412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Климычев » Прощаль » Текст книги (страница 8)
Прощаль
  • Текст добавлен: 15 марта 2026, 08:30

Текст книги "Прощаль"


Автор книги: Борис Климычев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)

– Чего тут непонятного? – ответил Гадалов. – Палёная водка! Государь император сухой закон ввел, а эти калужские гады палёную водку тоннами гонят!

– Ну, ты как хочешь, а на меня эти поэзы хандру навевают. Поеду я, пожалуй. Надо во дворце последние приготовления к свадьбе произвести.

– Да, отхватил ты Ваньке невесту. Анастасия эта прямо – ангел во плоти. Только от одного смотрения дрожь в конечностях идёт.

– А что? И отхватил! – улыбнулся Смирнов, поправляя перстни на пальцах. Она красива, но и наши денежки тоже неплохо выглядят.

– Значит, скоро погуляем?

– Погуляем! Ваньку я за реку послал, чтобы там в нашем дачном летнем дворце порядок навел. Начнем свадьбу в здешнем дворце, а потом туда, в боры переедем за реку. Весной, брат, там просто, как в раю, о котором на базаре болтал грузчик Федька Салов. Будто бы сподобился он в раю побывать. А по мне без денег – в раю не шибко побываешь. Пойду я.

– А я уж дослушаю, досмотрю все. А потом может еще музыкального пивка дёрну. Ну, бывай.

Смирнов сунул в вазон для пожертвований толстую пачку денег, бегом сбежал по лестнице, вышел на крыльцо общественного собрания. Всей грудью вдохнул медовый весенний воздух. Ранняя весна, лопаются почки. Вербой пахнет прекрасно, тревожно и щемяще.

Автомобиль быстро летел по ночному городу, время позднее экипажей на Почтамтской было не видно.

– Поняй! С ветерком! – крикнул Иван Васильевич мотористу. Тот надавил грушу, автомобиль крякнул, и понесся уже с необычайной скоростью.

«Эх, живем!» – пронеслось в отуманенном вином и весной мозгу славного томского негоцианта. Свернули в переулок и подъехали к дворцу, который в свете луны нефритово светился. Это действовал вмазанный в стены тальк.

– Езжай, механик! – приказал Смирнов водителю, – завтра часов в десять подашь.

Машина развернулась в полутьме переулка, и исчезла. Смирнов вынул тяжёлый позолоченный ключ от парадной двери. Вставил в замок, повернул, замок пропел песенку: «Чижик-пыжик, где ты был?»

– Где надо, там и был, – сказал Иван Васильевич, – не твое собачье дело!

Сквозь стеклянную стену дворца он видел лестничные марши, витражи, колонны, балюстраду. Нигде не видно было ни души.

Смирнов поднимался по лестнице, сняв модные штиблеты и сунул их в вазон с розами на первом этаже, чтобы не разбудить стуком каблуков кого-нибудь из прислуги. Затем он снял душивший его галстук, скинул сюртук. В таком облегченном виде он прокрался к комнате, которая была отведена Анастасии. Он настоял на том, чтобы будущая сноха еще до свадьбы переселилась бы во дворец, и привыкала к новому жилью, руководя меблировкой.

Он уже несколько раз шутливо целовал это удивительное создание в яркие сочные губы, когда дарил Настюшке всё новые браслеты и колье. Она смущалась, отказывалась.

– Ты стоишь больше, драгоценная моя! – повторял в таком случае будущий тесть.

Он вошел в спальню и увидел её при свете луны, она разметалась во сне, одеяло сползло с кровати, и это ему придало решимости…

В это самое время от парома прискакал в коляске Ваня. За рекой в деревянном дачном дворце его всё мучила мысль об Анастасии. Была какая-то странность в том, что за день до свадьбы, его, жениха, отправили за реку, в бор. Зачем? Разве слуги не смогли бы сами сделать всё в загородном доме, как надо? Уже поздним вечером он не вытерпел, велел заложить коляску.

И вот он – у парадной двери. Вставил ключ в скважину, и замок пропел песенку про «Чижика», ибо других песен он не знал. Ване было не до песен. Он бегом взбежал на второй этаж. Дверь в комнату Анастасии была открыта. Ваня застыл на месте. Он как бы превратился в библейский соляной столп.

– Не горюй, милая! – слышал он голос отца, – Ванюшка, что понимает? Ты познала настоящего мужика, я же чувствую, что тебя проняло. Что случилось? Да ничего, драгоценная! Завтра свадьбу справим. И заживёте вы с Ванькой, как голубок с голубкой. Снизойдёшь когда еще до меня, восприму тебя, как божество неземное, благодарен буду до конца. Мои года уходят, закатываются. Посвети на мой закат хоть немножко, озолочу, не только тебя, всю родову твою. Молиться на тебя буду. Что, Ваня? Он и не узнает ничего. Парень он добрый, будете жить душа в душу…

Ваня стянул с ног сапоги, и на носках пошел спускаться по лестнице. Только бы не услыхал кто! Не услыхали. Отвязал жеребчика от столба, сел в коляску, поехал не спеша к реке. До утра придётся ждать перевоза, тепло, уже и первые комары стали зудеть.

21. ВЕСНЯНКИ

Федькина судьба делала зигзаги. В армию хотели взять, а чёрт его дёрнул притвориться повешенным. Попал на психу, сидеть бы смирно, так напросился ехать по дрова. И что вышло? Послали на заимку за самогоном, а выскочил с той заимки без самогона и нагишом.

Так и бежал голый, неведомо куда, оберегая ладошкой нежное место, думал: замёрзну! Вдруг свалился в овраг, а там из какой-то ямины высунулась лохматая рука и потянула Федьку под землю. «Ладно, в раю я уже был, теперь меня наверное в ад помещают!» – подумал тогда дрожавший и от страха, и от холода Федька Салов.

Ад, не ад, но в ямине, куда попал Федька, было много теплее, чем на улице. Тот, кто заволок его туда, возжег тонкую свечку, и Федька разглядел в полумраке медвежьи шкуры на стенах, и овчинные тулупы на лежанке. За притолоку были заткнуты связанные вениками душистые травы. На малой печурке стояли кастрюли и жестянки.

Кривоногий и криворукий мужик напоминал мощную корягу. Очень длинные тяжелые руки, короткие ноги, сутулый до того, что согнут пополам. И волосат как первобытный человек. Лицо всё, словно из белых и красных заплат состёгано. Однако непонятного цвета глаза его глядели цепко, хитро:

– Далеко ли путешествуешь? – спросил он Федьку.

Федька не знал, что и сказать.

– Ладно, после расскажешь! Бери тулуп, стели у печки, отдыхай пока, грейся. Парень ты мускулистый, будешь у меня в услуженье. А то я-то, вишь, немолод, и главную жилу надорвал. А ты, наверняка, от кого-то бежишь, от чего-то скрываешься. Вот и посиди в моей дыре, отдохни, да и мне подмога. А сейчас спи…

Федька, уже привыкший к частым переменам судьбы свалился на тулуп и захрапел. Утром он открыл глаза и не поверил им. Сутулый склонился над горшочком с землей, в который был посажен человеческий палец. И стал беседовать с отрезанным пальцем, словно с человеком:

– Я тебя поливаю! Настоем тринадцати трав. Я тебя удобряю костяной пылью. Скоро солнышко взъярится, я тебя на грядочку высажу. Буду холить удабривать. Глядишь, побеги пойдут, вырастет у меня мизинцевое дерево.

Федька кашлянул, мужик, не оглядываясь, сказал:

– Я уж чую, что ты проснулся. А ты не удивляйся. Осенью колья тесал, да мизинец себе скобарём[6]6
  Скобарь – самый большой хозяйственный нож-тесак


[Закрыть]
отсек. Выбрасывать было жалко, свой мизинчик-то, не купленный. Я его в горшочек с чернозёмом высадил. С наговорами заветными зельями поливал, он и подрос, и боковые побеги наметил. Пускай растут – пригодятся.

– Мне вашу милость стеснять невместно! – с душой сказал Федька, – я бы одежку у вас призанял, да пошел бы обратно к себе на психу.

– Спужался! – сказал странный человек, – а пужаться-то и нечего. Мало ли что – мизинец! Я его обратно приращу, да еще два запасных будет, а потом, может, и головы приращивать научимся. Слыхал, ноне война идёт?

– Да как не слышать? – сказал Федька, – сам, было, на ту войну загремел, да дураком признали, на психу отправили. Вот, что со мной получилось, ваше степенство, не знаю, как вас звать-величать.

– А величать меня каждый месяц по-разному. Сейчас – Василием, пока май месяц не кончится, в июне уже Егором буду, а в июле – Афоней. Ну и так далее.

– Как-то всё интересно очень! – заметил Федька.

– А разве не интересно, что ты голый, на ночь глядя, в мою келью свалился? Что же, вас с психи голыми выпущают?

Федька рассказал дядьке, которого в данное время следовало называть Василием, о дровяной экспедиции, о неудачной попытке купить на заимке бутылку самогона.

– Ну, хорошо, что лишился ты только одёжки, сдается мне, что на той заимке ты мог бы и самой жизни лишиться. Там тебя раздели, а я тебя одену. На психе тебе делать боле нечего.

Дуракам и на воле хорошо живётся. Ты погляди, в Томске возле церквей, сколько попрошаек толчётся? Один себе на ногах язвы рисует, и сидит, костыли к ограде прислонив, другой талдычит, что у него вся деревня вместе с церковью сгорела, и жена и дети сгорели синим огнем. А я знаю, что хромой уже второй дом строит, а который погорельцем обзывается, уже может хоть купцом первой гильдии стать. У нас народ жалостливый. Но мы с тобой милостыню просить не будем.

– А что же будем есть? – спросил Федька заинтересованно. Хотел спросить и о выпивке, но воздержался пока.

Дядька Василий усмехнулся и сказал:

– А выйдем-ка на вольный воздух!

Они вышли из избы. Вчерашнего холода – как не бывало. На вербах желтые, как цыплята, распустились почки, из тополиных почек выглядывали пахнущие весенним зелёным клеем листочки. Солнце пригревало, ветерок высушивал лужи, пуская по ним ребристые волны. От земли поднимался дрожащий парок. За зелёной речушкой в коей еще белели остатки льда, в деревушке из труб текли вкусные дымки, и кричали петухи, созывая свои гаремы.

– Что есть будем? – иронически переспросил дядька Василий.

– А вот этого, который там горланит, и пустим на уху!

– Что? Кур воровать? Этого я не могу. Я деревенских знаю, они за это стягами все кости переломают. У них городовых нет, они сами себе городовые. Да что! С городовым еще говорить можно, а эти сразу убьют.

– Экий ты, какой, парень! Посмотреть на тебя – борец! А трусишь, как заяц! – сердито сказал дядька Василий. Да кто тебя воровать заставляет? Это грех! Нет, мы грешить не будем. Этот певец сейчас сам к нам придёт! Да как! Кустами будет красться, чтобы хозяева не видели, куда он пошел.

Василий воззрился в сторону деревни, и в полголоса стал приговаривать:

– Петя-петушок, золотой гребешок, шёлкова бородушка, масляна головушка. Беги сюда, а не то беда…

И вновь Федька глазам своим не поверил, потому что из кустов, выбежал здоровенный петух с алым гребнем, с огненным пером. Он добежал почти до ног Василия, и тут вдруг остановился, как вкопанный, словно на него озарение нашло. Он косил глазом, явно намереваясь дать дёру.

– Падай на его! – прохрипел Василий, падай, мать твою! Ломай ему шею, пока он не опомнился совсем, уйдёт!

Федьку не надо было долго просить, он распластался в прыжке, упал на петуха, и живо свернул ему голову.

– Поди в избу, и там ощипай, да смотри, чтобы ни перышка ни пушинки никуда не улетело, всё в печку суй, в огонь. Голого петуха хозяева, небось, не признают. Я тут на пригорке постою, а ты ощипай его по-быстрому и – в котел. Сварится, съедим и кости сожжем. А ты говоришь – кур воровать. Чего их воровать? Только позови – сами бегут.

Минут через двадцать петух уже варился в котле. Вернулся дядька Василий, сутулости у него стало меньше, а росту больше. Федька решил больше ничему не удивляться. Чего себе даром душу мотать?

Петуха они съели с большим аппетитом. Кости дядька засунул в плиту, и подбросил сухих дров, чтобы лучше горело.

– К такой закуске да ещё бы бутылку? – сожалеюще вздохнул Федька. Он подумал: а не сможет ли сей чудила скомандовать четверти самогона, чтобы она от какой-нибудь самогонщицы прилетела сюда по весеннему небу и плавно опустилась возле дядькиного жилища.

Василий как-то прочитал его мысли и сказал:

– Ты это брось! Самогон по небу летать не может, и ходить по земле тоже. Да это и не нужно. Когда будет надо, я тебя и так сделаю пьяным, безо всякого питья. Скажу, чтобы стал ты пьяным и – станешь. А сейчас возьмем верёвки, пойдем на берег реки искать всякие бревёшки, которые нанесло половодье.

Федька подумал, что можно было приказать бревёшкам приползти к избе и делу конец. И опять дядька понял его мысли и сказал:

– Не выдумывай, чего не следует, а делай, что тебе говорят. У меня сильно не переработаешься, а питаться будешь хорошо. Опять же воздух какой! Простор!

В землянке Василия Федька быстро отъелся, похорошел. Мало ли что – хозяин странный, зато еда всегда есть. У Василия то и дело сама собой изменялась внешность. То у него вырастал нос с горбинкой, а наутро тот же самый нос принимал вид картошки. Глаза то синели, то зеленели, а то становились жгуче черными. Всё это Федьку удивляло, но постепенно он к этому привык. Чего не бывает на свете! Однажды разговорились.

– Ты, дядька Василий, давно в этой келье проживаешь?

– Да нет, осенью сам землянку вырыл, да зиму здесь перезимовал, а то в Томском жил.

– А чё в Томском-то не пожилось?

Оно, может, и пожилось бы, если бы одну сволоту чёрт на мою шею не принес.

– Это какой же чёрт?

– Безрогий. Попом Златомрежевым именуется.

– А чем он досадил тебе?

– Чем-чем. Был я псаломщиком. Хороший был настоятель. Сычугов. Водку пил. Раз прямо в храме помочился, и просит сторожей, чтобы обсушили его. Они и обсушили.

Раз младенца крестить принесли, а Сычугов и заявляет: «Годите, выйду в оградку, испражнюсь, тогда и крещение совершу». А родитель был – лавочник со скобяного магазина, пошел к епископу жаловаться. Ну и выгнали Сычугова, куда-то в далекий сельский приход загнали. И тут и объявился этот самый новый настоятель. Златомрежев, значит. При прежнем-то попе я как у Христа за пазухой был. И с певчих имел, и с крестиков и свечек. Мне бы образованию какую, я бы и сам попом стал. Златомрежев этот, вроде как ранетый, вернулся с фронта. Поди, сам себя подстрелил, паразит! Его в эту церковь и назначили.

Ну, и стал он под меня яму копать. Доходов лишил. То не трогай, это не бери! А сам золотой крест здоровенный на груди носит. Ну что? Не вытерпела моя душа. Ночью я к нему пробрался в фатеру, да крест его золотой и спёр. И чёрт меня дёрнул нести тот крест сдавать к Юровскому. Ну, прихожу в магазинецию, говорю так и так, память родителев. По случаю крайней нужды дешево уступаю. А эта еврейская образина и говорит, посидите в кресле, я сейчас из сейфа деньги принесу. Я сижу, отворяется улична дверь, входят городовые и хватают меня за белые руки. У пархатого в магазине в задней комнате телефон был, вот и позвонил, гад, крючкам.

Да… И тут мне надпись на кресте прочитали. Оказывается, на обороте креста по просьбе купцов еще полгода назад этот самый Фимка Юровский начертал резцом, дескать, от благодарных прихожан священнику Златомрежеву за усердие и благочестие! А я-то надпись не понял, грамоте не обучен. Думал молитва какая там написана.

И понял я, что надо вырываться мне, а то в каторгу ушлют. И как шли по улице, я на городовых морок напустил. У них подошвы к земле прилипать стали, так что и оторвешь с трудом. Тут я вырвался и дал стрекача. Теперь вот здесь и живу. Обличия меняю. На всякий случай. Ведь надо такое дело сделать, что я землянку свою построил аккурат напротив деревни, в коей у Златомрежева дача куплена. Весна наступила. Того и гляди, мерзавец явится землицу под огород копать. Пусть попыхтит. Я уж постараюсь, чтобы у него ни одно семечко не взошло. Монах хренов!

– Ваша милость с темной силой знается? – спросил Федька.

– А ты испугался? – усмехнулся Василий. – Не боись! Я не чёрт, и не дьявол, и даже не ихний слуга. От господа Бога нашего дано мне по страданиям моим. Жил ведь с малолетства трудно. Бывало, целый день кишка кишке кукиш сулит. Отец мой каторжник, а и мать каторжанка. Они меня в каторге и прижили. А потом им вышло жить на поселении в маленькой северной деревушке. Там и коренные жители маются. А нам, каково пришлось?

Хлеб с мякиной ели, а то травку куколь сушили, мололи да отрубей подмешивали, чтобы мучицы больше было. Ну, поешь лепёшек с куколем и полдня ни рукой, ни ногой двинуть нельзя – отнимаются. Зато маленько живот набьёшь.

Однажды что вышло? Мать с тятей за сеном поехали, я – один, на полатях под потолком лежу, лепешек с куколем наелся – ни рукой, ни ногой шевельнуть не могу. Лет десять тогда мне было. И уголёк горячий из печки выпал, пол в избе загорелся. Что делать? Сгорю вместе с избой! Как-то покатился на манер бревна, полетел с полатей, да головой попал прямо в котел, в котором отруби запаривали.

Одно дело, что голову зашиб, второе, что отруби горячие мне рожу ошпарили. Тятька с мамкой вернулись и не узнали меня. Две недели выл. Глаза ослепли, думал, что уж света божьего никогда не увижу. Но в ту пору стал всё внутренним оком зреть. Бывало дома на лавке сижу, отец приходит и рассказывает, что кто-то у соседей корову Пеструху свел. А я вижу эту корову в стайке на краю деревни у Тимохи-бобыля. И вижу, что Тимоха большой ножик точит, Пеструху колоть. Ну, тятьке и рассказываю. Он меня ругает:

– Чего ты можешь видеть, если по избе на ощупь передвигаешься? И окна наши все в куржаке[7]7
  Куржак – морозный нарост на оконном стекле.


[Закрыть]
, и пурга на улице.

А я говорю, чтобы соседи побыстрее к Тимохе бежали, если свою Пеструху живой застать хотят.

Ну, отец пошел к соседям, и говорит, что мой Васька хреновину такую выдумал. Но все жё проверить не мешает, мало ли что. Ну, собралось мужиков человек десять, да к Тимохе пошли. По дороге-то толкуют, дескать, и дураки же мы будем, если там никакой Пеструхи нет и не было никогда.

А только пришли они и увидели, что Васька Пеструху привязал и за ноги, и за рога сыромятными ремнями, чтобы не брыкалась, и уже заколоть хотел. Тут у них битва произошла при Порт Артуре. Васька вместо коровы чуть мужика одного не запорол, однако же, повязали мужики бобыля, да и рожу разукрасили, так что не хуже моей стала. Вот с той поры и вижу всё сквозь стены. И простое зрение ко мне тоже вернулось. Хотя рожа моя с тех пор – вся в пятнах пребывает, но я из деревни в город переехал по духовной линии пошел. И петь хорошо могу, и молитвы знаю. Так, что тебе меня бояться резона нет.

– Да я ничего! Я просто так спросил, – ответил Федька.

На улице совсем потеплело, и как-то раз в землянку заглянула красивая девка в цветастом платке. Федька обрадовался:

– Пожалуй, к нам красавица-девица!

– Деда Василия видеть желаю! – сказала девица, – он мне свистульку обещал.

– Заходи Алёна! Свистульку я и слепил и обжог давно, да покрасил, так что будешь женихов высвистывать, – сказал Василий, вставая с лежанки, и глаза его стали голубыми, волосы кучерявыми, а пятна на лице стали еле заметными. Федька хоть уже и привык к таким переменам, но всё равно удивился, уж больно быстро дед в одну минуту помолодел.

Василий заметил, как Федька воззрился на девку. И сказал:

– Ты не очень-то! Она мне во внуки годится, а тебе в дочери. Ты её ничему научить не можешь, а я её учу травы полезные брать, наговоры читать. Она уже может лихорадку убирать, килы заговаривать. Со временем дельная знахарка получится. И всегда у неё кусок хлеба будет, и почёт от народа. И петь я её учу. Не горло драть, а по правилам, как в церквах и театриях поют. И ей всё полезно и интересно. Правда, Алёна?

– А то? Ты, дед Василий, как солнце тут взошел. Я чё тут видела до тебя? Мужики наши да парни только водку пить могут да по матушке разговаривать. А ты мне столько всего показал и рассказал! Дай свистульку-то спробую!

Василий передал ей свистульку, сделанную в виде змейки с зелёными лукавыми глазками. Алёна взяла хвостик «змеи» в свои свежие губки, подула и «змея» запела, с соловьиным посвистом и клёкотом. И дверь землянки сама собой отворилась, и стая скворцов уселась на рябиновое дерево, что росло недалеко от порога землянки. Федька почувствовал, что воздух стал душистым, как ладан. И глаза Алёны стали больше в два раза, и голубее. И сквозь сарафан Федька вдруг увидел ту девку голую всю. И груди, с сосками яркими, как пенки в топлёном молоке, и лобок, и волоски над ним русые, так мило кудрявившиеся. И Федька вспомнил красоток, которые когда-то целовали его в раю. И он подумал: «Разве то рай был? Вот он рай-то, настоящий!» Федька уже, было, потянулся руками к Алёне, но почувствовал, что руки у него отнимаются, и услышал голос Василия:

– Я тебя упреждал!

– Мало бы что предупреждал. Я вольный казак! Я может, на ней женюсь! – сердито воскликнул Федька, но тут и ноги, и руки у него у него отнялись.

Алёна рассмеялась и убежала со свистулькой. А Василий сказал:

– Последний раз упреждаю, полезешь к Алёне, у тебя женилка напрочь отпадёт!

Федька похолодел. Вот гад-колдун! И сделает! Для себя, видно, девку бережет старый чёрт, ему ведь никак не меньше шестидесяти. Но лезть к Алёнке нельзя. Нет, лучше потерпеть. Маленько пожить еще на лёгких хлебах, да смотаться куда-нибудь подальше от Василия.

Дни шли. Становилось всё теплее. Парни и девки всё чаще собирались у околицы. Первыми гулянку начинали гармонисты. Их было трое. У одного была гармонь с желтыми мехами, у другого – с красными, у третьего – с голубыми. Играли они сначала по очереди: один устанет, начинает играть другой. У каждого была своя мелодия. Потом, перемигнувшись, рвали меха одновременно, и округу оглашала залихватская мелодия:

 
Ты Подгорна, ты Подгорна,
Широкая улица,
По тебе никто не ходит,
Ни петух. Ни курица.
Если курица пойдёт,
То петух с ума сойдёт!
 

Девки все были обуты в новые ботинки с высокой шнуровкой, только у одних ботинки были черной кожи, у других – коричневой. И танцорки так долго и часто дробили каблуками, что прибрежная ярко-желтая глина утаптывалась до плотности камня. Это был «пятачок».

Гармонисты враз оборвали мелодию и стали требовать, чтобы каждая девка их поцеловала, иначе им тяжело играть. Девки целовать их отказывались. Парни сказали, что в таком случае они играть больше не будут.

– Шут с ними! – вскричала Алёна, – мы и без них обойдемся.

В это время из землянки выглянул дед Василий и окликнул Алёну. Она подбежала, разрумянившаяся, ароматная от помад.

– Возьми вот лагушок! Тут квасок на приманной травке настоян. Пусть каждая девка, хоть глоток да испробует. Тогда у вас от парней отбоя не будет! Поняла?

Алёна приняла лагушок, сама отхлебнула, затем передала посудину девкам:

– Пейте, вкусно!

Девушки быстро опустошили лагушок.

– Теперь, айда в хоровод! – позвала Алёна. Девчата образовали круг. Каждая девушка была в цветном сарафане, у каждой в косе – лента. Чувствовалось, что заводилой среди девчат была Алёна. Она и выдала первую частушку:

 
Наша Керепеть в лесу,
Девок хвалят за красу,
Все больши и малёньки,
Как цветочки аленьки!
 

– И-и-х! – взвизгнула Алёна, увлекая круг за собой. И хоровод закружился, на фоне зелёной травки и прибрежных кустов, как дивный живой венок из пестрых цветов.

 
Мы не станем брагу пить,
Котора брага пенится,
Мы не станем тех любить,
Которы ерепенятся!
 

С каждым новым куплетом девчата кружились всё быстрее, и подпрыгивали всё выше.

– И-и-их!

С порога землянки впился взглядом в этот хоровод Василий и шевелил губами, словно что-то жевал. Федька тоже смотрел на этот хоровод, и его мучило сожаление, что он этим девкам – не ровня, его года уже ушли. А ведь такие милушки, такие хорошки! Ну, ничуть не хуже тех райских девок, которых он когда-то лобзал.

 
Мы девчонки– керпетянки,
Мы отчаянные в дым!
Если речка на дороге -
Через речку полетим!
 

– И-и-их! – сильно раскрутившийся, хоровод подпрыгнул, и под взорами изумлённых парней, перелетел на другую сторону реки Керепети. Вот он дробит каблуками уже на другом берегу.

 
Запросватали телегу
За дубовый тарантас,
Слёзы горькие закапали
У лошади из глаз!
 

– И-и-их! – хоровод закружился так, что уже и лиц девок было не разобрать, и, разом подпрыгнув, перенёсся обратно на тот берег, где стояли, разинув рты, обалдевшие парни. Они кинулись, было, ухватить девок за руки, остановить, где там! Хоровод снова подпрыгнул и, беспрестанно кружась, перелетел на противоположный берег, причем девки на лету выдали еще частушку:

 
Я сама гулять не буду,
И подругу уведу,
Все ребята – финтиль-винтиль
На резиновом ходу!
 

В это самое время по тропинке от деревни медленно брел Николай Златомрежев, размышляя о своей судьбе, о том, что было прежде, и стало теперь. Вспомнился ему московский университет, который он окончил по экономическому отделению как раз в четырнадцатом году, словно только для того, чтобы сразу же уйти добровольцем на фронт. А война… Это было подобие ада. Танки, танки, газы. Запах горелого человеческого мяса до сих пор иногда тревожит его.

Выписавшись из госпиталя, и вернувшись в родной Томск, он не без робости пришел к епископу Анатолию Каменскому. Рассказал, что прошел огонь и воду, смотрел смерти в лицо, и дал богу обет до конца дней молиться за людей, чтобы стали они добрее. Он знал закон Божий, знал службу, так как в роду его были священники. Это решило дело. Епископ определил его настоятелем в большой каменный красивый Преображенский храм на улице Ярлыковской. Правя службу, исполняя требы, он оттаял душой. Если крестил младенца, то от души желал ему мира и счастья. И жизнь его обрела порядок. Купил маленькую дачку в деревеньке неподалеку от Керепети и старой архиерейской заимки. Можно было вырваться сюда на несколько часов, погулять среди реликтовых сосен, подышать лесными ароматами. И это было такое блаженство!..

Никто из парней не заметил, что из деревни к месту гулянки тихонько подошел в простой черной рясе Златомрежев и остановился возле двух разлапистых кедров, глядя на всё происходящее. Но Василий как-то почувствовал присутствие священника. Быстро юркнул в дверь, и Федьку позвал:

– Зайди и дверь закрой!

– Зачем? – сказал Федька, – чего в избе делать, когда можно дышать вольным воздухом?

– Сказано тебе, зайди! – свирепо воззрился на него старик.

Федька понял, что дело нешуточное. Зашел и дверь закрыл. Василий прижал нос к тусклому оконцу и что-то быстро зашептал.

Хоровод всё быстрее перелетал с одного берега на другой.

Златомрежев хотел закричать, потом одумался и стал читать молитву святому кресту:

– Да воскреснет Бог, расточатся врази его и побегут от лица его все ненавидящие его, яко тает воск от лица огня. Како да бегут беси от любящих бога и знаменующих себя крестным знамением!..

Хоровод в этот момент перелетал через речку Керепеть. Девки крепко сцепились руками, на лицах их было написано дикое блаженство. Алёна как бы соединяла их всех невидимой прочной нитью. И вдруг она охнула, девки расцепили сплетенные пальцы и с воплями ужаса попадали в зелёную воду Керепети.

Некоторые поплыли, а две из них начали нырять, вопя о том, что плавать они не умеют. Тотчас в Керепеть нырнули парни, как были, в пиджаках и брюках, в сапогах, даже картузы снять у них времени не было. Они быстро вытащили на берег перепуганных и промокших девок.

Один из гармонистов отряхнув воду с пиджака, схватил гармонь и пропел:

 
Девка села в решето,
Поехала по озеру,
Посередке озера
Ноги отморозила!
 

Девушки быстро побежали в деревню – сушиться.

Парни никуда не пошли. Они скинули с себя всю одежду, выжали её, развели костерок, и над ним стали сушить исподнее и верхнее. Один ругался больше всех:

– Вот сволота! Из-за них всю махорку промочил и спички. Нынче это денег стоит, да и курить хочется, страсть!..

Златомрежев вышел из своего убежища за деревьями, перекрестил поляну, речку. И потихоньку пошел вдоль берега реки.

В избе у малого тусклого оконца дядька Василий насыпал в кружку синего порошка и велел Федьке:

– Шагай за попом, да сыпь этот порошок тонкой струйкой в его след! Понял! Иди!

Федька вышел из землянки. Кружка с порошком словно жгла ему руку. Он шел и шептал:

– Салфет вашей милости. Порошок! Девки летающие! Нет уж, довольно!..

Когда избушка скрылась из вида, Федька кружку с порошком кинул в Керепеть. Она с бульканьем пошла на дно. Вода в реке посинела, и тотчас бесчисленное количество рыбы всплыло вверх брюхами.

– Ух, ты! – сказал Федька! – Вот это рыбалка! Да тут на всю деревню уху можно сварить, и еще рыба останется. А только от такой ухи, того гляди, рога вырастут! А может, вырастет еще и длиннющий хвост, и копытца. Бежать надо отсюда и как можно дальше. Хотя и бежать-то мне, бедолаге, вроде уже некуда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю