Текст книги "Конец стиля (сборник)"
Автор книги: Борис Парамонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 33 страниц)
Стремление Бубера еврейский критицизм объяснить порчей еврейства в культурной диаспоре, а не его природой, объясняется тем, что сам Бубер был идеалистом-догматиком. Он жаловался на то, что «мы вернулись на нашу землю не через те ворота». Думается, что если б дело сионизма велось такими людьми, как Бубер, евреи не вернулись бы в Израиль вообще. Здесь мы подходим к теме, очень остро сформулированной Артуром Кестлером. Кестлер пытается поставить евреев перед альтернативой: или возвращение в Израиль, или ассимиляция. Но если исходить из тезиса о всечеловечности еврейства, эта альтернатива неверна. Сегодня сами сионисты говорят, что создание государства Израиль не решило еврейских проблем. Да и неверно было бы думать, что абсолютная проблема еврейства – вопрос о человеке и о его путях в мире – может быть решена такими домашними средствами. Ошибка Кестлера проистекает из его рационалистической природы, ему кажется, что человеческие проблемы вообще разрешимы, и рационализм очередной раз оборачивается утопией. Еврей в диаспоре – загадка и тайна человечества. Если угодно, в истории есть только одна тайна, и эта тайна – еврей. Еврейство нельзя сводить к «национальному вопросу» или к антисемитизму. Бубер приводит слова Морица Геймана: «То, что еврей, занесенный на необитаемый и никем не посещаемый остров, представляет себе как „еврейский вопрос“, – только это и есть еврейский вопрос». Не ясно ли, что еврей на необитаемом острове размышляет о «заброшенности»? Но это и есть вопрос человеческого бытия по преимуществу. То, что у других народов заслонено и замаскировано социоморфными образованиями культуры, государственности, церковности, у евреев звучит чистой нотой. Интересные слова о евреях сказал Ибсен, в письме к Брандесу от 17 февраля 1871 г.:
Взять, с другой стороны, иудейский народ, аристократов человечества. Благодаря чему он сохранил свою индивидуальность, свою поэзию, вопреки всякому насилию? Благодаря тому, что ему не приходилось возиться с государственностью. Оставайся он в Палестине, он давно бы погиб под тяжестью своего государственного строя, как и все другие народы.
Аристократизм евреев, о котором говорит Ибсен, – их историческая и социальная неприкрепленность, свобода, «человеческое в человеке». Такая жизнь, несомненно, рискованна. Предлагая евреям диаспоры ассимилироваться, Кестлер хочет соблазнить их мыслью о гарантированном существовании, свести на нет элемент специфического еврейского риска. Евреи на это не пойдут. Да ведь и не существует гарантированного существования вообще, и еврейский риск – это риск быть человеком.
Откуда же этот масштаб абсолютного, этот аристократизм, эти дары? Ответ один: от Бога. В еврействе мы сталкиваемся с явлением Божественного произвола. Это основная тема философии Шестова. Бог не выбирает благо, потому что оно благо, но благо то, что выбирает Бог. Об этом же много размышлял Томас Манн, в его формулировке это тема заслуги и дара. Дар – это то, что задаром, то, в чем нет заслуги, аристократизм – это дар. Таково еврейство. Нужно понять, что оно совсем не лучше других, и не за это избрано. Оно просто избрано. Если бы Бог избрал курдов, то имелся бы курд Эйнштейн и курд Фрейд. В дарах еврейства нет ничего объективно значимого. Чудо потому и чудо, что выходит за рамки закономерности и нормы, чудо есть произвол. С Божественным произволом мы встречаемся и на уровне личностей. Любая гениальность не закономерна, а произвольна. Такова не перестающая волновать тема Моцарта и Сальери. С точки зрения разума, Сальери «лучше» Моцарта, но Бог избрал Моцарта, гуляку праздного. Когда пушкинский Сальери догадывается о том, что «правды нет и выше», он ставит тему философии Шестова: Бог – это не правда и не добро, Бог это Бог.
При таких заданиях и дарах ассимиляция становится прямым нарушением воли Бога. Степень ассимилированности еврея – степень его бездарности. Бездарность здесь следует понимать как богооставленность. Если ассимилированный еврей сохраняет свой гений, он становится русским, польским, французским гением. У нас, скажем, это Борис Пастернак, человек, в котором кроме «крови» не было ничего еврейского. Главная среда еврейской ассимиляции – не Россия и не Америка, это – культура.Культура искажает изначальный лик еврея. Культура – «срединное царство», по Бердяеву, а значит, царство посредственностей. Гений всегда сверхкультурен. Отказываясь от гения, еврей становится посредственностью, посредником, торговцем. Это не обязательно мануфактура или москатель, но любая «культурная деятельность». Самый сомнительный комплимент для еврейства – назвать его нацией культурной, нацией культуры: культура есть падение еврея. Поскольку евреи создают культуру, поскольку они отказываются от себя, сфера еврейства – не культура, а гений. Несомненно, евреи чувствуют это. Можно заметить игровое, ироническое отношение евреев к их собственной культурной деятельности. Когда еврей со всей серьезностью углубляется в культурную работу, отождествляет себя с ней, он перестает быть евреем. Я не могу заметить ничего еврейского в Б. М. Эйхенбауме. Но я чувствую еврейское в Викторе Шкловском, хотя он не чистый еврей, потому что в нем заметен гений, и еще потому, что ему мало теории прозы, ему нужно еще гадить в броневики гетмана Скоропадского. Итак, стремление сохранить национальное лицо создает у евреев игровое отношение к культуре, то, что тот же Шкловский назвал имитаторством. За культурной деятельностью еврейства ощущается некая дыра, метафизический ноль, ничто. В культуре еврейство, как Павел Иванович Чичиков, торгует мертвыми душами. По Мережковскому, Чичиков – абсолютная посредственность, это он называет чертом. Посредственность одного корня с посредником, медиатором. Mass media – сфера еврейства в культуре. Но гоголевский черт чрезвычайно обаятелен, это главное социальное свойство Чичикова. Блок говорил, что Гоголь влюблен в Чичикова. Здесь мы обнаруживаем истину дворницко-лакейского понимания культуры: «культура» – это манеры, умение высморкаться. Действительно, что еще можно сказать о культуре? Павел Иванович сморкался чрезвычайно солидно. Высшая реализация типа Чичикова – библейский Иосиф, один из архетипов еврейства. Иосиф – носитель самой идеи успеха, потому что он пустой малый, наделенный обаянием и элементарной толковостью. Ничего другого для успеха и не надо. Впрочем, нужен еще Египет. Такой Египет у нынешнего еврейства – Америка, «Голливуд». Томас Манн находил в Иосифе что-то духовно значительное, потому что у него были для этого свои индивидуальные основания, он более, чем кто-либо, нуждался в посредничестве, потому что он не мог ни выйти к миру, ни остаться с собой. Не прославить светлый разум человечества в эпоху фашистского мрака хотел Томас Манн своим «Иосифом», а компенсировать свои комплексы. Эта установка была у него с самого начала, еще в «Тонио Крёгере» он говорил, что человек, носящий в душе хаос, должен быть корректно одет. В «Докторе Фаустусе» он написал Саула Фительберга. Это не вульгарный импрессарио, а по крайней мере Георг Брандес. Кажется, сам Т. Манн сравнивал его с Гермесом. Гермес, Меркурий – это одновременно посланец богов и бог торговли, т. е. идея посредничества в чистом виде. Плохо было бы дело у евреев, если б не было у них никого, кроме Брандеса. Но у них есть Лев Шестов, вырвавший из рук юркого перепродавца и Шекспира, и Ницше. Даже самого Иосифа перетолковал еврей Фрейд: у него это сверх-я Наполеона, отсюда и египетская экспедиция. У самого Фрейда сверх-я был не Иосиф, а полководец-семит-Ганнибал, и не в Египет его тянуло, а в Рим.
Высокий еврейский тип – это не Иосиф, а Иов. «Скрытая болезнь, темный рок лишенного корней еврейского народа, – пишет Бубер, – заключается в том, что его абсолютная и его относительная жизнь раскололись». Но Иова с Иосифом и невозможно примирить, в их расколе нет ничего специфически еврейского, или, вернее, это еврейская проблема именно потому, что она общечеловеческая проблема: раскол культуры и гения. В христианской традиции эта тема называется Марфа и Мария. Жизнь в культуре отнюдь не означает прогресс в еврейской судьбе. Точнее, это как раз и будет «прогресс», но не еврейский, а всемирно-исторический. Повышенная самооценка Иосифа – то, что в быту справедливо называется еврейским самохвальством, – это самосознание культурного человечества, идеология прогресса, гуманизм как миф о человеческой автономии и мощи. Это – «всемирная выставка в Монреале». Даже в бытовых своих характеристиках еврейство представительно.
Ибо все происходящее с евреями происходит с миром. Взять тот же прогресс: этих азиатов (Бубер решительно настаивает на азиатской природе еврейства) он хочет сделать европейцами или американцами. Но ведь прогресс и всех хочет европеизировать или американизировать, европеизация и американизация и есть прогресс. И евреи отвечают на это уходом из Европы, возвращением в Азию, восстановлением государства Израиль. Таков сверхгосударственный и сверхсионистский смысл этой реставрации: «прогрессу» противопоставлен «регресс», возвращение к истокам. Идея сионизма родилась, когда Теодор Герцль понял, что либеральный прогресс ничего не дает еврейству. Не значит ли это, что он ничего не дает никому, что сама идея прогресса ложна? Вот этот сверхъеврейский смысл еврейских путей нужно понять. Холокост – это не просто жертвы войны или национальной вражды, но знак обращенности человечества к самоуничтожению, следующим шагом должна была стать, и стала, атомная бомба. Такой же смысл должен быть усмотрен и в участии евреев в коммунистической революции, такова короткая, но необыкновенно значимая история их возвышения в коммунистической России. Я решусь сказать, что главным в этой истории было не то, что евреи уничтожали русских, но то, что евреи зачастую сидели по обе стороны чекистского следовательского стола. Это был апофеоз ассимиляции! Но одновременно это было самоубийство – и не еврейства, а человечества. Убийства и войны, в том числе гражданские, существовали всегда, но никогда евреи не убивали евреев. Когда это случилось, это означало, что человечество от практики войн перешло к практике самоуничтожения. Такова символика еврейских судеб.
Такой же символический смысл имеет отношение еврейства к христианству. Оно не приняло христианства потому же, почему его не принял мир в целом. Существуют, видимо, непреодолимые различия того, что назвали культурно-историческими типами. Христианство связано с одним, максимум с двумя из них. Еврейство же не связано ни с одним, ему нет нужды выбирать ничего, кроме себя самого. Христос для Бубера – «один еврей». Еврейству глубоко чужда идея окончательного воплощения Божественной истины, говорит Бубер. Может быть, такая идея чужда самому Богу. Многообразие культур указывает на проблему не только историческую, но и религиозную, это проблема бесконечности Божественных ликов. Такая мысль есть у Шестова. В термине «иудео-христианская культура» первый член сомнителен, еврейству незачем отождествлять себя с какой бы то ни было локальной культурой. Может быть завтра христианская цивилизация падет, тогда еврейству, которое неуничтожимо, придется уживаться с другими культурами или с другим варварством. Здесь груз культурного прошлого будет не помогать, а мешать. Таков смысл гершензоновской культуроборческой партии в «Переписке из двух углов», должно быть неясный и ему самому: здесь действовал инстинкт, а не «культура».
Бесконечно важно, однако, не только то, что еврейство не приняло христианства, но и то, что оно родилось в среде еврейства. Нельзя буквально понимать мысль Ницше о христианстве как орудии еврейского выживания. Нельзя, наконец, само выживание полагать последней целью человечества, в жизни помимо самой жизни существует если и не «смысл», то тайна, не раскрываемая в жизни. Прославление витальной силы у Ницше тоже было симуляцией и имитацией, это был его вариант чаепития на канате, его индивидуальный миф. Ницше по себе знал, что жизнь может быть не менее холодным чудовищем, чем государство. Amor fati было позой – чтобы не закричать. Кьеркегор пошел в этом дальше Ницше, он отказывается от позы, он кричит, как библейский Иов.
Но проблема Иова, по Шестову, это проблема не морального удовлетворения, а реального восполнения. Иову во плоти были возвращены жена, дети и скот. Бог сделал однажды бывшее небывшим. Это проблема еврейского хилиазма, реального царства Бога. Создав понятия совести, вины, греха, евреи не идентифицировались с ними, не подчинились им. Евреям Шекспир ближе, чем Достоевский. Шестов говорит, что герои Шекспира выше героев Достоевского, Макбет выше Раскольникова, потому что шекспировских героев могут раздавить обстоятельства, но они не подчинятся им как «норме». О психологическом механизме образования норм писал Ницше: «Что такое иудейская, что такое христианская мораль? Случай, лишенный своей невинности, несчастье, загрязненное понятием „греха“; благоденствие как опасность, как искушение; физиологическое недомогание, отравленное червем совести…» «Мораль господ» у Ницше – это преодоление нормативной морали. Но «господство» здесь нельзя понимать как социологический термин, Ницше под видом морали господ описывает романтическую структуру духа, гениальное сознание. В гениальном творчестве мы всякий раз встречаемся с этой проблемой, у Толстого, когда он художник, а не моралист, Шестов находит впечатляющие образчики самого настоящего «ницшеанства». Таков же весь поздний Ибсен. Но пример еврейства показывает, что гениальное сознание может быть не только эстетическим феноменом, но и реальным жизненным опытом. Бубер, описывая хасидизм, выделяет тему «греховности самоистязания»: греховно само понятие греха. Герский цадик оказывается предшественником Ницше, он говорит, как Заратустра: «Согрешил я или не согрешил, что от этого Небесам? Чем терять время, предаваясь размышлениям о грехе, лучше мне нанизывать жемчужины к вящей славе Небес… Человеку, который не думает о себе, даны все ключи». Провинциальные лапсердачники еще в восемнадцатом столетии создали мораль господ – преодолели нормативность, законничество в морали. Этическая философия нашего времени только об этом и думает. Эренбург увлекся хасидизмом и написал «Лазика Ройтшванеца» не в последнюю очередь потому что, прочитавши Бубера, увидел поразительную близость учения Баал-Шема к пленившему его в молодости Ницше. И сам Эренбург интересен тем, что, не удавшись как художник, он удался «вообще», то есть удался как еврей.
Заключение об Эренбурге
В жизни Эренбургу встретился человек, который оказал на него ни с чем не сравнимое влияние, и не литературное, не идейное, а жизненное. Но напрасно мы будем искать этого человека среди знаменитых знакомцев Эренбурга: это был не Модильяни, не Пикассо и не Замятин, это был жандармский полковник Васильев. Он вел следствие по делу ученической организации большевиков, в которую входил Эренбург. В мемуарах Эренбург останавливается на нем слишком подробно для эпизодической фигуры, и, думается, отнюдь не потому что хочет расписать свое революционное отрочество: «Порой он льстил мне, порой изводил иронией пожилого и неглупого циника… Разумеется, я ненавидел полковника Васильева, но он казался мне интересной фигурой, хитрым следователем из романа – я ведь думал, что все жандармы глупые и невежественные держиморды».
В «Книге для взрослых» можно найти образцы его шуточек: «Следовательно, вы против объединения с меньшевиками? Что же, в принципе я с вами согласен, но что вы предлагаете взамен?» Такие уроки не забываются, от жандарма Эренбург узнал то, чего не могла дать ему интеллигентская субкультура: злодеев зачастую нет на том месте, где их думаешь встретить. «Хитрый следователь из романа» – у русского начитанного юноши ассоциация напрашивается, прежде всего, с мудрецом Порфирием из Достоевского. Полковник Васильев разрушил дурную интеллигентскую мифологию, владевшую Эренбургом, словам о «ненависти» как-то не верится, скорей всего он ему попросту понравился. Надо думать, что после этого Эренбург другими глазами взглянул и на праведников большевицкого подполья. Он пишет, что это Париж научил его не говорить ни «да», ни «нет»; естественно, не мог же он в подцензурных мемуарах написать, что научил его этому жандармский полковник Васильев.
Париж умножил опыты, в Париже Эренбург встретился, к примеру, с Борисом Савинковым. Если можно говорить о прототипах такой заведомо искусственной фигуры, как Хуренито, то Савинков один из этих прототипов, вместе с Васильевым. Савинков на всех производил сильное впечатление, даже на вдоволь опытного англичанина Моэма. В мемуарах Эренбург очень подчеркивает котелок Савинкова: в этом котелке появился перед Эренбургом Учитель Хулио Хуренито. И научился Эренбург у Савинкова не фанатизму бомбометателя, а опять же скепсису, оппортунизму зарабатывающего на жизнь пером газетчика. «Однажды я спросил у него, верит ли он в то, что пишет; он усмехнулся, сказал, что я еще очень молод. Я вышел из себя: „Но тогда нужно выть, как собака…“ Он опустил свои чугунные веки: „Нет, выть не нужно. Можно написать еще одну статью, вы уже умеете это делать…“» Савинков описан в «Жизни и гибели Николая Курбова». Потрясло Оренбурга не то, что революционер Савинков пишет стихи и романы, а то, что он пишет газетные корреспонденции, воспевающие подвиги царских солдат.
«Лжа разъедает душу», – говаривал чеховский Редька. Не всегда и не у всех. Напрашивается парадокс: иногда она душу закаливает. Конечно, для этого необходимо одно отрицательное условие: не мучиться чувством вины, не отождествлять себя со своим грехом. В одной пьесе Ибсена есть слова о «дюжей совести». Вот это и есть то, что Ницше называл моралью господ. Но это же – и высокая традиция, и повседневная практика евреев. Иаков семь лет проработал на Лавана, но это не значит, что он предал Рахиль: для нее и работал.
Сравним Эренбурга хотя бы с Константином Фединым. Ведь первый славословий товарищу Сталину написал куда больше, чем второй. Собственно, оскоромился Федин в этом смысле, кажется, всего один раз, когда написал эпилог к роману «Необыкновенное лето», прославляющий полководческий гений вождя. Но ведь ясно, что здесь не столько о Сталине, сколько о Льве Толстом речь идет, Федин подражает историософскому эпилогу «Войны и мира», как всегда, играет в классика. В какое-то прирожденное его злодейство не верится: судя по письму Твардовского, еще в 1954 году он вел себя вполне прилично. «Скурвился» он как раз тогда, когда жить действительно стало лучше и веселей. Очевидно, что он не выдержал всего лишь какого-нибудь одного прегрешения, сломался, ушел в грех, как в невроз. И лицо корректного русского писателя стало лицом порочного волка.
Случай Федина очень подходящ для наших целей, и мы его на том не оставим. Вспомним еще раз фединскую игру в классики. Классика из него не вышло, и, по-видимому, он был уже готов простить себе это, найдя приличное объяснение («эпоха не та» или что-нибудь в этом роде), как вдруг перед ним, живой, во плоти, с потертым портфелем подмышкой и, по случаю жаркой погоды, в рубашке «апаш», предстал русский классик. И тогда в Федине заговорил Сальери. Интересно, что в Эренбурге при всем старании нельзя обнаружить никаких следов сальерианского комплекса. Возьмем его юношеские поэтические опыты, его попытки стать поэтом. В общем, он шел в стихах в интересном направлении: урбанистический кубизм, культ безобразного, ломка метра и т. д. Не хватало только таланта, – при последнем условии он мог бы сделать в поэзии то, что сделал молодой Маяковский. И вот в семнадцатом году в Москве он встречается с Маяковским. Оба были достаточно молоды, а когда же такую ревность чувствовать, как не в молодости. Эренбург – не озлобился, не позавидовал, он написал о Маяковском восторженную статью и включил ее в «Портреты русских поэтов». Я настаиваю на том, что это у Эренбурга не личное достоинство, а национальное качество. Чувства зависти, обиды, униженность, стремление отомстить, одним словом то, что Ницше назвал ressentiment, – характеристика лакейского, смердяковского сознания, мораль рабов. А евреям близка мораль господ, мы это видели даже на социальных низах, у каких-нибудь брацлавских хасидов. Отождествление еврейства с ressentiment-моралью – ошибка Ницше. Естественная реакция евреев на высокое – не снизить, не забросать грязью, не уничтожить, а включить в себя, ассимилировать. Евреи любят первый класс – господская черта. Можно сказать, что не ассимиляция миром евреев происходит, а ассимиляция человеческого гения еврейством. Инстинкт еврейства, так сказать, – женить гения на еврейке, и эта еврейка отнюдь не всегда – Юдифь!
Нельзя конечно сказать, что ressentiment чужд еврейству. Ничто человеческое ему не чуждо. Куда же в таком случае девать пресловутых еврейских комиссаров! Гришка Зиновьев отвратителен. Ягода, в предбаннике стреляющий по иконам, ужасен, да и родственник его, «вождь РАППа товарищ Авербах», не многим лучше. В революции было сколько угодно еврейских Смердяковых. Но секрет еврейства в том, что оно необыкновенно быстро облагораживается, дети Зиновьева и Ягоды, если они у них остались, делаются почтенными докторами наук, выбирают чистую работу. Им нужен трамплин, будь даже это предбанник чекистского ада, дальше начинается свободный полет – и обязательное мягкое приземление. Секрет этих успехов прост: евреи не казнятся «грехами отцов». Если внизу у них все-таки аффекты мести, то наверху – не «кающееся дворянство», как у русских, и не «больная совесть», а дюжая совесть. Жизнь Светланы Алиллуевой – непрерывный побег от отца, ей мало девической фамилии матери, фамилий трех или четырех мужей (для этого – все ее замужества), теперь она сама, самостийно меняет имя, теперь она Лана Питерс. Но я уверен, что внучка какого-нибудь Мехлиса спокойно гуляет по Москве или по Тель-Авиву и со спокойной совестью сотрудничает в «русскоязычных» журналах одной из означенных столиц.
Говорят, что святость есть преображенная энергия зла. Говорят это, разумеется, христиане. У евреев есть другие резоны: умение быть самими собой, не каяться и не казниться, принимать все – как в мире, так и в себе. Говорят также, что чувство вины у евреев ослаблено потому, что уж очень мир перед ними виноват. Думается, однако, что еврейская жестоковыйность – не реактивное образование, а первичное качество. Умение рядополагать добро и зло – это не скепсис, не цинизм и не моральный релятивизм, это жизнь по ту сторону добра и зла. Это и есть источник еврейской силы, именно этому (а не только умению «делать газету», как советовал Шульгин) и надо учиться у евреев.
«Все или ничего» – это противопоставление поистине абстрактно. Прирожденные диалектики, евреи знают, что «все» и «ничто» не аннигилируют друг друга, а в своем единстве дают то самое «становление», от которого всегда что-нибудь да останется.
Я вижу, что «заключения об Эренбурге» не получается, заключение – опять же о евреях. Но это не ошибка композиции, а суть дела. Еще и еще раз следует повторить: интересно и значительно в Эренбурге не его личное, но общее, родовое, не «поэт» в нем важен, а «жид». Он не удался как поэт, прозаик из него вышел посредственный, обнадеживающая эссеистика превратилась в статьи в «Правде». Но и дуря головы западным простакам-интеллектуалам, и восхищаясь архитектурой ленинского черепа, Эренбург оставался самим собой, евреем. Томас Манн писал, что гений – это способность обрести собственную судьбу. Эренбург не был гением, но гениальность в нем заменяло еврейство, наконец-то осознанное, усвоенное, ассимилированное. Он не «пал», потому что его личность не распалась, не предал ни Бабеля, ни Цветаеву. Он не был Моцартом, но не стал ни Сальери, ни Фединым.
Пожалуй, нужно все-таки ввести в конец этой статьи нечто собственно эренбурговское. Пусть это будет «притча о рубашке», тем более, что у молодого Эренбурга есть перевод какой-то старофранцузской басни под названием «Рубашка Бланш». В воспоминаниях Незвала рассказывается, как одна пражская газета после лекций Эренбурга в 20-х годах посоветовала ему купить на чешские гонорары дюжину рубашек. Эренбург и сам писал, что его вид всегда пугал консулов, и за визами он посылал жену. В мемуарах он рассказал и другую историю: как, приехав в Лондон, он должен был провести ночь на диване в советском посольстве, а утром сразу же был отправлен на пресс-конференцию. И вот – он отказался появиться перед журналистами в мятой рубашке.
Какую мораль можно извлечь из сопоставления этих двух историй? Что жизнь диктует свои суровые законы, как говорил алкоголик у Зощенко? Да, безусловно и это. Даже в период своего «конструктивизма» (блеск металла, полированные плоскости, голизна, свет) Эренбург не оставлял своих богемных привычек, даже всячески их выставлял: статьи в журнале «Вещь» подписывал псевдонимом Jean Salot; это имя звучит как salaud, что значит «неряха». Однако, пойдя на службу пролетариату, пришлось усвоить буржуазные манеры.
И все же под свежей рубашкой коммунистического культуртрегера Эренбург сумел сохранить достаточно «ветхое» тело. Он сумел остаться «вонючим жидом». Повторяю, здесь мы говорим не о так называемой «моральной нечистоплотности», а об элементарной копрофилии. Есть высокое понятие «катарсис». У древних греков оно, однако, означало не «очищение страстей», а очищение желудка! Об этом сравнительно недавно поведал советским читателям А. Ф. Лосев, вычитавший это из тех же источников, откуда черпал Ницше. Вот так и надо понимать евреев: это не мораль мира, а его физиология, не дух, а плоть, не смысл, а жизнь. Ведь не только плоть имеет способность дурно пахнуть, Сартр писал и о «зловонном рассоле Духа». Цель этой статьи была – не очистить евреев от «подозрений», они «подозрительны», ибо проблематичны,но сделать антисемитскую брань пробой высокого качества.
Февраль – март 1982