355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Карсонов » Узник гатчинского сфинкса » Текст книги (страница 4)
Узник гатчинского сфинкса
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 17:22

Текст книги "Узник гатчинского сфинкса"


Автор книги: Борис Карсонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц)

Сенатский курьер стоял тут как тут с черным полированным ящичком в руках.

– Давай сюда, на лавку.

На широкой, отполированной, наверное, не одним поколением ямщиков лавке Щекотихин стал разбирать рублевые и прочие кредитки. Они вылетали из-под его мослатых, прокуренных пальцев, как выпущенные на волю птички, и укладывались в две одинаковые кучки. Священнодействие это сопровождалось абсолютной тишиною, прерываемой разве лишь сопением самого Щекотихина и его возбужденным шепотом. «Право – лево, право – лево, тебе – мне, тебе – мне…»

– Эта? – Щекотихин поднял оставшуюся непарную кредитку, крутанул ее, и она осенним листом сама пала в кучу Щекотихина.

– Пардон! – тут же спохватился Щекотихин и, снова схватив кредитку, стрельнул ею прямо в бляху сенатского курьера, который ловко поймал и мгновенно зажал ее ладонью.

– На всю! – крикнул он Шульгину. – У нас на Руси, Федор Карпыч, так уж заведено: всякое стоящее дело надо обмыть! – И Щекотихин широко развел руками, давая иностранцу понять, что ничего уж тут не поделаешь: не мы первые, не мы последние…

Они сидели под старой, дуплистой ветлой, в темных кущах которой отчаянно дрались воробьи. Хозяин двора, коллежский регистратор Христофор Зосимович, маленький, сморщенный старичок лет пятидесяти, одетый в полинялый, насквозь протертый в локтях мундир с желтыми пуговицами, задрал голову, грозился кулаком и кричал на них, как на ребятишек, чтоб стихли, чтоб сгинули с глаз долой, а уж ежели им так полюбилась эта ветла – милости прошу к вечеру, а теперича чтоб замолкли и дали бы гостям хорошим насладиться беседою!

– Ваше благородие, прикажите закладывать? – тянулся Христофор Зосимович к Щекотихину, но не дотянулся и упал бы тут же, под ветлой у стола, если бы фельдъегерь не сцапал его за шиворот. Сцапал, поставил на ноги, сказал: «Стоять!»

– Ваше благородие, лучшую тройку презентую-с! – кричал Христофор Зосимович. – Я все могу! Я звание имею-с, а потому даже сам губернатор, царствие ему небесное, как, бывало, встретит, то непременно-с кланяется и говорит: «Христофор Зосимович…» – эвон как!

Щекотихин налил ему еще стакан, вложил в усохшие руки, подмигнул:

– Ну, служивый, вздрогнем!

– Рад стараться! – бойко отозвался Христофор Зосимович.

Через минуту-другую Щекотихин уложил его в тени, подсунув под голову валявшееся тут деревянное корыто.

– …Так о чем это я? О Тобольске. Александр, подтверди!

– Истинно так, вашблагородие. Вот те крест, что так и есть, как изволите говаривать.

Тут надо пояснить. Как-то раз иностранец совсем уж обнаглел и, выпучив на фельдъегеря свои рачьи глаза, молвил так:

– Господин Щекотихин, вы подчистую выгребли мои карманы, не позволяете не только мне самому бриться, но даже мои дорожные ножницы изволили отобрать.

– Господь с вами, я же забочусь о вашем здоровье.

– Но я не привык бриться у цирюльника! И не хочу у него бриться! – в отчаянии закричал Коцебу.

– Пустое, – сразу охладил его фельдъегерь. – Привыкайте. Вот приедем в Казань, вас побреют. Только и делов-то!

– Неужели вы и впрямь полагаете, что я смогу покуситься на свою жизнь?

Щекотихин скривил в улыбке свою рожу сатира и неопределенно хмыкнул.

– А между прочим, господин Щекотихин, ваши предосторожности ровно ничего не значат.

– Как это так? – фельдъегерь аж подпрыгнул на своем кожаном сиденье.

– Чтобы прекратить жизнь, мне вовсе не обязательно иметь бритву, – тихо, с каким-то тайным злорадством проговорил Коцебу.

Щекотихин, казалось, даже растерялся и долго молча сопел, несколько раз украдкой бросая беспокойные взгляды на своего арестанта. Вдруг почему-то ему стала мешать сабля, и он перекладывал ее с места на место и все никак не мог уложить.

– Вам не приходилось читать Рейналя? – спросил Коцебу.

– Не имел чести! – сухо ответил фельдъегерь.

– Жаль. Тогда бы вы знали, чтобы на глазах у всех тихо и спокойно лишить себя жизни, для этого надо только перевернуть язык к глотке. Так иногда поступают негры…

– Язык к глотке? – с явным изумлением спросил Щекотихин.

– К глотке.

– Негры?

– Негры.

– И ты сможешь перевернуть?

– Разумеется! Меня индийский факир научил.

Щекотихин вцепился в рукав своего vis-à-vis.

– Ты… ты что? И при чем тут негры и факиры?

– Вы правы, господин Щекотихин. Негры тут ни при чем. И факиры, кстати, тоже. Я это говорю скорее гипотетически. Всякое бывает в жизни. Но иногда подобный исход для человека – благо!

– Никогда, слышите, никогда не поверю, что самоубийство – благо. Чепуха! Это ваши европейские штучки!

– Успокойтесь, господин Щекотихин.

– Но какой резон? Ну вот вы мне скажите? Да вам же… позавидовать только можно! Я и завидую, черт бы вас побрал! Счастливчик! Его везут в такой город, в такой город!.. Да что вы знаете о Сибири? Что знаете о Тобольске? Да вам же подфартило, как никому другому!

Впрочем, в тот раз разговор на этом и прервался, ибо впереди показался какой-то заштатный городок с громоздким перевозом и высокой деревянной каланчой на той стороне тихой речушки. Там под навесами торговых рядов шла бойкая торговля сбитнем, жареной птицей, сметаной, калачами…

Шульгин учуял жаркое, сдвинул фуражку набок, раздул ноздри. Калмыцкие глаза его при этом блеснули, и он весело объявил:

– Тут судаки хороши!

– Добро! – нетерпеливо сказал Щекотихин и ткнул ножнами сабли в бок кучеру. – Ну, ты, чапан, давай на постоялый, и пусть нашу колымагу хорошенько смажут, а мы тем временем подзаправимся. – Повернувшись же к Коцебу, добавил: – А о неграх еще побалакаем…

Однако как-то так получилось, что больше разговора о том не было. И вот спустя два дня, или даже три, под огромной ветлой на тихой, богом забытой подставе, за кружкой ядреного первача, Щекотихин вдруг ни с того ни с сего сказал:

– Вот я и говорю, Федор Карпыч, что тебе нет никакого резона бояться Тобольска. Ты вот послушай…

Никогда еще Щекотихин не был столь красноречив и вдохновенен, как в этот раз. Он говорил образно, открыто, широко, с той грубоватой простотою, что так завораживает и подкупает простолюдинов. Он рассказывал о малиновом перезвоне тобольских церквей, о сибирских свадьбах, о путине на Иртыше, о знаменитых тобольских торжищах мехами, произведениями косторезов и всевозможной снеди.

– Александр! – кричал Щекотихин.

– Истинно! – вторил ему курьер.

– А рыба! Какая рыба! Лучшая стерлядь – десять копеек. За такую в Петербурге у Симоновича платят до десяти рублей!

– А осетрина? – подсказал Шульгин.

– Осетрина – чудо! Лучшее я ничего не едал: ломоть отрежешь – с ножа плывет, янтарь, и жевать не надо – само во рту тает. Я тебе, друг мой, так скажу, что под водочку нет ничего лучше осетринки. Ну там икорка, балычок – все это пустяки. А вот говядина! Вырезка, грудинка – парная, бери почти даром и сколь хошь. Я вот в дороге отощаю и перво-наперво, попадая в Тобольск, бегу, куды думаешь? Хо! К Матвею Кулябко в кабачок «Отряси ноги», что неподалеку от Святого Пантелея, за Княжухой. Давай, говорю, Матвей, мечи на стол двойной консоме! Матвей, шельма, тертый калач, горшок подаст – духом захлебнешься…

– Двойной консоме, – мечтательно проговорил Коцебу.

– Непременно двойной! Да что там, а театр? Боже, что за театр! Люстры с карету на цепях висят и огнями горят. Боковые эти, ну, клетушки, шелком китайским завешаны, а энти, ну, с трубами которые, – как перед праздником самовары, трубы-то сияют у них, а ежели заиграют, да в лад ежели – все равно, что скопом на врага, на штыки, – вот те истинный бог.

Щекотихин замолк, небрежно плеснул себе из кувшина в глиняную кружку, глянул в страдальческую физиогномию курьера и молча налил в подставленный им деревянный ковшик.

Коцебу с каким-то суеверным ужасом уставился на Щекотихина и даже не дышал, замер, когда тот, запрокинув голову, ни разу не глотнув, просто вылил себе в рот содержимое кружки, как если бы он выливал в обыкновенную воронку. Сколько уж раз он имел счастие лицезреть этот языческий жест, но привыкнуть к нему так и не смог, ибо недоступно и непонятно было сие утонченной европейской натуре.

Щекотихин не спеша поставил кружку на стол, хлебной коркой утер губы и, повернувшись к Коцебу, скривился в презрительной ухмылке.

– Что твой Берлин, что твой Веймар, Тобольск – это же столица полумира: дюжина твоих Европ со всеми потрохами! Так-то! А какие там балы, а какие маскерады дают! Эх, Федя! – В порыве искреннего чувства Щекотихин с маху приложился всей своей тяжелой пятерней к плечу Коцебу, отчего тот аж пригнулся малость, заговорщицки прошептал: – А какие женщины! Захочешь какую-нибудь молоденькую конфедератку, непременно будет тебе пани Юлия или пани Ядвига. На нижнем посаде знаю одну маркитанточку – уступлю, Федя, ей-ей уступлю!

Что? Ха! Европа нос воротит. Я же тебе, дубина, не какую-нибудь засаленную самоедку… Впрочем, есть у меня на примете татарочка, княжна. Сразу за Монастыркой живет. Познакомлю! Говорят, что от самого хана Маметкула род ейный. Ведьма – не приведи господь: глаза, как деготь, ходит эдак на цыпочках, с присядкою, руки будто змеи вьются, да и сама змея, как есть. Но хороша, чертовка, ой, хороша! Сказывают, будто бы самого губернатора под стол загоняла по-петушиному кричать – проигрыш такой у нас в карты есть…

Вот так! А ты – язык, негры!

И снова дорога. И опять широкие поля, и редкие деревеньки с разбросанными на косогорах, все более у реки или озера, убогими избушками с соломенными крышами и непременной церковкой на въезде или выезде.

Карета катится, рижские рессоры мягко пружинят, поскрипывают. И в этот скрип, и в глухое цоканье копыт вторгается сиплый голос Шульгина. Он изволит петь:

 
Лишь бутылку я увижу,
Вострепещет дух во мне.
Жизнь свою возненавижу,
Коль забуду вкус в вине.
 

– Ну, гусар, ну, гвардия! – гогочет Щекотихин.

А Шульгин, поощряемый начальством, и вовсе расходится. Глухой голос его, подобно свежезаправленному сифону, испускает немыслимые рулады, что приводит Щекотихина в восторг. Он хохочет, что-то кричит ему и божится, что за каждую новую песню не пожалеет четверть штофа.

– О козе? – сопит курьер.

– Шпарь о козе! – вопит фельдъегерь.

 
…однако надобно сказать:
Пора козе слезать —
Слезать еще труднее,
Но смелости полна,
Спустилася она,
Полштофика имея!
 

Наконец Шульгин совсем изнемог и, когда проехали большое митрополичье село Воскресенское, он, привалившись к широким ременным стяжкам кареты, уже спал, по-детски приоткрыв рот и похрапывая.

– Во! – сказал сам себе Щекотихин.

Ему явно было скушно. Но тут же он нашел для себя новое развлечение. Достав трость, он начинал водить вокруг носа и губ сенатского курьера завязкою от трости и заразительно взвизгивал и радовался, когда тот во сне гримасничал, дергал губами и всячески старался смахнуть надоевшую «муху». Настойчивость с обеих сторон была поразительна. Но все-таки последнее слово всегда оставалось за Щекотихиным. Он изводил Шульгина до тех пор, пока тот окончательно не просыпался.

– Эге, какая молоденькая горка! – говорил Щекотихин, указывая на небольшое возвышение.

– А вон та – крутая гора, на которой мельница? – спрашивал Коцебу.

– Ну, та настоящая старуха, – со значением отвечал Щекотихин.

Потом он начал хвастать о своих якобы 500 душах, и что ни одна деревня не заложена, а напротив того, все имения в самом что ни на есть преотличном состоянии.

– В Степушке непременно-с разобью аглицкий парк, – вдохновенно рассказывал Щекотихин. – Вот только надобно выписать ученого по этой самой части. И чтоб там всяко было: голые статуи разные чтоб, ну и водопад чтоб тоже, пруд сооружу с карасями на закуску, ну, конешно, беседки эти самые, чтоб в них о жизни беседовать. Словом, тут надо покумекать. Так-с!

Коцебу почему-то никак не мог поверить, что его провожатый владелец 500 душ. Он так и сказал ему.

– Это почему же? – удивился Щекотихин.

Коцебу неопределенно пожал плечами.

– Понимаете, господин Щекотихин, – трудно мне, наверное, объяснить, но… но нет в вас шарма. Да, да! Нет – и все тут.

– Хо! – только и мог сказать фельдъегерь. Он не понял французского слова.

На последней подставе страсть случилася: лошади какого-то проезжего генерала ли, сенатора ли ненароком молодую крестьянку насмерть зашибли. Положили ее прямо в светлом сарафане на кошмовой подстиле у стены конюшни под сбруями. Тиха и не по-покойницки смиренна гляделася она, будто жива была, и чистое, юное лицо ее с высоким белым лбом тоже еще не отошло от жизни и не хотело отходить, потому-то так и изогнулись густые брови ее, и просились они, и взывали они к чему-то тайному, суля обещания радости и счастия.

Шульгин поднял вмятый кованым колесом в дорожную пыль цветной платок, отряхнул и положил на грудь девушке.

Выехали молча. Даже Щекотихин не проронил ни слова. День склонялся к вечеру. Небо засинело. Поначалу небольшой ласкающий ветерок вдруг начал взвихрять придорожную пыль, а вскоре и вовсе разошелся.

Дорога шла равниной, меж ржаных полей, перевалив неглубокий меловой овраг, поскакали лесом, а через час снова выскочили на простор. По всему видать, что надвигалась гроза. Враз, как-то без перехода потемнело, клубящаяся синева плавающих по небу туч зловеще отсвечивала кроваво-фиолетовыми подпалинами. А тут еще левая пристяжная вдруг стала припадать на правую ногу.

– Ты, каналья, что мне подсунул? – заорал Щекотихин на ямщика и приложился тростью к его спине.

– Помилосердуйте, ваше благородие, лошадь была справна!

Ямщик, высокий, сухой, широкий в кости чуваш, остановил экипаж, легко спрыгнул и, ловко схватив за хохолок, подвернул лошади ногу.

– Ай, вай, вай! – подкова болталась на двух гвоздях и было непонятно, как она совсем не отпала. Пришлось оторвать.

Теперь они неслись степью. То справа, то слева, то где-то впереди или сзади, не поймешь, слышались гулкие с россыпью удары грома. Молнии отлогими петлями захлестывали прямо над головой, и при каждом ударе лошади прижимали уши и ускоряли бег. Неожиданно прямо по ходу взметнулся столб огня и вскоре сгас, но с порывом ветра снова вспыхивали яркие костры, длинные огненные хвосты которых, казалось, втягивались тучами.

Горел вереск с сухой прошлогодней травой.

– Ваше благородие, скоро Выселки, может, завернем? – Ямщик кнутовищем показал на взгорок. – Грозу переждем, а в етот момент Тимошка Кудашкин, свояк мой, лошадь перекует.

– Я те башку заверну! Не останавливаться. Чай, сам знашь – Сура на носу. В Васильске лошадей заменим, вот и куй сколь влезет.

– Может, и вправду переждать? – встрянул в разговор Шульгин. – Истинная буря! Куды нам спешить-то?

Гроза не уходила, ветер, казалось, стал еще неистовее, но странно, дождя пока не было. Когда взмыленная пятерка вынесла на берег Суры, ямщик осадил лошадей и схватился обеими руками за голову:

– Вай, вай, вай! Нет реки, море есть!

И впрямь: ни Щекотихин, ни Шульгин, которые не раз и не два пересекали эту реку, приток Волги, никогда ничего подобного не видали. Бушевавший северный ветер гнал воду вспять, и она поднялась, затопив все окрест на добрую милю.

– Эге-гей! – крикнул Щекотихин, стараясь перекричать шум реки и ветра.

Чуть в сторонке, у бревенчатой часовенки, подле коей дергался на толстом канате паром, махнули смоляным факелом. Там за ветром, примостившись на корточках у входа в часовню, прятались гребцы.

– Ну что, ребята, загоняйте лошадей! – подходя к мужикам, бодрячески закричал Щекотихин. Гребцы поднялись, но так и остались стоять.

– Пошто в такое? – наконец, нарушил затянувшееся молчание тот, что был с факелом. Метавшееся пламя причудливыми тенями живило его молодое лицо с широкой совсем рыжей бородой. Спутавшиеся пряди волос, подстриженные в кружок, почти набегали на крутые выступы надбровий. Он был бос. Белые порты подвернуты до колен, а длинная холщовая рубаха в поясе перехвачена мочальной веревкой.

– В такое не совладать, – глухо повторил он.

– Ну, такие молодцы да не совладаете! – польстил Щекотихин.

Однако лесть не удалась. Начались затяжные переговоры. Гребцы просили малость подождать, потому как сильный ветер долго не бывает. Щекотихин же требовал переправить немедленно.

– Курьер! – зычно крикнул он Шульгину. Тот тотчас же предстал перед ним со своею бляхою на груди и желтою сумкою на боку.

– Бумаги! – протянул он руку, и курьер вложил в нее большой бледно-синий лист с гербом Российской империи.

– Повеление государя! – торжественно провозгласил Щекотихин. Он расправил лист, и все взгляды уперлись в черных орлов с коронами на головах и с сильными, жилистыми когтями, в коих они держали императорский жезл и сферу.

– Читайте! – говорил Щекотихин, поднося лист ближе. Мужики молча созерцали бумагу. Коцебу, наблюдавший эту сцену со стороны, тотчас же понял, что они неграмотны и что главным аргументом для них тут служат не какие-то цепочки слов, а именно герб, эти вот строгие, хищные птицы с золотыми коронами и сильными когтями.

И опять тот, что был с факелом, первый осенил себя крестным знамением, сказал:

– На все воля божия.

– Да уж, чему быть, того не миновать, – гребцы перекрестились.

– С богом! – сказал им Щекотихин.

Погрузились ладно. Заднее колесо кареты прихватили широкой липовой заверткой. Ямщик держал под уздцы двух первых лошадей. Гребцы налегли на длинные, лопатообразные весла, которые могуче ворочались в темных дубовых уключинах.

Паром представлял собою самое простое, если не сказать, примитивное сооружение: на двух больших баркасах настил плах двухвершковой толщины, связанных между собою ивовыми прутьями.

Коцебу оглянулся и страшно удивился: берег исчез, а ему казалось, что они только что отошли от него. Поначалу небольшая коса, клином вдававшаяся в реку, надежно защищала их от свирепого северного ветра. Но едва они достигли середины, крутые волны ударили в борт этого странного сооружения, взметнули его на свои гребни и как щепку погнали по реке, все время стараясь развернуть.

– Пырей! Гришук! Табань! – кричал Степан (так звали мужика с факелом). – Остатны скосайте, скосайте!

Сам он ворочал кормовое весло-руль, стараясь вырвать паром из середины потока и «скосать» его к другому берегу, то есть пустить наискось, используя силу ветра и волн.

В эту секунду прямо над паромом зависла ослепительная бело-голубая петля. Она была столь игрива и грациозна, что решилась даже малость побаловаться своей мерцающей зыбью, то стягиваясь, то расширяясь в круги и завитушки. Люди оцепенело «ели» ее глазами, не в силах оторвать от нее взгляд. И тут – ударило. Казалось, тряхнуло всю водную толщу. Вокруг парома река зашлася голубым светом, в нос шибанул терпкий запах окалины. Рванулись на дыбы кони, яростное ржание пронзило окрест.

– Беда! – закричал Степан.

И тут все увидали, что паром несло на какие-то кусты. Гребцы схватились за весла, некоторые за длинные шесты. Поднялся крик, гвалт, неразбериха. Коцебу стоял у кареты и недоумевал: и что взбесились? Ну кусты, ну сядем на мель, чай, не утонем, коль мель, да и берег недалеко.

Увы! То были не кусты, а верхушки дубовых деревьев. Самые длинные шесты не доставали дна. Под напором волн и ветра паром крутило и швыряло, и он стонал и трещал, все более запутываясь в торчащих из воды крепких сучьях. И тут вдруг ударом накатившегося вала его подняло и правым боком бросило на довольно толстую верхушку дерева. Очередным накатом бок этот все более и более поднимался вместе с лодкой, а вторая лодка, напротив, приняв на себя весь груз, накренилась и стала заливаться водою. С резким треском рвались ивовые связи – лодки медленно расходились, с каждой минутой увеличивая крен. Наконец, паром так вздыбился, что лошади стали скользить вниз, пугаться, бить копытами. Коцебу, чтобы не скатиться в реку, ухватился за колесо кареты. «Боже, – шептал он, – вот он, час мой смертный!» И тут он увидал Щекотихина. Бледный, глаза с прищуром, губы сжаты, без фуражки, космы вразлет.

– Отстегнуть вальки, снять шлеи и хомуты! Без команды лошадей не спускать!

Он схватил багор и всадил его в черную кору дуба.

– Ко мне! – перекрывая шум реки, закричал Щекотихин. Рядом, как всегда, оказался Шульгин. Побросав весла, сюда же ринулись мужики с баграми и шестами.

– А ра-а-з-два-а-а, взяли! – командовал Щекотихин. – А раз-два-а – пошла! Пошла, братцы!..

– Ача, ача! – кричали гребцы.

Паром кряхтел, тяжко и нехотя опадал, сползая с верхушки дуба и, наконец, совсем выправился.

– Заводи слева! Куда тянешь, щетина? – Щекотихин метался по настилу, то работая веслом, то нанося тупые удары багром, а то, на секунду замирая и прицеливаясь, вдруг размахивался и метал далеко вперед, на выступающий из воды сухой ствол дерева, ременные вожжи, используя их, как лассо. Захлестнув удавкой, начинал осторожно подтягивать паром все ближе и ближе к берегу, и вот наконец совсем удалось вывести его из тенет этого гиблого места.

Прибившись к берегу, люди в изнеможении повалились на землю; лишь этот невозможный варвар Щекотихин, демон страсти и буйства, пружинящей походкой, поигрывая тростью, дефилировал взад-вперед по отлогому взгорку, на виду города Васильска, и лузгал семечки. С снисходительным презрением посматривал он на свое поверженное воинство, и Коцебу готов был биться об заклад, что, наверное, знает мысли этого сатира…

Впрочем, нынче он непременно решил сам поставить ему штоф лучшей водки, какую только может найти в этом городке, со свиным окороком в придачу.

Ни разу за все время рассказа Соколов не прервал своего друга, и когда тот замолчал, мои самаритяне обнаружили, что бредут в каких-то незнакомых местах. Слева за ивовым забором в теплой истоме по-прежнему катился Тобол. Но тропа все более дичала, а потом и вовсе пропала. Друзья огляделись. Уже давно потерялись дома Шевелевки. Даже огородов Галкинской деревни не видать. Если так идти и идти на закат, то можно дойти аж до самого Царева Городища – древнего кургана, о котором и до сих пор в народе ходят разные жуткие слухи.

– Был ли там, Ванюша?

– В прошлом годе с Козьмой Пластеевым.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю