
Текст книги "Узник гатчинского сфинкса"
Автор книги: Борис Карсонов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 19 страниц)
Узник гатчинского сфинкса
УЗНИК ГАТЧИНСКОГО СФИНКСА
(Документальная историческая повесть, почти детективная)
В Кургане показывали мне домик с красными ставнями, в коем в царствование импер. Павла жил изгнанником известный литератор Коцебу.
Декабрист А. Е. РОЗЕН
К ПОДНОЖИЮ ТРОНА
Не спалось. Коцебу накинул на себя свой длинный, подбитый дымчатым мехом халат, сунул ноги в кожаные остроносые башмаки с завышенными круглыми каблуками и с медными плоскими пуговицами на подъеме, нервно схватил пухлыми пальцами березовую палку, коей хозяйский мальчуган Васятка гонял скотину на выпас, быстро пересек широкий бревенчатый двор и через заднюю калитку вышел к Тоболу.
Выбитая годами от двора тропка наскакивала на полузанесенную илом и песком обугленную колоду, служившую теперь мостками для стирки белья.
Река не широка, библейски пустынна. В серых берегах. «Почти по Конраду Вицу», – машинально отметил Коцебу, но тут же отбросил от себя Святого Христофора, с улыбкой сатира пробирающегося с суковатицей через какой-то водоем на земле древних филистимлян с необычным наездником на загривке – с младенцем Иисусом.
Однако же ненароком мелькнувшая мысль о Христе заставила его вновь подумать о Павле, об этом загадочном человеке, с добрым и жестоким сердцем, со взглядом, порой заставляющим леденеть кровь в жилах.
…Ну да, так и было? Ну да!.. Уходя от графа Гёрца, он столкнулся с Ним. В Ротонде? Нет, в галерее дворца, подле вакханки. Он тогда еще обратил внимание на то, что вакханка тут слишком холодна и, пожалуй, лучше бы ее поместить в парке, среди живой и мягкой зелени. Вот тогда он и столкнулся с Ним. Павел остановил его жестом и сказал:
– Sie heben die Beine zu hoch! Hier ist ja Rußland und nicht Weimar![1]1
Вы слишком широко поднимаете ноги! Тут вам не Веймар, а Россия! (нем.)
[Закрыть]
И Коцебу, не помня, что и зачем он делает, прижался к мраморной балюстраде, почти по-солдатски вытянувшись во фрунт, прошептал побелевшими губами:
– Verzeihung, Exzellenz![2]2
Простите, ваше высочество! (нем.)
[Закрыть]
И все. Потом в памяти остался неясный полумрак, глухие отсветы шитого золотом камзола и надо всем этим прозрачный, как дамасская сталь, немигающий взгляд наследника. Потом медленные гулкие шаги…
Но это было так давно – в самом начале его службы при русском дворе, и теперь император уже не мог помнить таких мелочей, как его… походка, но, однако, все-таки он тут, он «тайный государственный преступник», идет вот сейчас берегом этой дикой реки, отвергнутый от света, от семьи, от друзей, сослан, заточен сюда, может быть, навечно, в эту немыслимую даль, в какой-то городишко с поистине зловещим названием… могила! Да, кажется, так переводится это татарское слово «курган». Конечно, неограниченный монарх не ставит себе таких вопросов, ибо он не мог бы ответить на них. Наверное, потому-то прокуратор Иудеи Понтий Пилат и казнил Христа без состава присяжных…
Мысль о боге теперь все чаще овладевала им, потому как он был уверен, что то единственное, что еще может его утешить в таком положении, это вера. Но где-то уж очень глубоко-глубоко его все-таки точило сомнение. Ему нужна была ясность. Ему нужна была первопричина. И хотя он хорошо знал, что в поступках монарха часто не видели ни логики, ни здравого смысла, Коцебу, привыкший к педантичному мышлению немецких схоластов, упорно искал эту самою Первопричину…
Он начинал с Веймара, с остроконечной черепичной крыши небольшого домика тетушки Эльзы, над которым резво вытанцовывал золотистый бременский петушок.
Тогда ему не повезло. Едва он протянул руку, чтобы схватить эту жар-птицу, как от налетевшего дуновения петушок встрепенулся и повернулся к нему боком. И тут он с ужасом заметил, что тяжелая рифленая черепица выскочила из замка и поползла вниз, увлекая его с собою. Потом был чей-то нечеловеческий крик, может быть, его самого, потом прошелестел странный звук, похожий на то, как будто что-то располосовали, потом собачий лай, свист, какое-то боковое небо, и тогда он вдруг увидел себя в отраженном зеркале пожарной кадушки, с ржавыми боками, что стояла под широкой водосточной трубой, на крюке которой он теперь висел…
Петушок этот никогда не уйдет из его памяти. Как, впрочем, и старый Патер Виглош, и Рождество, и тирольская шляпа, и «Апокалипсис» в тисненом пергаментном переплете с дюреровскими ужасами, и облупившаяся старинная стена с еще более старинным проржавевшим гербом – золотой трилистник в чаше – над входом, и мрачное зубчатое ожерелье герцогского дворца, и меланхолические козы у заборов, и голландские белоснежные куры, купающиеся в пыли, и покорная Гундула, глядевшая на него, как нищая на причастие.
– Guten morgen, August![3]3
Доброе утро, Август! (немец.)
[Закрыть] – говорила она всякий раз.
И останавливалась. И что-то ждала.
…Матушкин плед, тень Баха над вечерней Ильмой, честолюбивые споры в герцогской библиотеке с Виландом, его дребезжащий, как курфюрстский шарабан, поучающий голос: «Quod licet Jovi, non licet bovi…»[4]4
Что дозволено Юпитеру, то не дозволено быку (латин.).
[Закрыть]
…Сжигающая страсть к сцене, когда иная реплика знаменитых актеров Грандеса, Бока и Зейлера шепталась им вместо молитвы.
Университет с его монашескими обрядами и чопорными профессорами стал столь ненавистен, что Коцебу, чтобы не видеть этих красных стен с готическими башенками, бросил все и уехал в Динабург, к своей замужней сестре Берте. Там не было университета, но не было и театра. И снова не карета, а честолюбие мчит его в Йену. Именно тут, в Йене, будущий бакалавр права и философии услышал первый шелест своей афиши. Ставились его «Модные женщины». Первый успех в любительском театре и жестокое предостережение дядюшки Гамзея: «Если хочешь что-то достичь – смотри под ноги…»
Потом было что-то, что закрыло и поглотило собой все остальное: с папской строгостью и лаконизмом Цезаря, письмо графа Гёрца.
«Август, – писал Гёрц, – отбрось сомнения. Перед тобой дорога надежд и славы. Твоя судьба – в России».
На Английской набережной со смолистым запахом, выстланной новыми сосновыми чурбаками, он нашел небольшой темно-желтый особняк в два этажа. В подъезде с двумя фонарями едва он взялся за скобу тяжелой, окованной медными пластинами двери, его встретил лакей.
– Мне нужно видеть прусского посланника графа Гёрца, – сказал он.
– Его сиятельство не изволят принимать в такое время.
Но сей диалог был прерван сочным хлопающим цокотом подков по деревянной мостовой. У подъезда остановилась легкая золотисто-зеленая карета с королевским гербом Пруссии, и тотчас же с подножки соскочил сам граф Гёрц. Высокий, сухой и легкий. Сам открыв дверцу кареты, он подал кому-то свою длинную руку и извлек из ее шелкового чрева что-то тяжелое, белое и кружевное. И тут они увидали его: в темном дорожном плаще, без шляпы, с желтым саквояжем.
– Ба, Матильда, да ты посмотри, кто это! – почти радостно воскликнул граф.
– Август? – удивилась она. – Ах, Август! Наконец-то!..
В кабинете, у жарко топившегося камина, граф вдруг остановился и положил руку на плечо юноши.
– Я читал твои драмы, мой юный друг. С твоим талантом карьера в России тебе обеспечена. Здесь голод на просвещенных людей…
– Прекрасно, Август! – Это сказала из глубины комнаты, откуда-то из-за тяжелых темно-красных портьер Матильда. – Просто чудесно! Ты не поверишь, но я… я плакала, как… как твоя пастушка… Особенно восхитительно то место, где Курт ночью на перевозе прощается с Габи и она вешает на него распятие… Это так живо напомнило мне мой родной Веймар! Ты говоришь, что Виглош еще жив? А тетушка Гретхен?
– Да, извини, Август, и ты, Якоб, я совсем забыл, – сказал граф, беря Коцебу за руку и увлекая куда-то к сумеречному окну. – Позвольте вас представить.
И тут только Коцебу заметил в кабинете высокого молодого господина в сером помятом сюртуке с двумя рядами пуговиц, с пестрым платком на могучей шее. Умные, широко поставленные глаза как бы сглаживали и вздернутый широкий нос, и широкие скулы, переходящие в изящно очерченный, почти нежный подбородок с яркими, хорошо прорисованными губами.
– Ленц, – глуховатым голосом проговорил незнакомец, едва кивнув головой и пожимая руку Августу.
– Представитель «бурных гениев», – счел нужным добавить граф, заметив, что его юный протеже довольно равнодушно отнесся к имени «Ленц».
– Как? – вдруг встрепенулся Коцебу. – Знаменитый драматург и теоретик «Бури и натиска»?
– К вашим услугам, – вновь проговорил Ленц с улыбкой, наблюдая замешательство своего соотечественника.
– Вот и отлично, – переходя в столовую, вновь заговорил граф. – Кстати, Август, знаешь ли ты, что занимаешь место Ленца? Вот пусть он и введет тебя в твою работу. Впрочем, нет. С его увлечениями гиперболами, он заранее отвратит тебя от секретарства. Он у нас почитается за либерала.
– Полно, господин посланник! – укоризненно взглянула на мужа Матильда. – Всегда-то ты сам преувеличиваешь.
Ленц почти все время добродушно улыбался и помалкивал, однако во всем его простом облике, скорее даже нарочито простом, проступала такая незаурядность натуры, что само его молчание скорее шло от снисходительности к своим собеседникам; он вел себя как человек, никому и ничем не обязанный, чувствующий свою силу и рассчитывающий только на себя.
Вскоре пришел советник посольства, еще два-три близких служащих прусской миссии. Был хороший ужин, радушие, милая болтовня. Ленц остроумно и занимательно рассказывал о Москве, откуда он только что приехал и куда вскоре снова уедет. Граф говорил о недавнем приеме у императрицы. Все это было для Коцебу ново и чрезвычайно интересно. Но вот Ленц встал.
– Позвольте, господа, откланяться, меня ждут, – сказал он.
– Вольному воля, милый бродяга, – ответил граф.
– Если позволите, я бы проводил вас, – с отчаянием игрока пылко проговорил Коцебу.
– Поздравляю, Якоб, с новым поклонником, – вставила Матильда. Но Ленц, казалось, не слышал реплики.
Они вышли из подъезда в темень и мелкий дождь, высматривая у высоких перил набережной извозчичью пролетку.
– Однако же не очень уютно тут у вас, – чтобы нарушить молчание, начал Коцебу. Но Ленц не отвечал. Он стоял на мостовой, широко расставив ноги и заложив руки за спину, подобно баварским лесорубам, и смотрел куда-то вперед.
– Ладно, – сказал он, – пойдем пешком, тут недалеко. И вот что, уважаемый преемник, – в голосе Ленца послышались новые нотки, нотки сарказма или насмешки, – я не думаю, чтобы вы готовили себя в гражданское служение, точнее – в чиновничье. Быть секретарем в департаменте строения водяной коммуникации довольно скушно.
– Простите, но как понять: водяная коммуникация? – забегая вперед, спросил Коцебу.
Ленц недовольно взглянул на своего спутника, пожал плечами.
– Откуда мне знать. Что-то с водой связано, с баржами и набережными. Впрочем, это не важно. Главное другое: генерал Бауер, секретарствовать у коего вы будете, лучший инженер Европы и премилый старикашка. Однако в последнее время он чаще чем надобно стал прихварывать. Поэтому я полагаю, что ваша обязанность по службе не будет особенно обременительна. А скорее всего будет состоять в том, чтобы вечерами читать ему «Мисс Сару» или «Галотти»; однако в хорошем расположении духа он не чужд и Клингера. Но вот что еще, – тут Ленц остановился и положил свои широкие ладони на покатые плечи юноши. – Господин Бауер заведует к тому же немецким театром и пользуется у государыни особым расположением: он иногда играет с ней в дурака. – При этом Ленц, как показалось Коцебу, улыбнулся и снова затопал по пустынному и скользкому от дождя деревянному тротуару, мимо какого-то забора.
– «Мой плешивый мопсик», – так она зовет его. Каково? А ваши пиесы хороши наполовину, – неожиданно вновь заговорил Ленц. – Живость? Да! И что же? Вы волочитесь за мещанством и угождаете ему же. У вас звучат мелочи, быт как таковой. Но, милый друг, у Шекспира тоже быт, но каков?! Отбросьте свой неуемный сервилизм к аристократии и взгляните шире на наше ремесло: искусство принадлежит не касте. И характеры надобно искать не среди гостиных, а на Сенном рынке или на постоялом дворе. Вы мелок, Август, мелок.
Коцебу был оглушен и принижен этим резким и неожиданным приговором прославленного драматурга. Он не помнил себя и не замечал как и куда они идут, а Ленц шел также свободно и уверенно и даже ни разу более не обернулся и не глянул на него.
У покосившегося фонаря, излучающего не свет, а скорее… сумрак, Ленц вдруг повернулся к Августу, подождал, пока тот подойдет, тронул за плечо.
– Вы ехали через Ригу?
– Да, я останавливался там.
– Не встречал ли Юлию Альбедиль?
– Юлию? Но их нынче нет в Риге. Мне сказывали, что они в Дерпте.
Ленц более ни о чем не спросил. Да и что спрашивать? Юлию он знал еще девочкой до своего первого отъезда за границу, когда той было не более девяти лет. И вот теперь, девять лет спустя… На последние три письма не ответила…
Оставшуюся дорогу они прошли молча. Потом Ленц остановился, подождал Августа, сказал:
– Зайдем к Державину. – И нырнул в темную арку. Там лежали доски, пахло сырой известью. Потом они еще куда-то не то спускались, не то поднимались. В квадратной прихожей, попросту – сенях, был полумрак, на сундуке валялись плащи, котелки, трости. Ленц открыл следующую дверь и очутился в довольно большой полупустой комнате с голландкой, деревянным диваном и длинным столом без скатерти, на средине которого стоял роскошный серебряный канделябр с ярким ожерельем горевших свечей.
Тут были Капнист, Хемницер, Львов. Державин, в мерлушковой фуфайке, поднялся навстречу вошедшим. Лицо его чистое, почти по-женски мягкое, горело жаром, глаза неестественно блестели. Он первым протянул руку Коцебу, взглянув на него с любопытством, но тут же обратился к Ленцу, взяв его под руку и уходя с ним в противоположный угол комнаты.
– Весьма рад, Яков Михайлович, что заглянули, – сказал Державин, и они о чем-то оживленно заговорили.
По всему было видать, что Ленц был тут своим человеком. Его ждали, любили, с ним считались. Капнист и Хемницер за столом перебирали какие-то рукописи. Львов, изящный и остроумный, без сюртука, в белоснежной шелковой рубашке с кружевным жабо, оседлав стул, сосредоточенно ревизовал свои длинные полированные ногти и временами подбрасывал друзьям короткие реплики, отчего те то прыскали от смеха, то пожимали плечами. Вскоре разговор сделался общим. Сказать наверное, он продолжился. Это был даже не разговор. Это был спор. Страстный. Горячий. Но вместе с тем спор друзей, единомышленников.
– Извольте, я повторю, – сказал Капнист, встряхивая белокурыми волосами и задорно посматривая на Державина. Василий Васильевич еще не утратил привычек гвардейского офицера к подчеркнутости поведения, и, наверное, ежели бы стоял, стукнул бы каблук о каблук.
– Ну-ну! – ленивым жестом остановил его Хемницер. – Михайло Васильевич Ломоносов торил нам дорожку, но, милостивые государи, будь он сей момент с нами, едва ли последовал той же тропою. Да-с. Нельзя дважды войти в одну и ту же реку.
Он еще что-то говорил о стиле, вспомянул Тредиаковского и Сумарокова. Страсть к морализации, водившаяся за ним, была одна из причин насмешек его друзей.
Николай Александрович Львов небрежно положил на стол обе свои красивые руки ладонями вниз, как бы соизмеряя их симметрию, но вдруг глянул на одного, другого, убрал руки, заговорил:
– Баттё мне также близок – чувство едва ли не главный движитель в искусстве. Идея, выраженная через чувство, доходчива и памятна, тогда как понимание умных ученых трактатов – удел избранных.
Язвительная насмешливость, сквозившая дотоле в глубоких глазах Львова, исчезла, в них появился темный блеск, продолговатое лицо стало серьезным и даже взволнованным. Он говорил неторопливо, чуть приглушенным, мягким баритоном. Фразы стилистически отточены, слова точны. Умело поставленные в ряд, в особую друг от друга зависимость, они особенно приобретали наибольшую значимость и выразительность.
– Но ежели творческие принципы и могут быть едины, то литература всегда самобытна и конкретна, – продолжал Львов. – Она зарождается на определенной общественной почве и выражает себя определенными общественными понятиями, свойственными этому времени. Я особливо хорошо понял это, путешествуя по России в поисках народных песен… Да, дорогие мои служители изящной музы, – в глазах Львова вновь появилась насмешливость, – литература – это явление, а не предмет и посему ее нельзя купить в гостином дворе у мадам Сандры, как репку, и посадить на русские грядки. Мы должны растить ее сами, и тут нам никто не поможет.
Львов быстро убрал со стола руки. Державин подбежал к нему.
– Вы говорите о чувстве времени…
– Я хотел сказать, что писать сейчас так, как писали когда-то Ломоносов, не следует.
Все поняли, на что намекает Львов. Понял это и Державин, но все-таки сказал:
– Ломоносов – гений и подражать российскому Пиндару, его велелепию и пышности едва ли кто станет.
Львов вновь выбросил перед собой руки, сжал их в кулаки и почти прошептал, ни на кого не глядя:
Что день, то звук и торжество,
Летят победами минуты.
Коль склонно вышне божество
Тебе, богиня, в брани люты!
На всток, на юг орел парит! —
За славой вихрь не ускорит!
Ты, муза, звезд стремясь в вершины,
Как мой восторг, несись, шуми,
Еще триумф Екатерины,
Еще триумф, звучи, греми.
Все разразились хохотом. Державин тоже смеялся, вышагивая по просторной комнате и все повторял: «Ну убил, ей-богу, убил!» Потом, когда немного успокоились, он, уже обращаясь ко всем, сказал:
– Ну что тут, безделки, грехи молодости. Однако же вы предлагаете мне обстругивать…
– Для изящества, Гаврила Романович, – перебил его Капнист, – Гораций, коему вы поклоняетесь… Да вот хоть бы эти строчки: «Тут кости тлеют, изморось на склепе»…
– И… и… их ты! – Державин даже присел на секунду, но тут же вскочил, заметался по комнате. – Увольте, милейший Василий Васильевич, не могу, не могу я жизнь переживать по-вашнему! Ан тоже и мне благодетеля нашего, Гришеньку Брайко, жаль, да что же это?.. Катюша! Катенька! – Он несколько раз хлопнул в ладоши, из боковой двери, скрытой за тяжелой портьерой, вышла совсем юная женщина – смуглянка с черными глазами.
– Матушка, смилуйтесь, попотчуйте сих парнасских ястребов, совсем заклевали. – Гаврило Романович приложился к ручке воспетой им «Плениры». Жена, польщенная, молча улыбалась, слегка кокетничая под взглядами молодых мужчин.
– Позвольте, Екатерина Яковлевна, я помогу вам, – остановился перед ней Капнист.
Ленц ногой разворошил наваленные в углу комнаты какие-то книги и вытянул из этой бумажной груды нечто, что передал Коцебу.
– Редчайший экземпляр, – сказал он, прищуривая свои большие глаза, будто к чему-то примериваясь или что-то вспоминая. – В Берлине или Париже за ним охотились бы книжники, как за диковинкой, а на Невском под селедку не берут.
– «Санкт-Петербургский Вестник», – прочел Коцебу. Журнал открывался одой Державина: «Переложение 81-го псалма».
– Но ведь это же всего лишь псалтырь?
– По псалтырю в России учатся грамоте, – ответил Ленц, – однако номер журнала с сей одой властями был конфискован и издателям пришлось вырезывать ее из всех экземпляров.
– Как?! – удивился Коцебу и прочел оду. Затем он прочел ее еще раз и еще:
…Ваш долг – законы сохраняти
И не взирать на знатность лиц,
От рук гонителей спасати
Убогих, сирых и вдовиц!
Не внемлют: грабежи, коварства,
Мучительства и бедных стон
Смущают, потрясают царства
И в гибель повергают трон…
– Вот именно, «не внемлют»! – Ленц выхватил у юноши журнал и вновь бросил его на бумажную кучу в угол. – Da ist der Hund begraben[5]5
Здесь зарыта собака (буквальный пер. с немец.).
[Закрыть].
Гаврила Романович, видимо, слышавший этот разговор, подошел к Коцебу.
– Да-с, молодой человек, если ты честен в творчестве, то рано ли, позже ли, но ты непременно столкнешься с властию. Знаете, как те два козлика на узком мостке…
– Но власть это еще не общество, – крикнул со своего места Хемницер.
– Однако же, Иван Иванович, не общество запрещает журналы, а их превосходительства, – ответил Державин. – И тут я вижу два пути, – он снова повернулся к Коцебу, – или притворяться, что не видишь зла, или предаться лести!
– Почему же, – серьезно добавил Львов, – имеется и третий, – он кивнул на стопу «арестованных» журналов. И никто не понял, шутит ли он или нет.
Ленц ошибся. Даже в самые возвышенные и умиленные минуты эта иссохшая, позлащенная турецким халатом мумия, с отжатым узким лицом и постоянно слезящимися склеротическими глазками, долженствующая представлять собою руководителя департамента водяной коммуникации и партнера по дураку августейшей особы, забывала Клингера. Всякий раз, погружая себя в плюшевый трон перед жарким зевом камина, он, как насытившийся любовник, лениво указывал секретарю на Пьера Карле Шамблена де Мариво. Старик тешил себя платонической близостью к юной Марианне[6]6
Главная героиня романа Мариво «Жизнь Марианны».
[Закрыть] и недовольно жевал истонченными губами, когда его соперник, такой же старец, да к тому же ханжа и пройдоха, Клималь, пытался совратить свою воспитанницу.
Впрочем, надо отдать ему должное, генерал Бауер любил точность и аккуратность во всем: на двадцатой странице, когда свежие свечи только еще разгорались, а камин начинал угасать, мягкий турецкий колпак изнемогал, и из складчатой глубины парчи и плюша начинали нестись изощренные рулады, изобличающие их автора в близости уходящего стиля рококо.
Сегодня молодой авгур, дочитав двадцатую страницу, даже не взглянул на своего патрона, ревматически возившегося в глубине кресла. Неверной походкой убийцы он выскользнул из темно-вишневых драпи кабинета и понесся как олимпийский спартанец поначалу на Миллионную, в книжную лавку Миллера, потом на Царицын Луг в театр Книппера. (В тот самый театр, который несколько лет спустя гатчинский сфинкс прикажет снести, потому как он мешал ему маршировать по Марсовому полю.)
Давали «Розану и Любима» Николаева и Керцелли. В небольшом фойе, средь шуршащих платьев и обнаженных напудренных плеч, он столкнулся с Дмитревским.
– Знаю и радуюсь за вас, Федор Карпыч, – сказал ему Дмитревский. (Кстати, Коцебу теперь по русскому обычаю звали этим именем.)
– Знаю и радуюсь, – повторил Иван Афанасьевич, откидывая с великолепного обширнейшего лба свои длинные и уже начавшие седеть густые волосы. – Ввечеру сообщил мне Плавильщиков…
Веера: страусовые, шелковые, слоновой кости, голубые и белоснежные, как крылья чайки, – студили кровь, разгоняли французские духи, заставляли топорщиться усы гвардейских офицеров.
Напомаженные щеголи, небрежные фразы, лорнеты, знакомства, тайные полуулыбки, нечаянные встречи, томный шелест вздохов и многозначительные взгляды – все тут, в этом блестящем лесу обмана и надежд.
Коцебу любил и боялся этого леса, подчинить и завладеть коим – давнишняя и честолюбивая тайная страсть его. Ему хотелось известности и славы, хотелось этих лорнетов и сметенных взглядов поверженных корсажей, благосклонных улыбок столичных львиц и даже – ой-ля-ля! – внимания самой северной Семирамиды!
Но пока фалды его чиновничьего мундира терлись среди приемных, разгульных комедиантов, в бедных гостиных опальных литераторов. О водяной же коммуникации, где числился до сих пор, он имел понятия даже меньше, нежели когда-то Ленц.
Где-то на сотой странице, когда легкомысленный Вальвиль уже наполовину разлюбил бедняжку Марианну, суровый предок Гогенцоллеров объявил своему веймарскому гладиатору, что поручает ему заведование немецким театром.
– Deine Diktion macht dir Ehre, August[7]7
Твоя дикция делает тебе честь, Август (немец.).
[Закрыть], – сказал генерал. Он упорно не хотел называть его Федором Карповичем. – А твои драмы украсят любой репертуар! – При этом маленькие подсохшие ладошки с полированной блестящей кожицей подвинули ему еще две книжки в темных черепаховых переплетах. И хоть нежданная милость на минуту оглушила его, однако же сквозь затуманенный взор он тут же прикинул их на страницы, и выходило, что у камина ему придется томиться как есть до Рождества Христова.
Но такая мелочь уже не могла занимать его предприимчивый ум. Главное – театр. Он – хозяин немецкой труппы!
Боже праведный, сны сбываются!
На Васильевском острове, подле Головкинского дворца Коцебу снял себе квартиру и завел слугу. Его потянуло к русской истории. «Шекспир был большой пройдоха, – думал вновь испеченный директор немецкого театра. – В его трагедиях короли да принцы, на служанках далеко не уедешь!»
И он решил поразить Петербург. Подгоняемый завистью и неопрятным честолюбием, имея к тому же немалые способности и плюс ко всему унаследовав от матери трудолюбие баварских крестьян, через каких-нибудь два месяца молодой драматург уже читал свое новое творение. Конечно, первое чтение его состоялось у камина. Однако же директор немецкого театра тут явно не рассчитал: в трагедии «Demetrius Ivanovitz, Zar von Russland»[8]8
«Русский царь Дмитрий Иванович». (немец.)
[Закрыть] оказалось более 20 страниц, и в самый критический момент, когда решалось – быть сыну Иоанна Грозного царем или не быть, средь потрескивания догорающих поленьев и стука собственного сердца под секретарским мундиром, он вдруг услышал в глубине плюшевого кресла знакомые рулады…
Но хуже было другое: цензура запретила показывать драму. Кто-то из новых друзей Коцебу поздравил его с великолепным началом.
– Но как можно такому радоваться? – с горестью заметил автор драмы.
– Помилуйте, святая простота! Да лучше бы невозможно придумать рекламы!
И верно. По Петербургу поползли слухи о потаенной в дебрях политической полиции некой пиесе некоего Коцебу. Гостиные и кабачки были заинтригованы. Говорят, сама Екатерина распорядилась доставить ей эту драму. Потом неожиданно для всех, и более всего для секретаря водяной коммуникации, драму ставить разрешили. Именно с этим известием и поздравлял его антрепренер, он же и знаменитый актер театра Книппера Иван Афанасьевич Дмитревский. Но Коцебу уже понял, что не так-то просто в этой холодной стране сделать карьеру, как в том убеждал его дипломат Гёрц. Правила игры хороши в Европе, а не с белой медведицей…
– Боюсь, что это всего лишь хитрость гаваонитян.
– Не думаю, – возразил Дмитревский, – государыня не Иисус Навин…
Потом они поговорили еще о чем-то пустом, незначительном. К важному и представительному Дмитревскому подходили какие-то люди. Лакеи на подносах разносили лимонад. Дамы в широченных кринолинах, будто наседки, опускались на свои места – партер и ложи заполнялись.
Коцебу оглядывался, стрелял глазами по фракам и мундирам. Он ждал Державина или Львова. На сегодняшний вечер после спектакля была договоренность слушать только что написанную «Фелицу».
Пропустить литературный вечер он почитал для себя непозволительным легкомыслием, ибо на вечерах этих, то напоминавших содом и гоморру, то клуб якобинцев, а то и кабачок при большом постоялом дворе – всегда азартных и пристрастных, вперемежку с глупостью и ребяческой добротой и простодушием, – он копил знания и заручался выгодною дружбою.
Не досидев первого акта, он поехал к Державину. Екатерина Яковлевна встретила его в столовой, объявив, что Гаврила Романович в горячке и что Михельсон ставил ему пиявки. Прощаясь, Коцебу заметил, как толкнулись на двери портьеры и из-за них выглянула отечная голова турка в чалме.
– Клопшток с Юнгом на щуке с голубыми перышками! – голова затряслась, хихикая.
Драма имела большой успех. Коцебу ходил выпрямившись, как екатерининский гофмаршал. Когда первый зной славы спал и улыбки обожателей иссякли, он с тревогой заметил, что обманут…
Темно-малиновый трон с золотою российскою короной по ночам вытанцовывал котильоны в обнимку с генералом Бауером. Бывало, что генерал прятался в карман своего мундира. Тогда трон делал гримасу, обнюхивал парчовые углы тронной залы и вдруг, растопырив передние ноги с золотыми копытцами, бросался за Коцебу…
Он просыпался в ознобе и полузадохшийся, как святой мученик. Никто не представил его императрице. Зеленый сюртук обтрепался. Он стал задумчив, будто преступник-одиночка. По-прежнему читал у камина – теперь уже по десять страниц. Генерал ветшал.
Зависть и тайная мысль гнала его на Екатерингофский проспект в собственный загородный дом своего друга, нежданно ставшим столь знаменитым, что вместо сундука в прихожей появился лакей с крепкими икрами и в кудрях. В кабинете на красной конторке стояла шкатулка, а в шкатулке той, в атласной ложе, – золотая табакерка, обсыпанная бриллиантами, как южная ночь звездами.
Поначалу, пока Гаврила Романович не привык, эта табакерка, и пятьсот червонцев, и автограф: «Из Оренбурга от Киргизской царевны Мурзе Державину», и чин действительного статского советника, и аудиенция с императрицей – тешили самолюбие и щекотали ему пятки. Он ходил с прискоком и глядел на всех удивленно. Ему хотелось бы побыть наследным принцем, чтобы отхлестать князя Вяземского. Но он не посмел или не захотел от усталости – кто знает… Все-таки это был Вяземский, совмещавший в единой особе своей обязанности трех будущих министров, он же зловещий прокуратор – начальник тайной полиции. Каково же было сему полубогу читать отчеркнутые императрицей слова: «Иль сидя дома я прокажу, играя в дураки с женой…» Почти Митрофанушка! А тут еще этот проект сметы!.. Потом Гаврила Романович решил успокоиться, ушел в отставку и, вопреки предписаниям докторов, отдал предпочтение жареному поросенку с хреном. А уж потом и вовсе стал самим собой: упрям, неуступчив, драчлив, как индийский петух, и великодушен, как младенец.
В понятиях Коцебу, автор «Фелицы» получил все и даже больше. С жадностью внимал он генералу Бауеру, когда тот, усаживаясь перед камином и причмокивая отжатыми губами, повторял (в который раз) разговор Екатерины с Дашковой.
– Матушка наша, Екатерина Алексеевна, приняла ее у себя в диванной, – говорил он тяжело, усталыми словами. Сидела она с книжкой «Собеседник», а в глазах – слезы. Княгиня аж испужалась, да и есть от чего.
– Ах, голубушка, – сказала она Дашковой, – кто бы меня так коротко знал, который умел так приятно описать, что, ты видишь, я, как дура, плачу?!
– Вот, Август, сердце! Какое сердце! Подобной доброты и чувствительности история не знает… Тут все так! – многозначительно заключил генерал.
Да и неспроста, наверное, все об этом и об этом. Мучил, что ли, или воспитывал? Намедни так и сказал:
– Нетерпелив ты, Август. Пусть и платоническая слава – что ж? Веруй!..
И Коцебу верил. Он начинал понимать, что генерал готовит его на первую роль. Но всемогущий партнер императрицы все-таки был не с Олимпа, а дряхлым представителем распавшихся потомков Гогенцоллернов. В один из серых дней Коцебу пришел в графский особняк и увидел, «где стол был яств, там гроб стоит».
Но генерал был аккуратен. В завещании на имя императрицы он просил не оставить своим вниманием его секретаря. Екатерина выполнила волю покойного. Высочайшим указом Коцебу «пожалован титулярным советником и перемещен заседателем 8-го класса в Надворный суд в Ревель».