355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Карсонов » Узник гатчинского сфинкса » Текст книги (страница 16)
Узник гатчинского сфинкса
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 17:22

Текст книги "Узник гатчинского сфинкса"


Автор книги: Борис Карсонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 19 страниц)

– Ну что вы, право, на мужика напали? Мавра Яковлевна… Никакая это не Афонина мамзеля, а законнейшая жена аглицкого лорда… Гамильтоша!

– Английского лорда Гамильтона! – поправил учитель Немцов, поджимая от смеха тощий животик.

– Ну так! – охотно согласилась старушка. – Это, говорит, известнейшая Лида…

– Не Лида, маменька, я же тебе разъясняла: леди Гамильтон! – почти с обидой, покрывая смех, закричала Анна Васильевна. – Леди! Понимаешь, ну, навроде как у нас… тетенька!

– Ну бог с ней, бог с ней, пущай тетенька! – старушка заторопилась, боясь, что ей не дадут закончить, конец уж был близок, а тут все шумят, что-то говорят, а кому и что – не поймешь.

– Бросай, говорит, Мавра Яковлевна, кочергу, это, говорит, жена аглицкого лорда и… подружка знаменитого адмирала Нельсона! Не тваво Афоню, а, говорит, адмирала Нельсона она обожает!..

Так вить что вы думаете? Обиделась Мавра-то. А что, говорит, мой Афоня хуже тваво Нельсона? Да я, говорит, за десять адмиралов моего Афоню не променяю!.. Вот оно как повернулось-то!

Башмаков уже не сидел, ходил по средине комнаты, заложив руки за спину в своем темно-синем, до неприличия засаленном сюртучке с протертыми локтями, поминутно останавливаясь то перед школьными учителями, то перед карточным столиком, то перед креслом Степаниды Алексеевны, принимая живейшее участие в ее рассказе.

– А Мавра-то, пожалуй, права, – наконец, заговорил он, когда страсти улеглись и шум немного стих. – К тому времени, когда Нельсон познакомился с леди Гамильтон, он был уже без глаза и, кажется, без руки…

– Боже праведный, калека! – воскликнула старушка.

– Пожалуй, так, но он, как и наш Суворов, не проиграл ни одного сражения!

– Постойте, постойте! А зачем это мы об Афоне-то заговорили? – спросил Поникаровский. Все переглянулись. Никто ничего не понимал.

– Ах, да! – спохватился Дуранов. – Так вот этот самый Коцебу в своей книжке пишет об этом портрете леди Гамильтон… Он висел в его комнате… А про хозяина своего, Афоню-то, только и помянул, что от него постоянно несло… луком! Вы представляете! К тому времени Кузнецов вышел в купцы третьей гильдии, а тут!.. На всю Европу ославили!.. До самой смерти не мог он простить своему постояльцу…

– Простить? – как-то нехорошо улыбнулся Башмаков. – Кому простить?

– Вы что, Флегонт Миронович? – спросил Дуранов.

– Зарезали Коцебу!

Женщины вскрикнули, кто-то вскочил. Так неожиданно и жутко прозвучали слова эти.

– Неужто никто из вас о сем не слыхивал? – холодно спросил Башмаков. – Странно! О сем известии писали все европейские газеты… Столько толков было! Император Александр был шокирован, потому как Коцебу числился у него на службе.

– Когда же это произошло и кто убийца? – Поникаровский так и впился взглядом в Башмакова. Наступила полнейшая тишина.

– Убийца?

– Что вы так смотрите? Ну что? Мне интересно?..

– Вы дрожите? У вас озноб? – Башмаков положил руку ему на плечо.

Поникаровский поморщился, дернул плечом, и тут же от Башмакова его взгляд вскинулся на Дуранова. Тот прямо, немигающими тяжелыми глазами смотрел на него и улыбался.

– Нервы, сударь, нервы! Вам нельзя вести… подобные дела, хотя, возможно, они и выгодны!

– Не понимаю-с! – резко сказал Поникаровский. – Я всего лишь столоначальник и соображаюсь с буквою закона-с! И только-с!

– Кто спорит? Я то ж и говорю… – тихо сказал Башмаков.

– Браво, Флегонт Миронович! – хлопнул ладошкой по столу Дуранов.

Наступило неловкое молчание. Каждый по-своему расценил слова Башмакова и реплику Дуранова, все знали о чем речь… Но никто не хотел говорить о деле. Только письмоводитель полиции Логинов, выставив вперед острый, плохо выбритый с крупной бородавкой подбородок, высокомерно оглядел всех и как-то уж очень недобро усмехнулся. И сделал это так явно, что все тотчас же почувствовали в этом какое-то скрытое намерение. Напряжение нарастало с каждой секундой, но тут послышался голос Степаниды Алексеевны.

– Батюшка, Флегонт Миронович, я ведь свечку в церкви за упокой Федора Карпыча ставила… Помнится, места себе не находила, на Тобол убегла и там ревела. А вот как убили, бедного… нешто и вправду зарезали? – подбирая кулачки к подбородку и заглядывая снизу на Башмакова, почти страдальчески заговорила она.

– Представьте… Тут вмешалась и политика и литература в лице некоего студента Карла Занда, из Эрлангена. Замыслив убийство, сей Занд оделся в народное платье и отправился из своего городка в Мангейм, где в то время жил Коцебу. Прямо с дороги, не мешкая, пошел к своей жертве. К нему вышла служанка; он с приятною улыбкою представился ей, сказав, что зовут его… Генрихом Митау. Да, так! Служанка ответила, что Коцебу нет дома и попросила прийти к четырем часам. И что вы думаете? Как потом стало известно, Занд преспокойно отправился осматривать достопримечательности Мангейма, потом его видели в гостинице, где он за общим обеденным столом жарко спорил о реформе Лютера и о прочем. Каково хладнокровие?.. Пообедал и не спеша опять явился в дом литератора. Тут его провели в рабочий кабинет хозяина, куда через минуту вошел и Коцебу. Занд учтиво поклонился ему и сказал в таких случаях общую любезность, вроде того, что, прибыв в Мангейм, считаю долгом засвидетельствовать… Потом неожиданно выхватил из левого рукава кинжал и ударил Коцебу! Вот и все.

Помню, с интересом читал я потом показания юноши. Он говорил, что Коцебу не успел сказать ни единого слова и тут же упал на левый локоть, и только страшно вращались при этом глаза его…

В самое мгновение убийства в другую дверь вошел ребенок… Представьте себе, все сие злодейство было на его глазах. Ребенок страшно закричал… Занд бросился вон из кабинета, дважды пытаясь при этом заколоть и себя, но безуспешно. На крики первыми прибежали лакей и дочь несчастного… На ее руках Коцебу тут же и умер.

– Царствие ему небесное! – с жаром сказала старушка, крестясь.

– А что с Зандом?

– Ему отрубили голову… Казнь свершилась рано поутру на дороге, ведущей из Мангейма в Гейдельберг при огромном стечении народа. Особливо оплакивали его женщины: он был красив и молод! И потом… – Башмаков запнулся, помолчал, добавил с раздумьем: – И потом, принять смерть за идею…

Он покачал своей старческой белой головою, как-то вкривь пожевал губами и замолчал совсем, как будто что-то придавило его.

И все сидели молча. Задумались. И вдруг что-то стукнуло. Где, что? Собравшиеся встрепенулись, удивленно взглянув друг на друга. Стук повторился. Теперь его слышали все. Он шел откуда-то из-за боковой двери, но в то же время чувствовалось, что рожден этот стук не за дверью, а где-то дальше, может, за стеной, на улице.

– Агашка! – крикнул Дуранов.

Агаша, свеженькая, румяная, подвижная, как колобок, лет двадцати, с большими и сильными мужскими руками, накинув шубенку, тотчас же выскочила вон, и слышно было, как она гремит у калитки железным запором. Затем послышался глухой говор, смех, и вот уже чьи-то тяжелые шаги в сенях.

Пришел Лбов, Андрей Иванович, секретарь Земского суда.

– Чегой-то ты скребешься под окнами, как домовой! – проворчала Степанида Алексеевна.

– На огонек! На огонек! Знаю, вечеряете, а калитка-то на запоре-с!..

После шубы, в мундире, он казался моложе своих сорока, хотя уже не в меру раздобрел, раздался, как бы размяк; сизоватый подбородок плотненько так завис на стоячем воротнике, может, оттого и щеки казались размякшими и постоянно вздрагивали, как у лягушки. А вот глаза никак не вязались с этой добродушной физиономией: они жили отдельно – бесцветные и холодные, как мартовский ледок на протайке.

С приходом Лбова завязался общий разговор: вспомянули недавние лошадиные торги; о слухах про рекрутов: будто бы не будут принимать таких, у которых не хватает двух зубов в челюстях и кривых на левый глаз; о делателях фальшивых денег; о журналисте окружного казначейства Иване Степановиче Киновском, коего батюшка Троицкой церкви пометил как троеженца!..

– Господа, мы отвлеклись, ну а как же все-таки быть с предопределением судьбы? – послышался вдруг тонкий голос молодого прожектиста Немцова, в цельный вечер почти не принимавшего участия в разговоре и теперь заговорившего напористо и горячо.

– Кто мне скажет: рождаемся ли мы уже с намеченной некой программой, от коей, как бы мы ни хотели, не суждено уклониться, или же, напротив: покидая материнскую колыбель, с первым же криком входим в мир случайностей и своей воли?..

– Любопытно, весьма: или воля божия, или, простите, Александр Иванович, воля Немцова? Так-с понял я вас? – вкрадчиво спросил Лбов.

Не столько слова, сколько сам тон – уничижительный и высокомерный, – возмутили Немцова, и он, едва сдерживая себя, в тон же ему ответил:

– Любопытно и то, что вы так точно поняли мою мысль!..

– Хе-хе-хе! – в кулачок засмеялся Лбов, но тут же оборвал смех и тем же вкрадчивым полушепотом сказал: – Вы категоричны, молодой человек, это нехорошо-с! Да-с! Нехорошо-с! Вы опасный человек-с!.. Хе-хе-хе!..

– Это вы опасны, Андрей Иванович! Что это за иезуитские приемчики?.. Я вижу, что вы уж готовы предать меня анафеме за богоборчество, а может быть, поставить под сомнение и вообще мое учительство!

– Хе-хе-хе! Очень даже любопытные мысли вы говорите! Не хотел бы, да теперь вот непременно о том подумаешь!.. Горячи-с! Вперед забегаете-с! Хе-хе-хе!..

– А между прочим, я поддерживаю Немцова! – на высокой нотке заговорил Летешин. – Прошу принять во внимание, что я это говорю не потому, что он мой коллега, а исключительно из уважения к истине. Вы вот, Андрей Иванович, изволили выразиться: или бог или Немцов. Оставя на вашей совести столь свободное толкование мысли Александра Ивановича, смею, однако, заметить, что обыденная наша жизнь дает тысячи подтверждений, с одной стороны, как бы некой предопределенности наших поступков и взаимоотношений с нею, то есть с жизнью, а с другой стороны, мы ощущаем все эти возникающие взаимоотношения, как производное от нашей же личной воли, нашего желания, нашего мужества, нашего пристрастия и способностей, и прочее, и прочее! Какова тут связь? Где причина и следствие?.. Вот, к примеру, живут два человека, одинакового рождения, одинаковых способностей и способов к жизни. Однако же один из них становится товарищем министра, а второй так и остается мелким чиновником в провинциальном суде?..

– Гм. Хе-хе-хе! – Лбов был достаточно хитер и опытен, чтобы иначе реагировать на столь очевидный намек: было известно, что его дальний родственник служит при Киевском генерал-губернаторе.

– Судьба-с! – подал голос Поникаровский.

– Ага! Так что же сие такое, судьба?

– Никому не дано проникнуть в промысел божий, – как само собою разумеющееся, мимоходом сказал Лбов.

– Промысел? – Летешин с прищуром посмотрел на Лбова. – Ну а как все-таки быть с личной волей человека, Андрей Иванович? Или она как таковая не существует и в расчет нам ее брать не след?

– А что такое личная воля? Я полагаю – мираж, не более-с! Я понимаю-с и признаю волю государя нашего али повеления их высокопревосходительств, но ваша «личная воля», милостивый государь, Дмитрий Иванович, мне неведома, да-с!

– Поразительно! Поразительно, что самую очевидную мысль вы способны извратить столь… непотребным образом!.. – Летешин пристально посмотрел в глубоко посаженные, бесцветные глаза Лбова и вдруг, понизив голос, спросил:

– Уж не смеетесь ли вы над нами, Андрей Иванович?

– Боже упаси! – с деланным испугом воскликнул Лбов. – Я, может быть, самый твердый приверженец всех этих ваших… э-э-э… префаций! Я, Дмитрий Иванович, правду говоря, вообще не равнодушен к нашей сегодняшней молодежи, да-с! Послушаешь вот так, поговоришь, и будто в баньке попаришься: взбодришься, кровь вскипит-с, будто десяток годков с плеч долой! Хе-хе-хе!

– Оно и видно, что в баньке! – сквозь зубы сказал Летешин. Сомнения не было – он потешался ими.

– Послушайте, Летешин, а может быть, вы, наконец, нам втолкуете, что к чему? – письмоводитель полиции обращался к учителю, но смотрел при этом на Анну Васильевну – такова у него была манера говорить с человеком.

– Да-да! – поспешно подхватил Лбов. – В самом деле, Дмитрий Иванович, вы нам форменный допрос учинили-с! А вот извольте-ка сами ответствовать: как вы, любезнейший, объясните нам, что такое судьба-с?

Все с явным интересом уставились на Летешина. Тот с некоторым раздумьем и растерянностью в лице поднялся от бокового столика, что был придвинут к глянцевито-черному боку фортепиано, и какое-то время молча стоял, заложив руки за спину и вперив взгляд на остывающие уголья в печи. Он был высок, худ, а следственно, и костляв, и это было особенно заметно теперь, когда учитель стоял, слегка сутулясь и расставив ноги.

– Я… Я не знаю, – тихо сказал он.

– Эвон! – воскликнул Лбов.

– Не… Не знаю! – едва слышно повторил Летешин, погруженный в себя, с отстраненным взглядом, с неподвижным, стылым лицом пророка. Также отстраненно, никого не видя, ничего не замечая, с опущенною головою, он прошелся по комнате и вдруг очутился перед Лбовым. Какое-то время он смотрел на него молча и пристально, отчего Лбов потемнел лицом; но Летешин уже отошел от него и, казалось, уже забыл совсем. Он открыл крышку фортепиано, взял несколько аккордов, потом также внезапно захлопнул ее и, вскинув голову, бросил в плюшевую темноту угла:

– Судьба – это жизнь, но… персонифицированная в каждом из нас. А посему, как и жизнь, она неподкупна и ничем не ограничена… И искать ее надобно в самом себе…

Летешин вскочил и, подбирая худые длинные руки, бросился к карточному столику.

– Спаситель наш… жестокий миротворец, но он милосерд!.. Впрочем, искупление греха, еще не путь к оправданию!..

Он вновь замолчал, засунув мешавшие ему руки в глубокие карманы брюк, потом заговорил опять, но уже без рывков, спокойно:

– Судьбу не обойти, не объехать. Кому на роду что написано, так то и будет. Следственно, судьба фатальна, так-с? А коль так, то мы бессильны в ней что-либо изменить. То есть наше сознание и воля бессильны перед Судьбой и не воздействуют на нее. Однако тут надо иметь в виду, что Судьба-то сама по себе складывается как следствие нашего же собственного поступка или поступка другого человека! И зависит она прежде всего от того, как человек сам воспринимает чужое действие и как он реагирует на это действие. Ежели я, к примеру, испытываю какую-либо несправедливость, я могу на это реагировать двояко: или защищаться, отстаивать свое право, а могу и совсем не защищаться. Именно от того, какой путь я изберу: или характер терпеливого страдания или борьбы, – этим и определится моя дальнейшая Судьба. В первом случае – отказ от борьбы, безволие определит мою Судьбу, а во втором, вступив на опасный путь борьбы, я фактически уже подчинился Судьбе, но иной. И тут опять-таки вопрос стоит так: что избрать? Пассивность и терпение? Но в этом случае мы не только не используем, но, напротив, заглушаем нравственные силы, заложенные в человеке, мы как бы сознательно низводим его до положения обреченного. Борьба? Мужество? Да! Ибо мужество всегда выше скорбного терпения, если даже оно будет побеждено – суть не меняется, так как человек сознательно шел на эту борьбу и предвидел возможность поражения. А посему и страдания мужественного человека – это его справедливая Судьба, и она тем предпочтительнее, чем более будет нести в себе полноту жизни!

Осознание своей Судьбы, если это случится, непременно заставит ощутить потерю утраченной жизни, а культивация тоски об утрате может всколыхнуть такие глубинные пласты в душе человеческой, что человек после сего становится или пророком, или… преступником, или… бог знает кем!..

Судьба созидается нашей природой!..

Летешин кончил. Его монолог был нервным, но никто не проронил ни слова. Логинов, повернувшись на стуле, смотрел на учителя с простоватой улыбкой, полураскрыв толстые губы; Дуранов, казалось, был чем-то удивлен; Лбов лениво дремал, прикрыв ладонью глаза; Поникаровский затаился в себе; командир инвалидной команды тщательно подкручивал усы – было видно, что он ничего не понял; старик Башмаков, поблескивая широким лбом, подошел к учителю и с чувством пожал ему руку.

– Может, еще кофию сварить? – наконец, спросила Анна Васильевна.

– Агашка! – крикнул Дуранов.

Летешин стоял подле фортепиано, с подчеркнутым вниманием перебирая плотные листы шопеновских сонат и мазурок – тут были в основном парижские издания Шлезингера и Пробста. На Fis-dur’ном экспромте его привлекла надпись: À belle Tania – Alexandrine de Malvirade[31]31
  Баронесса Александра Николаевна Мальвирад – сестра Свистунова, жившая во Франции.


[Закрыть]
.

– Что Татьяна Александровна? – спросил Летешин.

– Слава богу! – обрадовалась Анна Васильевна. – Третьего дни весточку получили из Тобольска. Машенька уже на ножках стоит, Петр Николаевич на службе, а скатерть камчатая наша дошла… А все одно – сердце болит… Кто приглядит, кто присоветует… А Таня-то! Таня, знаете ведь, романтичная… В нонешние-то время трудно таким, построже надо быть…

Она говорила что-то еще, на что-то жаловалась, на что-то надеялась. Летешин молча соглашался с нею, кивал, даже отвечал, но уже почти не слышал ее. Он как-то машинально раскрыл ноты, сел к фортепиано… Этот экспромт! О боже!.. Он играл его в тот день, когда из Бордо пришла посылка, а юная Таня, босая, с распущенными волосами, с охапкой росных ландышей, как голубая нимфа, влетела в открытую дверь комнаты и в порыве какого-то бешеного, переполнявшего ее чувства бросилась ему на шею.

– Дмитрий! Дмитрий!.. Я люблю тебя!.. Я всех люблю, всех!.. О боже!.. Ты играй, играй, это божественно! Ах, как это хорошо! Это Шопен? Прошу тебя, Дмитрий, играй! Ты прости, ты не смотри на меня! Да что же это такое, Дмитрий?!. – Он почувствовал на своих губах соленый привкус ее слез; наконец она разжала руки и обернулась. Там, в проеме двери, с улыбкой на устах и с смятением в глазах стоял Свистунов. Он был в высоких сапогах, в дорожном плаще и с ременным хлыстом в руках. Таня резко бросилась к нему, упала перед ним на колени, обхватила его ногу в кожаном блестящем сапоге, прижалась лицом.

– Боже, прости, пощади меня за мое счастье! Я знаю – это сверх меры!.. Молчи, молчи, я точно знаю! За что мне это?! Господи, не оставь меня! Мне страшно! Я боюсь!.. О господи!.. Это же грех, грех – такое счастье!.. Должна же быть и расплата?!.

Петр Николаевич пытался поднять ее, но она не хотела, она ухватила его руку и целовала ее, и плакала, и смеялась, и говорила, и говорила слова большие, слова безумные, и ландыши с еще не опавшей росой валялись у ног их, а у крыльца, кося в дверь фиолетовым глазом, переступала с ноги на ногу не распряженная из тарантаса лошадь, и в ярком пучке скользящего солнечного света, у самой ножки рояля, кружилась нарядная бабочка!..

О небо!.. Как же любил он эту шестнадцатилетнюю девочку! Как любил!.. Чужую жену!.. И как боялся себя! Боялся хоть взглядом, хоть намеком оскорбить в себе это чувство, боялся выдать себя!.. Не дай-то бог!..

Летешин откинулся на высокую спинку стула и закрыл глаза. Длинные руки его едва ли не доставали пола – они висели недвижно, как плети. Он устал! Только теперь он ощутил, как устал сегодня… Он сидел, разбитый музыкой и воспоминаниями, опустошенный, враз потухший и от всего отрешенный…

Агаша, кажется, внесла чашки с кофием; откуда-то появилась длинная пеньковая трубка старика Башмакова; чей-то настойчивый голос не то что-то говорил, не то звал его…

– Дерзок!

«Что это? Кому это?» – равнодушно подумал Летешин.

– …И нет в тебе смирения, господь не простит тебя!..

«Ага, наверное, это Лбов говорит, – снова подумал Летешин, – наверное, это мне…»

– Ханжа! – крикнул Немцов. Летешин вздрогнул: так неожидан и резок был этот крик.

– Фарисействуешь?.. А Боровлянская мельница?.. А подряд с киргизами? Простит ли тебя господь?!

– Господа, оставим, оставим это!

– Выкажем знаки приличия!

– Пожалте, Дмитрий Иванович…

– А? Что? Вы ко мне?

– Пожалте, вот… – почему-то шепотом сказала Агаша, подавая ему чашку кофия и при этом как бы невзначай коснулась его руки и быстро отдернула ее прочь, точно обожглась. Летешин с недоумением взглянул на девушку. Агаша смотрела на него круглыми, по-детски ясными, немигающими глазами, полными сострадания и любви: никто, никогда не смотрел на него так, разве только мама!

– Что ты, друг мой?

– У вас жар, Дмитрий Иванович, – также шепотом сказала она. – Вы бледны… И руки дрожат…

– …и к тому же, я не искусен в этом! – твердо говорил Дуранов.

– Совершенно согласен! – поддержал его командир инвалидной команды.

– Я, матушка, Анна Васильевна, более десяти годов енотовую-то шубу носил, – объяснял Башмаков.

Шел тихий, как бы необязательный, разорванный разговор, может быть, даже нарочно необязательный, мимоходный. И хотя многие старались выказать друг к другу повышенный интерес и внимание, чувство неловкости и нервной настороженности не покидало собеседников: «Как бы нечаянно не сорваться, не захлестнуться!..» Вот почему, когда кто-то спросил Башмакова о дальнейшей судьбе Штомова, все дружно подхватили:

– Да, да! Что же сталось с Штомовым?

– В самом деле, Флегонт Миронович, так и затерялся его след?

– Как в воду канул. Были слухи, сказывали, что его отправили в Сибирь; иные утверждали, что видели его в монастыре на Соловках, но наверное никто не мог сказать.

Прошло, может быть, лет двадцать али более с того памятного дня, служил я на юге, по-прежнему в артиллерии, и как-то по делам службы пришлось мне быть в Новоград-Волынском. Городок хоть и старинный, но небольшой, общества никакого. В первый ли, во второй день мне уже нечего было смотреть, и чтобы как-то скоротать осенний вечер, я попросил денщика принести мне от хозяина гостиницы, где я остановился, книг. Хозяин, глубокий старик, пан Смирнатский, тотчас же пришел и из рук в руки подал мне мягкий, лоснящийся сверток, похожий на облезшую кошку. Когда развязали шнурок, этот сверток оказался растрепанной книгой: право, не помню, то ли пятый, то ли шестой том мемуаров француза Генриха Жомини – я встречался с этим генералом вскоре после того, как он изменил Бонапарту и перешел в русскую службу.

– Опять Жомини! – я расхохотался. Однако делать нечего, и я было совсем смирился с своей участью, как вдруг в дверь моего нумера постучали и входит юное создание – дочь хозяина, пани Юлия – воплощенное смирение и кротость.

– Господин полковник, – говорит она, – вас просит к себе его преосвященство… в монастырь!

– В монастырь? Он что, меня знает?

– Его преосвященство вас видели, когда вы гуляли по монастырю.

– Прекрасно, – обрадовался я, – не составите ли вы мне компанию, пани Юлия?

– Я провожу вас, – просто отвечает девушка. И при этом, как мне показалось, мимолетом улыбнулась. Какое-то смутное подозрение коснулось меня, однако я не выказал своего беспокойства. У подъезда нас уже ждала мягкая парная коляска, обитая красным бархатом. Впрочем, монастырь был недалече, и вот мы уже перед домом викарного епископа. Его преосвященство встретил нас на крыльце. Девушка соскочила, приложилась к холеной руке епископа, усеянной бриллиантовыми перстнями, и вот тут… Когда пани Юлия стояла на коленях и целовала ему левую руку, я заметил, как другой рукой он… ну, ласково, что-ли, ну… фамильярно, что ли, потрепал эдак ее по упругой щечке. Знаете ли, такой жест?.. Преосвященство понял, что я это заметил и как-то уж очень смело и открыто улыбнулся мне, приглашая во внутренние комнаты. А юная плутовка ожгла меня острым, надменным взглядом и тотчас же куда-то исчезла.

Мы прошли в его библиотеку. Признаться, она поразила меня своим богатством: в простенках – великолепные гравюры с картин Буше и Ланке, однако, довольно фривольного содержания, но книги! Думается, что мне до тех пор не приходилось видеть вместе такую россыпь человеческого ума и дерзания, заключенную в темные переплеты прошлых веков!

– Можно посмотреть?

– К вашим услугам!

Я протянул руку… Джозеф Пристли, об электричестве; роскошные издания флорентийца Вазари и немецкого искусствоведа Винкельмона; тома знаменитой французской энциклопедии!.. И, конечно, большое собрание по теологии: тут и Иосиф Флавий, и Филон Александрийский, и Евсевий. Впервые мне довелось держать в руках его «Дневник Иегесифа». Русских книг мало, все больше французский, немецкий языки и латынь.

Разговорились о старине, о недавних раскопках в Помпее, о фресках Геркуланума; незаметно коснулись путешествия к Южному полюсу двух наших шлюпов под командованием Беллинсгаузена и Лазарева.

– Предприятие величайшего значения! Между прочим, я заказал Фаддею Фаддеевичу тотемы австралийских и меланезийских племен… Грешен, имею слабость к предметам языческого культа.

– Как, вы знакомы с Беллинсгаузеном?!

– Не просто знаком, а накоротке… Еще с давних пор, по Санкт-Петербургу! – И опять, как давеча на крыльце, он как-то значительно посмотрел на меня и вновь улыбнулся.

– Любопытно! – сказал я. – Так вы, ваше преосвященство, значит, в Петербурге живали?

Он был высок, строен, лицом бел, русые волосы до плеч и такая же аккуратно остриженная русая бородка. Говорил свободно, уверенно и не спешно.

– Приходилось! – бросив на меня насмешливый взгляд, ответил епископ.

Поведение епископа весьма заинтриговало меня.

– Возможно, и общие знакомые у нас есть? – попробовал я закинуть удочку.

– Весьма даже возможно! – охотно согласился он. – Знавали ли вы, господин полковник, статского советника Гершензона?

– Матвея Абрамовича, на Гороховой?.. Дочка его…

– Премилая Руфиночка!..

– Да, да, все верно! – заплетающимся языком проговорил я. – Но откуда вы ее знаете?

– Ну и чем же завершился ваш с нею… роман, господин полковник?..

Ну, вы понимаете, когда вам вот так, вдруг, выдают такие интимные подробности?.. Причем, кто выдает?.. Я был, прямо скажу, шокирован и растерян. Видать, мой любезнейший хозяин быстро уловил мое состояние и, дабы не вдаваться в дальнейшее относительно Руфочки, тут же спросил:

– А не был ли знаком вам поручик Юрский?

– Юрский? О Юрский!.. Глупый проигрыш на мелок! Дуэль! Стрелялись на Петергофской дороге. Пулей Юрского у меня сорвало эполету – я выстрелил вверх!..

– Так кто вы? – нетерпеливо спросил я, вставая с дивана, где мы беседовали.

– Последний вопрос, господин полковник, – также поднимаясь с дивана, проговорил епископ. – Не скажете ли мне, что сталось с вашим сослуживцем… неким Штомовым? Так, кажется, фамилия этого шалопая?

– Штомов? – прошептал я.

Тут я, наверное, минуту-другую глядел на преосвященного, разинув рот, не в силах вымолвить слово. Лицо его враз как-то зашлось пятнами, наметились желваки, бородка задрожала, и он, сглотнув подступившую к горлу слюну, срывающимся, знакомым мне голосом тихо сказал:

– Что, брат, Флегоша, не узнаешь?

– Анатоль! – вырвалось у меня. Мы бросились друг другу в объятия. Пожалуй, единственный раз я не стыдился слез…

– Боже праведный! – перекрестилась Степанида Алексеевна. – Верно рекут: пути господни неисповедимы!

– Да-а-а! – неопределенно сказал Дуранов.

– После первых сумбурных вопросов-ответов, – продолжал Башмаков, – мы, наконец, спохватились, перешли в кабинет, Штомов приказал слуге принести шампанского, и уже за бокалом прохладного вина до глубокой ночи он обсказывал мне превратности своей необычной жизни!.. Не смею утомлять вас, господа, подробностями, наверное, для вас вовсе и неинтересными, скажу только, что после пострига его в монахи, он, смекнув, что светская карьера для него закрыта напрочно, решил, с свойственной ему дерзостью, попытать счастья в духовной иерархии. Наделенный умом, получивший поначалу прекрасное домашнее воспитание, а потом в шляхетском корпусе, он принялся за переводы богословских сочинений на русский язык. Особливо его привлекла герменевтика и патристика, чем вскоре и обратил на себя внимание владыки…

– А может, Анатоль, все-таки жалеешь, что так вот обернулось? – с какой-то мучительною и тайною надеждою спросил я его напоследок.

Он долго ничего мне не отвечал, рассматривая через искрящийся бокал вина желтое пламя свечи. Потом метнул на меня синими глазами, оправил бородку кулачком, отрицательно покачал головою.

– Нет, не жалею! Да и что жалеть? В наш рациональный и суровый век чистогана и наживы… Я даже не хотел бы быть вашим корпусным командиром! Зачем? Попы водят меня под руки, барыни целуют мои руки, а загляни в мой погреб – от гольдвассера и сотерна до schlosswein’а – едва ли такой найдешь и у его высокопревосходительства!..

Ветер, едва навеваемый поначалу, теперь усилился и даже через двойные рамы и тяжелые драпи слышен был железный скрежет и хлопанье оторванного листа у крыльца. Башмаков остановился перед темно-вишневым пятном настенных часов и долго щурил свои маленькие, белесые глазки на черный графический круг циферблата.

– Однако же, – сказал он, – Анна Даниловна, чай, не заперла бы…

Накинув старую, вытертую до рыжей основы, шинелишку с чужого плеча, он, не прощаясь, направился к двери. Уже приоткрыв ее, он вдруг остановился, бросил через плечо:

– Вот вам, господа, и ответ: судьба ли правит нами, мы ли впрягаем судьбу!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю