Наташа!
…Чем долее живу на свете, тем горше собираю плоды человекопознания – и в какое время! Довольно, казалось бы, физических страданий – нет, должны к ним присовокупляться самые живые сердечные. Слегка упомяну тебе о некоторых: жил в Кургане со мной под одним кровом молодой человек, товарищ Н. П. Р.; он был у меня как сын родной, и между тем каждое мое слово передавал особе, не любившей меня; а когда я стал собираться из Кургана, повершил свой подвиг словами: пусть бы уж он по пути на меня сердился, а жаль, что я не украл его дневников…»
Н. П. Р. – это учитель русского языка Курганского уездного училища Николай Петрович Рихтер. Фигура довольно-таки одиозная для Кургана. Именно в его доме, в приходе Троицкой церкви, и поселился временно Кюхельбекер с семейством. Поначалу и вправду Рихтер тесно сошелся не только с Вильгельмом, но и с другими декабристами. Переписывал набело рукописи Бриггена, Фонвизина да и самого Вильгельма. Тем не менее Кюхельбекер правильно раскусил Рихтера, как человека непорядочного. Немного позже Бригген в письме князю Горчакову скажет о нем:
«Рихтер… такой человек, которым даже в Кургане все гнушаются».
Кстати, письмо Вильгельма к своей племяннице несет не только информацию о том, у кого он жил, но и о том, что жил именно в Кургане, а не в Смолино!
Ну, хорошо, скажет дотошный читатель. Допустим, что по приезде в Курган Кюхельбекер временно живет под одной крышей с Николаем Рихтером. А что дальше? Есть ли какие-либо документы, подтверждающие, что ни где-нибудь, а именно в Кургане он покупает себе дом? Ведь таких документов нет? А если бы они существовали, неужели те сотни исследователей, которые в последние сто лет работали над декабристской темой, не смогли бы их обнаружить и пустить в научный оборот?
Признаюсь, вопрос отнюдь не риторический. Недавно одна работница филармонии так и сказала: «Все равно я не верю, что Кюхельбекер не жил в Смолино. Столько лет считали, что жил, а теперь – не жил! Ведь кто-то же нашел там его дом, поди, тоже не дураки были…»
Думается мне, наверно, трудно исчерпывающе ответить на этот вопрос. Рассуждать по этому поводу можно много, и все-таки вряд ли можно что-либо сказать и однозначно и точно, поскольку дело касается категории совести, компетенции и научного подвижничества. Возможно, что мы порой переоцениваем наших исследователей. Бывает, что и задачи у них стоят иные: написать статью, реферат, диссертацию… И делается это, как правило, всегда в спешке, тут уж не о глубине рассматриваемого вопроса думает человек, а о сроках. Причин много. И все-таки повторюсь… тему «Кюхельбекер в Кургане» успешнее всего мог бы раскрыть… местный исследователь, знакомый с топографией города и окрестных деревень.
Однако мы отвлеклись. Как бы то ни было, но в фондах III отделения мне удалось найти столь необходимый нам документ, который как раз прямо и недвусмысленно ставит все точки над «i». Это конфиденциальное письмо генерал-лейтенанта Владимира Андреевича Глинки к управляющему III отделения Леонтию Васильевичу Дубельту. Старший брат этого Владимира, Григорий Андреевич, был женат на сестре Вильгельма, Юстине Карловне. Таково было их родство. Владимир Глинка был в то время главным начальником горных заводов всего Урала. Должность большая, при дворе с ним считались. С самых лицейских лет между Вильгельмом и Владимиром Глинкой установились сердечные, дружеские отношения. В начале 1820-х годов Глинка был добровольным посредником в переписке между Кюхельбекером и Пушкиным, когда временами они «терялись». Не оставлял он его и в крепостях. Вот почему Вильгельм называл его «лучшим, испытанным в счастии и несчастии другом».
В январе 1846 года Глинка оказался в Петербурге и не преминул лично стать ходатаем Вильгельма.
«Милостивый государь Леонтий Васильевич! Невестка моя, статская советница Устинья Карловна Глинка, родная сестра Вильгельма Кюхельбекера… поручила мне ходатайствовать… у Вашего Превосходительства перевести его из Курганского уезда в самый город Курган, где она для помещения семейства брата своего купила небольшой дом.
Такое Ваше ходатайство прошу и я с своей стороны, как личное мне одолжение»[27]27
Архив III отделения собственной его императорского величества канцелярии. ЦГАОР, ф. 109, 1 эксп., 1826, д. 61, ч. 52, л. 170.
[Закрыть].
Ключевой документ!
Итак, дом куплен в Кургане. Теперь окончательно все встало на свои места. По приезде в Курган Кюхельбекер живет у Николая Рихтера, а 21 сентября 1845 года «перебрался в свой собственный дом, и вдобавок больной» – так запишет он в своем дневнике. Дом куплен у жены сотника Марии Федоровны Киниженцевой на имя Дросиды Ивановны Кюхельбекер.
Стоит особо обратить внимание в письме Глинки вот на эти слова: «…ходатайство прошу и я с своей стороны, как личное мне одолжение». Это не простая просьба и тем более не форма вежливости. Уральские заводы давали России металл. Юрисдикция главного начальника была столь велика, что, по существу, он являлся наместником края, подотчетным разве только царю. Николай ценил Глинку, благоволил к нему. Личные просьбы подобных своих сановников он, как правило, всегда удовлетворял. Не отсюда ли и такая самоуверенность: официально Кюхельбекер в Курган еще не переведен, а дом ему там уже куплен? Более того, перед нами вообще беспрецедентный случай, когда государственный преступник покупает дом, не испрашивая на то верховную власть, то есть самого царя. А между тем все декабристы, жившие на поселении и покупавшие дома, делали это только с разрешения Петербурга. Это было общее правило. В данном же случае Глинка просто ставит III отделение перед свершившимся фактом: дом куплен!
Не странно ли все это? Нет, не странно, коль скоро в дело вступает Глинка. В досье III отделения на Кюхельбекера я нашел интереснейшие черновики готовящихся для доклада царю бумаг, которые почему-то до сих пор ускользали из поля зрения наших историков. Кратко изложив суть дела о покупке для Кюхельбекера дома в Кургане и о переводе его в самый город, в особой справке дается обоснование о возможности такого перевода. Вот два пункта из этой справки:
«1-е. В Кургане находятся из числа государственных преступников на поселении Щепин-Ростовский и на службе Басаргин и Бригген.
2-е. На основании правил о государственных преступниках водворение их на поселение в одном городе или селении дозволено не более двух человек, но были допускаемы из сего изъятия несколько раз: например в Тобольске состоит на поселении 4 человека и на службе 3».
Как видим, прецеденты названы, допуски обозначены, и не поспеши Вильгельм умереть, быть ему и официально поселенным в Кургане. Причем, готовя бумагу царю, шеф III отделения, граф Орлов, пошел на явный подлог, фальсификацию. В Кургане на рассматриваемый нами момент жило пятеро декабристов. Швейковский к тому времени умер. Осталось четверо. Однако Орлову и этого показалось многовато и, для пущей важности, он указывает… только троих, «забыв» Башмакова. И все это ради «уважения ходатайства Глинки».
Или такой факт. Когда Кюхельбекер совсем уже расхворался, то стал проситься на излечение к докторам в Тобольск. И началась тут длинная, затяжная, без начала и конца переписка через Омск, Тобольск, Петербург. И не вмешайся в эту бюрократическую карусель Глинка, неизвестно, доехал ли когда-нибудь Вильгельм до Тобольска. Но едва в январе 1846 года Глинка появится в Петербурге, как тот же граф Орлов срочно шлет генерал-губернатору Западной Сибири князю Горчакову предписание, в котором пишет, чтобы он, «по уважению ходатайства генерал-лейтенанта Глинки, дозволил бы Кюхельбекеру отправиться на излечение в Тобольск, не ожидая моего разрешения».
Надо полагать, судя по последней фразе, что сие предписание было как бы не совсем официальное.
Вот таков был Владимир Глинка, кстати, в свое время состоящий членом «Союза благоденствия» – ранней декабристской организации. Уже сам факт его ходатайства за государственного преступника говорит о его смелости и гражданской позиции, ибо известно, что некоторые близкие родственники декабристов, чтобы лишний раз не афишировать свое с ними родство, вообще не осмеливались просить за них. Просьбы эти при дворе считались чуть ли не дурным тоном.
* * *
Вильгельму нравился свой дом: четыре больших комнаты да посредине две маленьких. Впервые в сибирском изгнании он заимел отдельный кабинет. Правда, скудно было убранство его, даже по курганским меркам. Единственная достопримечательность – тяжелый, широкий обеденный стол на три доски с круглыми ножками, стилизованными под древнеримскую колонну Траяна – незаурядная выдумка местного столяра. Когда-то, давным-давно, стол был покрашен и, вероятнее всего, в темно-красный цвет. Но краска облезла, а там, где еще просматривалась, то настолько поблекла и выцвела, что походила более на ржавые пятна. Стол этот за бесценок уступил Вильгельму бывший хозяин дома Филимон Алексеевич Киниженцев.
– Смею сказать, Вильгельм Карлович, – доверительно говорил ему отставной казачий сотник, – память это, от сердца рву, но понимаю и потому чту…
Вильгельм смотрел на него растерянно и удивленно, но Дросида быстро смекнула: мужику надо было опохмелиться.
– Память! – еще более понижая голос, вторил сотник. – Он из столовой Михаила Михайловича Нарышкина. После отъезда их… Так-то!
Находившийся при этом торге Александр Федорович Бригген молча улыбался: ему-то как раз и пришлось распродавать кое-какую мебель из дома Нарышкина. Обеденный стол из нарышкинской столовой стоял в его доме…
Однако стол действительно был хорош: неподъемный, а посему устойчив, как монумент, и к тому же обширный, как крокетное поле. Весь день 21 сентября, да и на следующий, несмотря на недомогание, он занимался своим столом. Слева, ближе к простенку, стопками разложены книги. Справа – десть бумаги, бронзовая чернильница с крышкой в виде русского шлема, песочница, пучок заточенных гусиных перьев. И тут же, в резном деревянном пенале, лежала ручка из пожелтевшей кости со стальным пером – дань моде.
Потом из комнаты, в которой обосновалась Дросида с детьми, он принес подсвечник на три свечи и поставил прямо на средине стола. Знаменитый дневник – общая тетрадь в мягкой синей обложке – был уже наполовину заполнен и стихами и прозой, и даже встречались какие-то бухгалтерские подсчеты Дросиды Ивановны – это когда он попадался ей под руку, а чистой бумаги рядом не было.
Еще в кабинете, подвинутая к печке, стояла узкая и низкая деревянная кровать с жестким и тощим тюфяком, покрытым цветным, на вате, стеганым одеялом. Тюфяк, этот, купленный Дросидой Ивановной у генерала Горского в Тобольске, был постоянным яблоком раздора между супругами.
– Ты нарошно подсунула мне эти сучки, – в минуты раздражения кричал на Дросиду Вильгельм. – У меня живого места не осталось!..
Дросида тоже кричала и махала на мужа руками, и говорила, что он изверг, и притвора, и дьявол, погубивший ею младую и невинную душу! Но сердились они недолго, а потом начинали страдать и каяться. В такие минуты Вильгельм целовал ее широкие, огрубелые руки и говорил, что у нее нервы, что ей вредны волнения и что ей надо лечиться, например, поехать в Арлагуль на кислотворные грязи. Дросида расчесывала частым черепаховым гребнем поредевшие, от седины ставшие совсем сивыми, длинные волосы Вильгельма и, поджав губы, сокрушенно кивала головою, соглашаясь с мужем. Но все-таки она при случае заказала в Тобольск, Петру Николаевичу Свистунову, новый тюфяк. Она писала ему, чтобы размером он был не менее как два аршина и три четверти в длину, полтора аршина в ширину и высотою с четверть аршина. Особенно указала на высоту, чтоб Василию Карловичу – так она звала мужа – не «жостко» на нем было. А набит чтобы тот тюфяк был непременно конским волосом. Долго не могла решить цвет и материю для чехла. Но потом вспомнила, что когда проездом останавливались в доме у Трубецких, ей уж очень приглянулся чехол из голубого тика в мелкую полоску. Вот такой она и заказала. И ведь все как есть в точности исполнил Петр Николаевич.
Что еще было в комнате Вильгельма? Несколько стульев вдоль стены с высокими длинными спинками да в уголке сундучок, обитый полосками блестящей жести – святая святых. В нем хранились рукописи поэта.
«Тут не менее как на пятьдесят тыщ», – по обыкновению гордо говорил он Дросиде, когда та начинала жаловаться на их хроническое безденежье.
Справа на стене, среди портретов родных, – отпечатанная красной краской гравюра Пушкина, работа известного Уткина по оригиналу Кипренского. Правду сказать, лист довольно обветшал, края совсем обтрепались; Кюхельбекер получил эту гравюру еще будучи в крепости вместе с альманахом «Северные цветы», к которому она прилагалась бесплатно. И вот столько лет, целую вечность, возит он с собою этот драгоценный лист, и так привык к нему, что и жизни не мыслит без того, чтобы хоть немного, но непременно покалякать с другом о том, о сем – мало ли какие мысли взбредут, особливо когда долгими часами в одиночестве выхаживает он тут свои стихи. Все больше Лицей виделся; юные забавы, обиды не помнились, – ну их! – Петербург. Поэзия, столь же прекрасная, как и романическая, кружит голову. Иностранная коллегия, салон Пономаревой…
Перед столом – медвежья полость, – подарок тестя. Хоть и потерта, и молью повыбита, – да все ногам теплее.
Не успел еще как следует расположиться, а уж посетители тут как тут. Едва ли не самым первым притащился со своей тонкой бамбуковой тростью польский ссыльный Парфирий Михайлович Важинский. Он жил в конце Дворянской, и потому ему пришлось топать через весь город.
– Верста сюда – верста отсюда, вот и моциен! – любил говаривать Важинский.
Кюхельбекер не преминул записать в дневнике:
«22 сентября. Процеживал у меня Важинский наливку и между прочим рассказывал свою историю: это целый роман, в котором покойный полковник Севастианов, убитый потом под Варшавой, играет чудесную роль».
Боже, да кого у него тут не было! Если бы только друзья по несчастию! Но к Вильгельму на огонек шли все, кто хотел. Послушать стихи (не обязательно хозяина), насладиться беседою, поспорить, обсудить политическую и литературную жизнь Европы – в Кургане получали несколько европейских газет. Курганский период жизни был для Вильгельма особенно плодотворен. Именно в эти месяцы он написал свои лучшие в историческом и художественном отношении стихи. А болезнь… Она шла по пятам, стерегла, почти не давала передышки. Как только мог, он пытался избавиться от нее. И диетой, и какими-то сложными лекарствами, якобы кому-то помогшими. Бегать не бегал, а вот ходьба у него была в чести. Бывало так, что, завернувшись в свой видавший виды плащ с капюшоном, он даже в дождь выходил на улицу. Проулком к тюремной площади, пересекал ее по диагонали и выходил на Пресногорьковскую дорогу. Иногда идет себе да идет, а спохватится – ба, уже роща у Царева кургана! Эвон куда ноги-то занесли!
А ближе к зиме совсем худо стало: и грудью ослаб, и глаза вовсе отказали. Собрался местный консилиум: лекарь Дмитрий Прохорович Тарасов, два его ученика – Иванов и Сипович, да в придачу к ним не кончивший курса ветеринар Федор Павлович Иванов. Наложили на глаза Вильгельма глухую повязку, окна его комнаты ставнями заперли, и щели законопатили. Сказали: сиди, чтобы белого света не смотрел. Каково? В каземате и то такого никогда не бывало. Днями, ночами, неделями, как зверь в клетке.
– Миша, сыночек! – кричит Вильгельм. – Садись, дружочек, взял ли перо-то? Сегодня письма писать будем.
Он слышит шелест бумаги, слышит, как посапывает сын и «видит» склонившуюся набок головку его и высунувшийся кончик розового язычка – уж такова у него манера за письмом. Конешно, сейчас он видит его в своем воображении, но что из того. И вот ведь как хорошо – помощник! И зря, конешно, зря он сердился, что латынь у него лучше пошла, чем французский. Бог с ним, с французским. Успел вот русскому обучить… Не то – кого просить? Да ежели к случаю, да в неурочный час?
«Милый мой друг Наташенька! Письмо твое как нельзя более сердцу моему утешение доставило…» Это к племяннице. Поскрипывает перо, посапывает шестилетний писаренок…
Д. А. Щепин-Ростовский – Н. Д. Фонвизиной в Тобольск от 23 ноября 1845 года:
«Вильгельм Карлович Кюхельбекер в эти несколько недель подвержен жестокой глазной боли, до такой степени усилившейся, что до двадцатого числа этого месяца ничего не мог различать – гной истекал из них…»
Басаргин – Фонвизину в Тобольск:
«Курган, 14 декабря 1845 г.
Почтеннейший Михаил Александрович!
…Мы все хлопочем с бедным Кюхельбекером – глаза его чрезвычайно плохи. Вот уже месяц как он не снимает повязки и должен сидеть в темной комнате. С нашими бедными медицинскими средствами не мудрено лишить и совсем зрения».
Каково приходилось Вильгельму – он сам сказал об этом в своем стихотворении «Слепота»:
Льет с лазури солнце красное
Реки светлые огня.
День веселый, утро ясное
Для людей – не для меня!
Все одето в ночь унылую,
Все часы мои темны, —
Дал господь жену мне милую,
Но не вижу и жены.
Слышу крики ликования,
Шум и смех моих детей…
Ах, ответ мой – стон страдания:
Нет их для моих очей!
Так бы и нырнул я в чтение,
Им бы душу освежил, —
Но мой жребий ведь затмение;
Нет мне никаких светил!
Жизнь моя едва колышется,
В тяжком изнываю сне…
Счастлив, если хоть послышится
Шаг царицы песней мне!
Никогда, наверное, Вильгельм не был так угнетен, как в это время. Разрешения на поездку в Тобольск нет, и неизвестно, разрешат ли. А так бы уж надо! Вольфа туда переместили из Иркутска. Фердинанд Богданович – не чета местным эскулапам – медико-хирургическую академию кончал, искусен и человек свой. К нему и рвется душа. Вон намедни через Фонвизина наказал, чтобы к затылку и вискам пиявицы ставил, а буде не поможет, то надобно к тем же местам приложить шпанских мушек и поддерживать, значит, их действие присыпками али пластырем épispastique.
Боже ты мой! Какие присыпки, какие мушки! Тут клистирной трубки и то днем с огнем не сыскать!.. И вот накатит вдруг такая тоска, такая безнадежность. Однажды увидал себя во сне, как его хоронили. В поту, задохшийся, трясущийся, он закричал, застонал, завыл. Прибежала Дросида.
– Что ты, что ты, батюшко?
– Мишу ко мне! Мишу!
Разбудила ребенка. Привела. Вильгельм отослал жену, крючок не дверь закинул.
– Готов?
– Да, тятенька.
– Ты уж, брат, прости. Надо. Может, помру я скоро… Но-но! Ты мужик, потому и говорю тебе. А они что? Так-то…
Он диктовал письмо Ивану Ивановичу Пущину в Ялуторовск. Письмо получилось отчаянное, большое и путаное. Он звал, просил, требовал, чтобы друг, не мешкая, приезжал в Курган. И вот вьюжной февральской ночью кто-то осторожно поскребся в закрытую ставню. Слепота обострила слабеющий слух. Вильгельм привстал, прислушался. Тихо. Может, ветер снегом обдал, может, еще что… Но в этот момент будто кто-то стукнул по ставне. И не просто стукнул, а как-то особенно, настойчиво стукнул. Теперь уж никаких сомнений – за окном живой человек.
– Друня, – сказал он, входя в среднюю, – гости к нам. Проверь-ка. Он еще слышал, как жена хлопнула входной дверью, как звякнула скоба щеколды в сенцах. А потом, как ему показалось, все смолкло. Кто знает, может, и почудилось. И Вильгельм совсем было уж успокоился и снова, поправив подушку, прилег на кровать. Тогда и отворилась дверь, и кто-то вошел, не свой вошел.
– Виля! – тихо позвал голос.
Вильгельм вздрогнул, давно не стриженные усы его встопорщились, и он, будто собака на стойке, вскочил и замер.
– Виля! – повторил вошедший и направился к нему. И он почувствовал, как обдало его прохладой человека с улицы.
– Жанно! – исступленным шепотом закричал Вильгельм, бросаясь на голос и срывая с глаз ненавистную повязку…
Какая усталость! Какой сон! Проговорили до утра. А едва задремали, прибегает из городнического правления писец Калистрат Васильев с запиской от Антона Антоновича Соболевского.
«Ваше высокородие, Вильгельм Карлович! – пишет городничий. – Ввечеру получена депеша от губернатора: Вам разрешают ехать в Тобольск».
Пущин как нелегально приехал, так и уехал в тот же день с возчиками тобольского купца Самуила Ефимовича Злотникова, приезжавшими в Курган за мукой. Слава богу, кажись, никто его не приметил, сошел за торгующего тюменского мещанина. А Вильгельму не терпится, в Тобольск засобирался. Решил ехать один. Что взять, что оставить – как тут угадаешь?..
Басаргин – Фонвизину:
«Кюхельбекер на всякий случай просил меня списаться с вами об квартире. Вам известно его недостаточные способы: не найдется ли у вас или у кого-нибудь из наших свободного флигелька, хотя бы двух комнаток, где бы он мог поместиться на время своего пребывания в Тобольске. Если ему придется нанимать квартиру, то это его очень стеснит. Ехать ему нельзя будет ближе половины февраля, когда сделается немного теплее. Жаль, очень жаль его, бедного, если он лишится зрения. Это будет для него хуже самой смерти…
Видел солдат, которые повезут Кюхельбекера».
Проще сказать: ехать одному! А вдруг, да что? Стакана воды подать некому. Так. Но опять же – детишки-то малые… Ну, ладно, Михаил большой, шесть годков, а Тиночка… Да! Хотя, что тут? Три года будет в марте – тоже возраст. А все-таки малы дитятки-то. Как уберечь, не заморозить?..
Басаргин – Фонвизину. 26 февраля 1846 г.:
«Почтеннейший Михаил Александрович!
Кюхельбекер не замедлит отсюда выехать, как только кончит свои сборы. Едет он со всем своим семейством, и потому поручил мне покорнейше просить вас приготовить ему удобную хотя и небольшую квартиру. Комнат трех будет ему достаточно. Но только надо позаботиться, чтобы она была тепла и не угарна и чтобы в его комнате в особенности не могло быть сквозного ветра.
Желает он жить на горе и, если можно, поблизости от вас. В Тобольск полагает он приехать дней через семь по отправлении этого письма. Здоровье его чрезвычайно как расстроено. Кроме глазной болезни, он, бедный, весь иссох, кашляет и несколько времени тому назад харкал кровью. Я подозреваю, что у него чахотка, и, признаюсь, не надеюсь, чтобы он выздоровел, тем более, что раздражительность и подавленность жизненного тонуса – необходимое следствие этой болезни – очень мешают лечению. Он в самом жалком положении.
Теперь мы его каждый день прокатываем в возке, чтобы несколько приучить к воздуху.
P. S. 28 февраля.
Кюхельбекер едет сегодня или завтра. Он предполагает быть в Тобольске около воскресенья».
Все так. Он выехал в этот же день. Была среда. Как на грех, день выдался ветреный, со снегом. Возки уже готовы были тронуться, когда Вильгельм опять остановил ямщика и снова, в который уж раз, тихо обошел дом свой. Заглянул в стайку. Теплом и успокоением пахнуло на него. Обе коровы лежали на сухой подстилке и равнодушно пережевывали свою жвачку. «Ну, прощайте», – сказал он и потрепал Пеструшку за ухо. Та потянулась к рукам Вильгельма – он любил подкармливать коров размоченными корочками хлеба.
– Пора, – сказал Басаргин, показываясь в дверях.
– Да, вот еще что, Николай Васильевич, о замене вьюшки у печи в моей комнате я говорил вам? Так. Но вы уж, любезнейший, проследите, чтобы крыльцо-то у дома сделали просторнее. И чтобы закрыто было. Теплое.
– Тамбур.
– Вот и хорошо.
Вроде бы все обговорили, обо всем условились. Наконец, Вильгельм сел в возок. Тронулись. На выезде его ждал в санках Бригген с Щепиным-Ростовским и Башмаковым. Они отъехали версты три, когда Вильгельм остановился.
– Поправляйтесь скорее и приезжайте, – сказал Бригген. Обнялись.
– Друзья! Друзья! – задыхаясь, проговорил Вильгельм. Он каждого похлопал по плечу и пошел к возку. Остановился.
– Я приеду! Надеюсь…
Возки тронулись. Вильгельм сидел, закрытый башлыком и укутанный одеялом, как большая кукла. Провожающие тесной кучкой стояли на средине дороги и смотрели. Дросида Ивановна обернулась раз, махнула рукой. Потом ветер и снег усилился, и белая пелена быстро поглотила и санки, и лошадей.
* * *
Все, что угодно, но только не смерть. Да, да! Ну никак не думал Вильгельм умирать. Надеялся. Он так хотел, так жаждал вернуться в свой благословенный Курган, в свой дом, который он поручил заботам Басаргина! И едва только прибыл в Тобольск, как полетели сюда его письма. И в каждом – о доме. Басаргин давал ему подробные отчеты, уговаривал вообще не возвращаться в Курган:
«Поручение ваше насчет перестройки в доме постараюсь передать надежному исправному человеку. Только я наперед желал бы знать положительно: точно ли вы не можете возвратиться в Курган? С моей стороны, я бы страстно вам это посоветовал: не лучше бы было вам жить в Тобольске или в Ялуторовске… Уведомьте меня, пожалуйста, как вы располагаете в этом случае с домом вашим, а то, что осталось, можно бы было продать, если бы вы решились не возвращаться в Курган».
А потом у Басаргина умерла жена. В 24 года! Это был страшный удар. Вильгельм шлет ему теплые, утешительные письма. В одном из таких писем Николай Васильевич нашел листок со стихами:
Мир праху твоему! Старик больной и хилый,
Я плачу над твоей безвременной могилой.
Бедняжка, ты под дерн надгробного креста,
Под землю спряталась от злобы и гоненья…
Ах, Вильгельм! Умеешь же ты душу рвать! А каково мне-то тут ходить по улицам и постоянно оглядываться… Чудится, что будто Машенька моя позади идет и меня кличет! Уехать, не видеть, не слышать!..
«Дорогой мой Вильгельм Карлович, от искреннего сердца благодарю Вас за участие, которое вы принимаете в нашем горе. Душа моя осиротела. Что же делать?.. В Омск хочу, и там начать новую жизнь… До отъезда распоряжусь, согласно желанию Вашему, перестройкой Вашего дома. Если не найду кого-нибудь здесь посвободнее, то поручу Пелишеву. Я уже говорил с ним об этом. Боюсь только одного, что занятия его по мельнице не дадут ему столько свободного времени, чтобы хорошенько смотреть за переделками… Гораздо бы лучше было поручить это такому лицу, которое бы безвыездно жило в Кургане.
Я все-таки, однако, такого мнения, что вам гораздо было бы лучше не возвращаться в Курган. Не понимаю, отчего Дросида Ивановна так желает жить здесь?..
P. S. С Пелишевым я кончил насчет дома и взял с него обязательство. Он благодарен вам за доверие…»
С Михаилом Моисеевичем Пелишевым Вильгельм был едва ли не соседом: он жил от него в квартале (современный адрес – угол ул. Куйбышева и Томина. Нынешнее здание детской библиотеки. В 1840-х годах у Пелишева был здесь деревянный дом).
Похоронив жену, Басаргин перепросился на жительство в Омск. По дороге заехал в Ялуторовск, откуда 5 мая 1846 года и написал Вильгельму свой последний отчет по его дому:
«Ваши дела я перед отъездом, сколько это было возможно, устроил, согласно Вашему желанию. Постройку и переделку в доме поручил Пелишеву, дал ему на первый случай 162 р. и убедительно попросил его исполнить все как можно аккуратнее…
Одну корову вашу передал Пелишеву, хотел отдать и другую, которая до сих пор находилась у немца, но последний выпросил оставить ее у себя на лето. Я согласился с тем, что он отвечает, если паче чаяния она пропадет. Это было сделано при свидетелях, и я счел, что с таким условием можно было удовлетворить его просьбу. Он очень хорошо живет в доме, все у него в порядке.
Оставленные у меня Ваши вещи в сундуке я передал на сохранение Евгенье Андреевне (жена городничего Соболевского. – Б. К.) Одним словом, кажется, все сделал так, как следует, и очень буду рад, если Вы будете довольны моими распоряжениями».
* * *
Все суета и все проходит, написано в мудрой книге. Закопали Вильгельма в Тобольске на Завальном кладбище, подле церкви Семи отроков. Как водится, справили поминки. Все расходы на погребение взяла на себя Дросида Ивановна, наотрез отказавшись от помощи состоятельных друзей мужа. А когда все разошлись и она, наконец, осталась одна с детьми, тут и дала волю своему горюшку. Плакали навзрыд втроем и, уже обессиленные, под утро забылись тяжким сном…
Но что теперь-то делать? Куда идти, куда ехать? Как быть с детьми? Как их воспитывать? Сдюжит ли? Вопросы, вопросы… И вот вдруг пришла ей в голову мысль необыкновенная: а что если вызвать в Курган из Баргузина младшего мужнина брата Михаила? На другой день она сочинила письмо Юстине Карловне. Бесхитростно, с простодушными подробностями она рассказала о кончине друга своего любезного, и потом вот что еще она написала ей в конце: