
Текст книги "Узник гатчинского сфинкса"
Автор книги: Борис Карсонов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 19 страниц)
ВЕЧЕР У ДУРАНОВЫХ
В доме надворного советника Дуранова играли в карты. Шла четвертая неделя великого поста. Мартовские ветры выстудили зимний уют городка. А тут тяжелые шторы из плюша, дрова в печке потрескивают, пахнет кофием и недавно выбитыми на морозе половиками. Над круглым столом – лампа-семилинейка, со стеклом и железным абажуром.
– …Э, не скажи, не скажи, Александр Иванович! – неожиданно и громко, на все зало, сказал Башмаков, дотоле помогавший жене и теще Дуранова раскладывать пасьянс.
– То есть, как это? – вскинулся хозяин от своего столика. – Вы полагаете?..
Взгляд нагловат и значителен.
Падающими шажками Башмаков не спешно подошел к нему сзади, ткнул закопченным желтым пальцем в свежий подбородок.
– Petite misère![28]28
Карточный термин, означающий игру без взяток (франц.).
[Закрыть]
– Что? – смешался Дуранов, перебирая карты. Руки тряслись, и толстые враз вспотевшие пальцы не слушались.
– Прикуп? – подозрительно покосился на Дуранова Логинов.
– Беру, – сказал Дуранов.
Столоначальник Земского суда Василий Александрович Поникаровский заерзал на стуле, узкое лицо с бледными губами хищно вытянулось, запавшие глаза забегали.
– Мой ход, – послышался его вкрадчивый шепот.
– А ведь, ей-ей, поймают, Александр Иванович, а? – Это сказал поручик Попов, командир местной инвалидной команды. Он был без карт, на сдаче, и теперь, неловко перегнувшись над столом, напоминал собою поджарого сеттера, взявшего стойку.
– А позвольте-ка теперь по червям! – и в тонких пальцах Поникаровского светлой змейкой сверкнула семерка. Логинов поспешно сбросил туза пик.
– Игра проиграна! – Башмаков закашлялся, долго и шумно сморкался и, махнув комом платка за плечо Дуранова, зашаркал в свой угол.
– Не повезло! – весело заметил Логинов.
– Канальи! – прошептал Дуранов. – Вам только попадись, своего не упустите…
– Как можно-с, Александр Иванович!.. – с притворной обидой заговорил Поникаровский.
Дуранов бросил оставшиеся карты, как кости, вроссыпь, уперся длинным взглядом в прилизанный пробор своего vis-à-vis. И тут ехидная ухмылочка Поникаровского стала куда-то сползать в сторону, в сторону, пока не сгасла в прикусе. И вот уже он строг и почтителен, и глаза его по-собачьи преданно и выжидательно замерли, меж тем как пальцы, длинные, нервные, четко и упруго выхватывали и выхватывали из колоды карты и стремительной струей обдали ими полукружье стола.
– Ну, артист, ну, шулер! – восхищенно сказал Дуранов.
– Что-с? – не понял Поникаровский.
Дуранов наклонился к столоначальнику и, придавив тяжелой волосатой лапой бледные пальцы худенького человечка, зашептал: «Сколько… за Власовское-то дело?.. А? Папкевич, чай, поделился?.. Дельце-то выгодное? А?..»
Поникаровский отшатнулся, чуть побледнел, молча зажевал губами, сказал на выдохе:
– Кхе!..
– Не юли, Поникаровский, перед кем комедь ломаешь!.. – Для всех озорно крикнул Дуранов.
Наступило неловкое молчание. Дуранов насупился, запыхтел, карты не давались в руки. Поникаровский, слегка склонив голову и глядя исподлобья на широкую волосатую грудь хозяина, не находившим нужным как следует запахнуть халат, смиренно пролепетал:
– Готовый-с ко услугам!..
Непонятно было: то ли он приглашал начать игру, то ли о чем другом.
Письмоводитель полиции Александр Матвеевич Логинов с открытой улыбкой постукивал картами по краю стола, щурился, и вдруг невзначай сознался:
– Cus zilibre![29]29
Искаженное от cause célèbre – сенсационное, замечательное судебное дело (франц.).
[Закрыть] – Он был философом.
– Экий ты, братец! – изумился поручик и дрыгнул под столом подбитым сапогом.
– Tutti quanti[30]30
Здесь употребляется в смысле: «И прочее, и прочее».
[Закрыть], – поддал жару Поникаровский. В глазах игра и насмешка.
Дуранов опал с лица, поскучнел, и один ус, постоянно топорщившийся, свис, как мартовская сосулька. Сказать правду, он земских не любил. Может, потому и не любил, что когда-то сам был тут земским исправником, споткнулся на какой-то взятке, завязался скандал, дошло до суда, дело замяли, но, увы, отставка!..
– Тити-мити! – проворчал Дуранов.
С завистью смотрел он на черного акуленка в обтянутом мундирчике. Да, прошло, прошло его грубоватое и простодушное времечко. Шло иное поколение, с золотыми пуговицами, ломким взглядом и пугающими иноземными словечками. В присутствии ходят петушиной походкой в башмаках с желтыми пряжками, норовят говорить по-столичному, в прононс, и по всякому случаю ссылаются на недавно изданное пятнадцатитомное законоположение в тяжелой черной коже. «А ну-кась, что тут глаголет нам сия статья?» – И ловко так, можно сказать, изящно, пальчиком, с поднизу, ковырк. И вот она, неумолимая, как рок, статья закона: ни обойти, ни объехать. Все это хоть кого способно вогнать в оторопь…
– Бывалоча как, приедешь, плетьми выдерешь – и делу конец. Ни канцелярии, ни бумаг, и все довольны, – сказал сам себе Дуранов.
– Боже, уже вот и Благовещение прошло!..
– А морозец! Ишь, окно забрало!
– Пас! – сказал поручик.
– А ноне бумага все стопорит… Агашка, кофий давай!
– Маменька, вы сидите, я распоряжусь, – заторопилась Анна Васильевна на кухню.
Тут были еще два молодых человека: учителя уездного училища Александр Иванович Немцов и Дмитрий Иванович Летешин, любители поговорить о космогонии, политике или о ширине штрипок. Однако сегодня они не задавали своих хитрых вопросов, вроде тех, в которых и сами богословы не имеют единого мнения, например, в чем смысл странного и таинственного обряда обрезания, установленного Авраамом среди своего народа в скитании к земле Ханаанской? Сегодня спор шел о предопределении судьбы. Кто-то и самою судьбу и самою жизнь уравнивал, а кто-то, наоборот, видел в них совсем разное…
– Опять же надобно иметь в виду земной магнетизм, невидимо влияющий на судьбы наши, то есть – планеты… Все от них!..
– Чепуха! – отмахнулся Дуранов. Все знали, что со времени отстранения его от должности он в церковь не ходил и считался едва ли не безбожником.
– Судьба, закон, все одно… как это… дышло, куды повернешь, туды и вышло… Вы что, Флегонт Миронович, давеча вроде против сказать что-то хотели?
– Оно не то что против, а верно, не согласен я с вами, Александр Иванович, – твердо сказал Башмаков. – Смолоду мы чертаем жизнь свою наперед и приуготовляемся к ней разными способами, и вдруг, как говорят, в один прекрасный день…
– Из полковников попадаешь в государственные преступники! – не без тайного удовольствия съязвил Логинов.
– Ну, Ляксандр Матвеич, право!.. – с укоризной сказала Степанида Александровна, теща Дуранова, старушка тихая, набожная, пропахшая свечками и нюхательным табаком.
– Молокосос! Не вам бы говорить, не мне бы слушать! – Башмаков встал и, цепляясь за половики, мелкими шажками засеменил по комнате.
– Ах, простите, Флегонт Миронович!
Башмаков молча перебежал от стола к фикусу, от фикуса к столу. Остановился у окна, заглянул за плюшевую занавесь, потом уселся на небольшой табурет перед дверцей печи и долго ворошил и стучал кочергой по догорающим угольям.
Его не торопили.
– Вот, извольте, господа, послушать одну историю, – наконец заговорил он, откашливаясь. – В достославном Италийском походе, когда в середине июня при Треббии мы разгромили армию Макдональда, наша артиллерийская бригада расположилась близ какой-то деревушки на холме, – ухо держали востро – впереди нас караулила армия Моро. Жили мы в одной палатке с нашим капитаном Анатолием Штомовым. Высок, статен, лицом бел – был он откуда-то с Пензенской губернии. Отчаянная головушка! Однажды, будучи в наряде, я проверял наши секреты, поставленные впереди батарей, в долине, на старых виноградниках, едва ли не под стенами какого-то старинного францисканского монастыря. Начался рассвет, туман, сырость. Признаться, продрог, спешу в лагерь, вижу, выходит из нашей палатки… ну, прямо-таки привидение. Что-то длинное, светло-серое. И не идет, а совсем бесшумно так, как бы по воздуху, шагает. У меня аж мурашки по спине забегали: что за наваждение! И надо же так случиться, откуда ни возьмись, – полковник наш с денщиком.
– Это что за козырь? – гаркнул он на весь лагерь.
Привидение остановилось, и в этот момент из палатки выскочил мой капитан: одет, при сабле.
– Осмелюсь доложить, господин полковник, лазутчик!
– Взять!
Мы с денщиком бросились к привидению. Но едва денщик прикоснулся к нему рукой, как оно завизжало таким пронзительным женским визгом, что мы едва ли не остолбенели от неожиданности. Привидение бросилось вниз, в долину, мы за ним. Оно неслось, будто на крыльях, перелетая канавы, виноградные лозы, изгороди. Я понял, что оно босое и хорошо тут ориентируется. И пока мы тяжело и неуклюже топали высокими сапогами сзади, падая и поднимаясь, вконец вымокшие от росы, грязные, ушибленные, задохшиеся, наше привидение уже достигло монастырской стены, вот уже оно на стене, на миг остановилось, повернувшись к нам. И тут раздался выстрел. Это к нам бежали солдаты из моего секрета. Привидение звонко захохотало и тут же исчезло, только светлые одежды, как два ангельских крыла, взвихрились за ним и тихо опали за стену-Полковник, видя, что мы тащимся одни, не стал нас ждать, но я слышал его слова капитану:
– Я не потерплю в полку моавитянок!.. Под арест!
Утром увидал я на походном топчане моего израильтянина роскошный женский пояс ручной работы. Штомов, заметив мой взгляд, подмигнул: «Неприятельский трофей!..»
– А что, полковник исполнил угрозу?
– Тут, видите ли, дела повернулись так, что не до того было. В тот же день мы снялись и погнались за Моро. В знаменитом сражении у Нови, когда чаша весов колебалась и его сиятельству князю Александру Васильевичу пришлось лично повести полки в атаку, конная рота капитана Штомова, с малым прикрытием, врезалась во фланг французов, и его единороги едва ли не в упор смели неприятельские орудия… Так-то! Сам Суворов перед строем расцеловал его и приколол на мундир орден Святой Анны…
Слышал я, что будто бы происшествие сие дошло-таки до нашего главнокомандующего и что будто бы Александру Васильевичу понравилась находчивость капитана и он заразительно хохотал, повторяя: «Ну лазутчик! Вот так лазутчик!» Правда, не могу ручаться за это наверное, но слухи таковы были.
Однако же, все это еще присказка, а сказка-то впереди…
Вскоре, как известно, войска были возвращены в Россию. Слава и гордость сердца русского, наш Александр Васильевич, вроде как за нарушение Фридрихова устава, разработанного царем, и коим он не пожелал обременять свою армию, сызнова сослан был в деревушку свою, в то время как многие из офицеров оказались в Санкт-Петербурге.
– Флегонт Миронович, простите, что коли не так, но слыхала я, что будто бы вы состоите в родстве с Суворовым? – спросила хозяйка, Анна Васильевна.
Башмаков пожал плечами, достал платок, помял его в вспотевших ладонях, вздохнул тяжело-тяжело.
– Как сказать?.. Нет у меня никакого родства!.. Нет!.. – И замолчал.
Подали кофий.
– Впрочем, верно, брат мой, Дмитрий Башмаков, был женат на княжне Вареньке Суворовой… Ну, да что о том говорить!..
Зима 1800 года в Петербурге выдалась снежная. На Неве бега устраивали саночные: рысаки в яблоках, сбруя в золоте, молодухи розовые в шубках!.. Но более всего нас поразил некий неожиданный маскерад столицы: это было как раз время успешного гонения на цивильную одежду. Ботинки, жилеты, фраки, шляпы круглые и прочее – все это объявлялось вне закона. Высочайше предписывались ботфорты, камзолы, кафтаны однобортные с высоким стоячим воротом, треуголки…
Как-то ввечеру, помнится, после какой-то утомительной карточной игры и холостой пирушки, едва я встал с постели – голова разламывалась, на душе мерзко, тошнит – смотрю, в окно тростью стучат мне. Тут же открывается дверь и влетает… капитан Штомов.
– Флегоша, – говорит, – едем ко мне, нас ждут!
– Ехать? Оставь меня, Анатоль! Я едва держусь…
– Только-то! – закричал Штомов. Заграбастал меня в охапку и поволок на улицу. Право, я и глазом не успел моргнуть, как очутился в парных санках; лошади рванули; и мы понеслись вдоль Фонтанки. У моста на минуту заскочили в лавочку к общему приятелю нашему, горбатому сидельцу… Впрочем, нет-нет, мы умеренно, ну там по одной, ну по две… Право, не более!
Штомов жил где-то близ Коломны, неподалеку от Большого театра, в котором, к слову сказать, мне единожды пришлось слушать в Итальянской опере божественную мадам Шевалье…
Да, ну приезжаем, в квартире народ, все больше военные, мало мне знакомые. Разве один поручик да штабс-капитан пионерного батальона. Человек шесть-восемь, пожалуй. Сидят, ходят, разговаривают, курят трубки. Меня сразу остановило какое-то неясное, смутное, но все-таки заметное напряжение собравшихся; я бы сказал, некая скованность, какое-то ожидание, что ли. И разговор негромкий, с оглядкой, и загадочные полуулыбки… Едва мы вошли, как в комнате все смолкло и все повернулись к нам. Но через секунду все оживилось, маленький гусарский офицерик с черными усиками подбежал к Штомову, схватил за руку, обрадованно заговорил:
– Наконец-то! Скорее, скорее же!..
– Флегоша, что б ты ни увидел и ни услышал – не удивляйся! – успел мне шепнуть Штомов и куда-то исчез.
Минуту-другую спустя через комнату прошли какие-то люди в шубах с мягкими узлами и тоже скрылись за высокой белой дверью, что заметил я за маленькой портьерой.
– Башмаков, я рад вас видеть! – подошел ко мне штабс-капитан.
– Будьте любезны, объясните мне, что тут происходит? – обратился я к нему.
– Как? Разве вы ничего не знаете? Позвольте, позвольте, но как же так?!
Тут опять я увидал шустрого офицерика с усиками, поспешно тащившего большой медный канделябр.
– Вы, – сказал он мне, на секунду остановившись подле. – Вы будете… свидетелем!
– Что-о?!
– Анатолий просил, – добавил он, и прежде, чем я успел ему что-либо ответить, скрылся за белой дверью.
И в этот момент вбежавший лакей крикнул:
– Едут!
По комнате прошло всеобщее оживление. Все находящиеся разом встали, кто-то бросился к прихожей и широко раскрыл двери. Там раздевались. Послышались возня, вздохи и нежный, испуганный шепот: «Ипполит!..»
Наконец, приехавшие вошли. Впереди шел белокурый мальчик лет двенадцати в белых чулках и коротком зеленом кафтанчике. Он смотрел на всех открыто и весело и всем улыбался. За ним – высокий поручик, с бледным лицом, державший под локоть девушку в белой кисейной накидке.
Поручик на миг остановился, едва заметно поклонился нам и, не задерживаясь, прошел за мальчиком в белую дверь. И тогда все, находившиеся в комнате, устремились туда же.
Едва я переступил порог, как пахнуло ладаном. Довольно большая пустая комната была задрапирована тяжелыми красными коврами. Может, оттого и все тут казалось сумеречно-красным. Одинокий канделябр в три рожка едва освещал передний угол. В тусклых окладах Богородицы и Спасителя плескалось желтое пламя свечей; на темно-красном бархатном лоскутке, коим был накрыт поставец, лежали книги и большое медное распятие. Перед ним стоял поручик со своею дамою, все так же державший ее под локоть. Мы встали чуть позади. Какой-то служка суетился с темным подносом ли, тарелкой ли, не зная, видать, куда сие пристроить. Признаться, я все еще не мог взять в толк, что тут и к чему. Все стоят тихо, благопристойно, разговора не слыхать, чего-то ждут. Я же находил неприличным в этом положении приставать к кому-либо с вопросом. Наконец, откуда-то сбоку, из-за ковра, как бы из самой стены, вышел высокий, представительный священник в богатой ризе. Правда, он был без бороды, да и стрижка коротка, но да в те времена наши священники за границей не носили ни бород, ни волос длинных… И едва только он произнес слово брачного обыска, как ожгло меня скоропалительно мыслию горячей: «Так ведь то же венчание!..»
Смотрю сбоку на невесту, взор потупила, рука со свечой дрожит, бледные губы прикусила – сама не своя. Но в еще больший трепет поверг меня голос батюшки, когда, возвысясь над брачующими, густо пророкотал:
– Имаши ли, Ипполит, произволение благое и непринужденное, и крепкую мысль, пояти себе в жены сию Настасию, юже зде пред тобой видиши?
– Имам, святый отче.
– Не обещался ли еси иной невесте?
– Не обещался, святый отче.
В голосе священника я узнал голос капитана Штомова! Да! Это был он! Теперь и под ризой я опознал его.
– О, господи! Грех-то какой! – всплеснула сухонькими ручками Степанида Алексеевна.
– Пикантно, однако же! – с удовольствием заметил Дуранов.
В комнате на минуту все оживились, задвигались, заговорили, но враз смолкли, едва Башмаков многозначительно кашлянул.
– А меж тем все шло своим чередом. Штомов солидно, я бы сказал, величественно, отправлял свою службу. Голос его то утробно гудел, то стихал в неге и умилении.
– О рабах божиих Ипполите и Настасии, ныне сочетающихся друг другу в брака общение, и о спасении их, господу помолимся!
– О еже благословитися браку сему, якоже в Кане Галилейстей…
И ведь шпарит, мерзавец, свои ирмосы, даже не заглядывая в требник! «О, лицемерец! О, нечестивец! О, диявол в образе человеческом, буде тебе ужо Кана Галилейская!..» – думал я со страхом и с восхищением.
Ну, наконец, мальчик в зеленом кафтанчике подал нашему батюшке блюдце с обручальными кольцами, ну там, как положено, целование распятия и прочее. Молодые тут же уехали – тройка ждала их у крыльца, а мы за сдвинутые столы… Смех, крик, звон бокалов с шампанским!..
Штомов, шельмец, после своего спектакля, сбросив ризу, вышел к нам совершенно невозмутимый, будто бы со стороны зашел и теперь с недоумением взирал на нас: что это мы тут шумим?
Однако же предчувствие меня не обмануло. На другой же день, наверное, половина Петербурга известилась об этом венчании…
– Да как же прознали?! – вскрикнул Летешин, вскакивая со своего стула и подбегая к печи, где сидел Башмаков. Видно было, что рассказ его захватил и взволновал. – Неужто кто из офицеров?..
– Все проще. Мальчик рассказал…
– А невеста? Невеста-то кто была? – не унимался Летешин.
– Голубушка, Анна Васильевна, нельзя ли еще кофию? – Башмаков повернулся к хозяйке, подавая ей пустую чашку.
– Агашка! – крикнул Дуранов.
– Ну зачем, зачем, я сама принесу, – сказала Анна Васильевна и, подхватив руками юбку, поспешила в кухню.
– Невеста? – переспросил Башмаков. – Невеста была дочерью одного богатого то ли откупщика, то ли промышленника, вернувшегося в Петербург из Варшавы. Поручик, недавний сослуживец наш, – я, может, его раз или два всего и видал-то в полку, – влюбился в Настеньку, ну, как мы тогда говаривали, под завязку. Она тоже души в нем не чаяла. А отец против. Не приглянулся ему бедный офицерик. Как быть? А так, как в те времена часто делали: бежать из дому, обвенчаться где-либо на стороне, а уж потом в ноги батюшке с покаянием. Может, так бы они и сделали, но на то тоже нужны были деньги и не малые: не каждый священник возьмет на себя риск на тайное венчание без родительского благословения. Ну, а тут Анатоль Штомов – как же не выручить товарища! Конечно, невеста никакого обману тут не заподозрила, может быть, так бы все и устроилось, но младший братец ее – помните, мальчика-то в зеленом кафтанчике? – он под величайшим секретом рассказал о сем своему гувернеру, ну а далее известное дело… На другой же день откупщик прознал подробности и принес жалобу императору.
– Эвон, дело-то как повернулось! – воскликнул Попов.
– Да, не хотел бы я очутиться на месте капитана, – заметил Поникаровский.
Дуранов, обдав его презрительным взглядом, хмыкнул с усмешкой:
– Да-а, тут уж тебе не рас-с-с-чет!
Башмаков встал, прошелся по комнате, снова сел к печке, потирая свой тонкий, хрящеватый нос и лысину.
– К вечеру на другой день, когда я приехал к Штомову, квартира его была пуста. Никто ничего мне не мог сказать. Только у полкового командира, наконец, немного прояснилось: где-то после обеда, когда Штомов еще изволил почивать, к нему приехал фельдъегерь с корпусным адъютантом, ничего не объясняя, посадили в крытую карету и ускакали.
– Что у вас вчера произошло? – спросил меня полковник.
Я рассказал.
– Впрочем, все это мне уже известно, – тихо сказал он. – Боюсь, что капитану нашему не миновать Сибири.
Дня два-три мы были в совершенном неведении. Потом стороною дошло до нас, что по повелению императора капитан Штомов отдан в монахи.
– В монахи! – раздалось сразу несколько удивленных голосов!
– В монахи, – повторил Башмаков. – Рассказывали, что когда Павлу доложили о сей проделке, он поначалу развеселился. Потом попросил графа Палена оставить бумагу жалобщика-отца и сам несколько раз перечитал ее и тут вознегодовал страшно! Не знаю, что лучше: Шлиссельбург или Сибирь – но и то и другое уже приуготовлено было нашему храброму капитану.
После сего Павел, выйдя из кабинета и проходя вестибюлем, увидал подле мраморной статуи Клеопатры некоего Коцебу, известного в те времена немецкого драматурга. Говорили, будто бы незадолго перед тем Павел высылал его в Сибирь, а потом вернул и наградил щедро. Охотно верю, ибо сие было в натуре нашего монарха. Да, так вот этот Коцебу нес у него при дворце какую-то службу, что-то там описывал…
Павел остановился подле статуи и долго смотрел на нее.
– Я полагаю, что все-таки эта прекрасная копия?
– Несомненно, ваше величество! – ответил Коцебу.
– Смотрите, в ее подножие входят несколько сортов мрамора; каковы их названия?
– Хорошо, я узнаю это.
– Признаюсь вам, что я почасту останавливаюсь перед ней: меня восхищает ее героическая смерть!
– Осмелюсь высказать свое мнение, ваше величество, что ежели бы Август не пренебрег ее прелестями, то едва ли она лишила себя жизни.
– Да? – император более чем внимательно посмотрел на Коцебу и вдруг спросил:
– Господин Коцебу, что вы скажете, если мой офицер самозванно присваивает себе священнический сан и отправляет требы?
– Трудно ответить сразу, ваше величество, потому как подобные проступки столь редки… Но коль скоро все-таки это так, то, наверное, надобно признать в нем… наклонность к сему, ибо ведь не каждый сможет отправлять требы…
– Прекрасная мысль! – сказал император. – Именно так!
Участь Штомова была решена: на докладную записку легла резолюция царя: «В монастырь!»
Наступила пауза. Башмаков устало возился с платком; дворовая девка Агашка убирала кофейную посуду. И в этой нечаянной сумеречной тишине особенно заметно было тяжелое, астматическое дыхание Дуранова.
– Позвольте, Флегонт Миронович, а уж не тот ли это Коцебу, что жил у нас в Кургане? – спросил Летешин.
– Коцебу в Кургане? – удивился Попов.
– Представьте себе, поручик!
– Но каким образом?
– Самым прямым!
– Не совсем прямым, через… Тобольск, – поправил Дуранов.
Тут все присутствующие обратились к Дуранову.
– Матушка, помнишь ли ты, как нам о том Евгений Андреевич Розен читал? Книжка-то была по-немецки, так он нам читал и тут же переводил…
– Батюшки! Так неужто нонешний-то рассказ это о нашем Федоре Карпыче? – до странности оживилась Степанида Алексеевна.
– Какой еще Федор Карпыч! – едва сдерживаясь, почти закричал Летешин. – Август Фридрих фон Коцебу – вот его точное имя. У меня пиесы его есть…
– И, милый, заладил свое – Август, Август! Это, может, по-ихнему там, а мы ево тута Федором Карпычем величали.
– У меня пиесы!..
– Экая невидаль, пиесы! А я по утрам молоко ему таскала!.. Жили-то мы через улицу, насупротив Кузнецовых, у которых он сымал домик, ну вот, бывалоча, матушка как подоит, так я и несу, пока еще теплое… А он меня Степкой звал. Обходительный такой, тихий, все больше у окошка сидел и книжки читал, али гулял подле Тобола. Смотришь, а он идет… В цветном халате, в тапках домашних… И книжка в руке. Остановится, почитает и далее идет… Батюшки, а уж до чего обходительный был! Бывалоча, возьмет меня за руку, в глаза заглянет, спросит:
– Штопка, ты о чем мешталь? – картаво так, ну так картаво, что прямо смех. И расхохочешься! Он спрашивает, а меня смех заводит… Да и то сказать, шешнадцатый только шел – глупа была. Однова пригласил меня в комнату, открыл стол и достал оттудова зеркальце. Говорит: «Штопка, посмотрель себя». Ну я посмотрела… А он говорит: «Штопка, ты красавель!» И вот те крест, взял вот так обеими руками мою руку и поцеловал! Вот как! А подарок-то ево я и по сей день берегу.
Старушка, одушевленная рассказом, помолодевшая, звонкая, как весенняя бабочка, враз снялась со своего кресла и выпорхнула в другую комнату, откуда тотчас же заспешила обратно, боясь, что прервут, не дадут высказаться, али хуже того – отмахнутся.
– Вот, смотрите! – в сухоньких ладошках Степаниды Алексеевны тускло поблескивало прямоугольное зеркальце в широкой медной оправе. Зеркальце пошло по рукам.
– Тут что-то написано, – склоняясь ближе к лампе, сказал Летешин. – Готика!..
– Читайте! – попросил Башмаков.
– Легко сказать, буквы совсем стерты. Вы, Степанида Алексеевна, видать, часто чистили его?
– Дык как часто? Ну, вот как перед праздником самовар чистишь, ну и рамочку чуток толченым кирпичиком…
– Dominus vobiscum, – наконец прочитал Летешин.
– Это латынь, – сказал Башмаков. – «Да будет с вами господь».
– Матушка, а помните ли вы деда Афоню?
Дуранов пытался держаться, но смех захватывал его все более и более, и он, наконец, захохотал в открытую, широко, трясясь всем своим плотным телом и широкой кудлатой головою.
– Батюшки, ну как же дедушку Афоню не знать, он, чай, на войну ходил… Вот уж голова-то старая, запамятовала… Он отоля эту, как ее, ну ихнюю-то, тьфу ты, прости меня господи! Лиду Гамильтошу привез, вот!
– Боже, маменька, какую Лиду? – вступилась Анна Васильевна.
Дуранов совсем упал на стол, обхватив голову, зашелся в утробном, всхлипывающем визге. Еще не зная что к чему, но уже предчувствуя что-то необычное, начали, глядя на хозяина, похохатывать гости.
– Матушка!.. – прорываясь сквозь смех, пытался говорить Дуранов.
– Матушка…а…а! Ну расскажи ты им… Ну про… Лиду-то! Ха-ха-ха-ха! Мавра-то? Бабушка Мавра-а-а!.. – наконец, в изнеможении Дуранов махнул рукой, встал и, захлебываясь смехом, неверною походкою пошел на кухню.
Меж тем Степанида Алексеевна была строга и невозмутима. Она с укоризной проводила глазами зятя и, пряча в ладошки свое драгоценное зеркальце, поджав сухонькие губки, заговорила:
– Что ж тут! Тута каво ни коснись, каждого сумление возьмет. Вот он, этот дед Афоня-то, как пришел с войны, ну в первое дело в переднем-то углу, под образами, и повесь эту Лиду Гамильтошу.
– Маменька! – пыталась было остановить ее дочь, но старушка уже не слушала ее.
– Ну, человек, чай, с войны пришел, народ собрался – цельная горница, и все глаза-то на нее пялят, особливо мужики. Я как прослышала, тоже к им побегла – мы жили-то супротив, чуток так наискось, через улицу, на Береговой. И впрямь, Лида эта – красавица писаная! Платье, что те у царицы, жаром золотым горит, лицо белое с румянами, а глаза – во-о-о-т какие, черные и пронзают сквозь. А шея, что у лебедушки, а в ушах серьги, как сосульки, светятся. Глянула я, так и обмерла, прямо ангел небесный! Внизу что-то писано не по-нашему…
А тут, значит, вот что далее-то произошло. Бабушки Мавры поначалу дома не было. Прибегает, Афоне на шею! Слезы, радость для бабы… Ну в запале-то от счастья глаза застило, никаво помимо Афони не видит, а ближе к вечеру, после гостей уж, когда жар-то первый спал, слышим – шум у Кузнецовых. Покуда подумали что да отчего, видим, несется служивый в одних исподних портах прямо к нам, а за им Мавра с кочергой длинной.
– Алексей, – кричит Афоня, – выручай!
Заскочил в сенцы, дверь на задвижку, а сам на истовку и за трубой притих. Мавра-то баба была в силе, да и годков-то ей тогда всего, может, тридцать али чуть поболее было – это уж потом мы бабкой-то ее звать стали, – вот она как хватит кочергой в дверь – запор в щепы!
– Где он, – кричит, – супостат аглицкий! Я ево вона сколь годов ждала, сколь горючих слез выплакала, сколь молитв за него сотворила, а он, кобель… – тут старушка поперхнулась малость, зарозовела и виновато стихла.
– Да что она взъерепенилась-то? – спросил кто-то.
– Дык вить что? – Степанида Алексеевна поежилась в кресле, развела ручками. – Знамо что. Афоня-то мужик видный собою был. На такова бабы, как пчелы на мед… – Она смущенно улыбнулась. – А тут нате, привез портрет своей… мамзельки! – решительно закончила она и тоже засмеялась, довольная собою.
– Да что же это за мамзелька? – сквозь хохот прокричал Летешин.
– То-то и оно, – успокоительно сказала старушка. – Мавра-то разошлась, Афоню вниз требует, а тот лестницу втянул к себе, кричит батюшке моему, чтоб за исправником бег. Я, говорит, человек казенный, царю служил, и она, говорит, не смеет меня притязать!
Исправником в ту пору у нас титулярный советник Степан Осипович Мамеев был. Дом, что Михаила Михайлович Нарышкин занимал, – его дом, он строил. Ну приехал он, городничий тож. Мавра при начальстве поутихла. Слез Афоня – боже праведный! – в саже, перьями обвалян – там у нас на истовке-то!.. Стали разбираться. Повели Афоню на его подворье. Мавра впереди с кочергой на плече шагает, за ней исправник в блестящих сапогах, а меж исправником и городничим, босой, придерживая порты, семенит Афонюшка и все скороговоркой, скороговоркой что-то все объясняет начальству. Народищу на улице набежалось, как на пожар!
– Ну, где она? – спрашивает исправник.
– Вон, в курятнике! – указала Мавра.
Притащили супостатку, на чурбан к забору приставили, отошли малость, глянули – глаз не отвесть! Куды ни шагнешь в сторону, а она за тобой глазищами-то своими так и водит, так и водит! Вот чертовка какая! – прости меня царица небесная.
Посмотрел исправник, походил-походил да и говорит:
– Ну, вот что, Афанасий, сам видишь, дело твое плохо, супруга в ревности, так и быть, из уважения к служивому – вот тебе целковый, забираю я твою раздору с глаз долой.
Батюшки, как это прыгнет Афоня к портрету, схватит ево обеими руками да как завопит:
– Не дам!..
Ой, ой, что тут поднялось! Мавра-то, Мавра ашь зашлась вся в злорадстве!
– Ага-а-а! Во-о-на! Смотрите, люди добрые! Смотрите! От родной-то жены!.. Клятвопреступник! Иуда Искариотина!.. Не подходи! Во-о-на с маво двора!..
А сама на крыльце стоймя стоит, волосы в растрепе, рукава заскала и черной кочергой на Афоню указует.
Тут в ето самое время, смотрю, народ у калитки раздался, кого-то пропущает. Смотрю, а ето наш окружной судья пришел… Фамилия у ево такая чу́дная, не нашенская, хведская; говорили, что ево родитель еще царем Петром в полон был взят, так вот с тех пор и жили они тута. Степенный был человек, правильный, никово зря не обидит, не ославит… Вот запамятовала…
– Де Грави, Федор Иванович! – подсказал Дуранов.
– Во-во! Он, значит, сам и пожаловал. Грамотный был шибко, газету из Москвы ему присылали. Вот!
Очки этак он надел, строго так посмотрел на всех, подзывает к себе Афоню с портретом. И все это молча, молча. Посмотрел он на нее спереди, потом проверил нет ли что на оборотной стороне, потом опять спереди… А потом как захохочет!