Текст книги "Прощаль"
Автор книги: Борис Климычев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)
30. ДУХИ В ГОРОДЕ
Художник Гуркин из своих экспедиций на родной Алтай всегда привозил новые картины. Его признавал в своих статьях лучшим сибирским художником Григорий Николаевич Потанин. Полотна уроженца горного Алтая пользовались всегда огромным успехом у знатоков, и не только у томичей. Его давно признали и Москва, и Петербург. Его любили томские литераторы, журналисты, чиновники и купцы. Инородец – да! Но Григорий Гуркин доказал что инородцы могут быть талантливы не менее, чем русские. Ученик знаменитого академика Шишкина, он великолепно писал пейзажи. Но что это были за пейзажи! Величественные горы, пади и отроги Алтая. Таинственные озера, нехоженая тайга, дымки над крышами чумов, туманы в горных долинах, горные водопадные речки с мириадами мелких брызг, образующих радугу. Путешественник, этнограф, писатель, рыболов, охотник, он открыл россиянам окно в Алтай. Смотрите! Его пейзажи были лиричны и дышали глубинной мощью. Полотно «Хан Алтай» было грандиозным и по размерам и по силе впечатлений от него. Были среди полотен и жанровые сцены из быта алтайцев. Можно было видеть, как алтайцы камлают, приготовляют араку, ловят маралов.
И смотрели, восторгались, покупали картины. О Гуркине писали, восторженно, взахлёб. Он мог бы устраивать выставки хоть в Париже. Но для него столицей был город Томск. Город на холмах, возле полноводной реки Томи, дно которой было усыпано самоцветами, принесенными мощным течением с далекого Алтая. Все эти камушки было видно сквозь толщу воды, так как она была кристально чистой до озноба. Здесь Гуркин чувствовал себя как дома: холмистая таежная местность, много рек и озер. Похоже на алтайские предгорья.
Каждую свою выставку Гуркин устраивал с выдумкой, оригинально. На сей раз он привез разную алтайскую утварь и сорок камов с бубнами и в особенных одеяниях. Где он их набрал столько? Неизвестно. Видимо собрал из всех алтайских отдаленных аилов. В афише так и было написано: «Только семь дней! В общественном собрании г. Томска. Выставка живописи Григория Гуркина при участии сорока алтайских шаманов, которые будут показывать своё искусство камлания».
Несмотря на смутное время, несмотря на дорогие билеты, зрительный зал общественного собрания был набит до отказа. Публика была более пестрой, чем это было раньше. Теперь сюда пускали и простолюдинов. Будь ты хоть трубочистом – пожалуйста, только умойся, будь чисто одет и покупай билеты. Что ж, поделаешь, если в далеком Петербурге что-то такое свершилось, и говорят, скоро не будет ни богатых, ни бедных, ни знатных, ни изгоев? Говорят, все будут равны. Что-то в это слабо верится, но…посмотрим, посмотрим! А пока, на всякий случай, проходи в зал любая скотина.
И вот что странно. Пришли на вечер Гуркина даже некоторые извозчики и грузчики. А что они понимают? И как это на билеты разорились?
Гуркин вышел на авансцену и коротко рассказал о своём летнем путешествии. Он сказал:
– У меня есть картина о камлании. А сейчас пред вами предстанут на этой сцене сорок алтайских камов. У нас шаманы прозываются камами. У каждого на на груди вы увидите девять кукол, символизирующих девять великих и волшебных вершин Алтая. Каждый из этих прорицателей имеет собственный рисунок костюма и бубна. Я бы сказал, все они в мастерстве индивидуальны, дополняют друг друга. Для алтайцев они – врачи, советчики, защитники от всех напастей, посредники между этим миром, средним и верхним.
Не беспокойтесь! Показывать своё искусство будут не все сорок шаманов, это заняло бы слишком много времени. Камлать станут трое сильнейших. Остальные, как говорят у вас в университетах, станут ассистентами. Итак!..
Гуркин быстро ушел за кулисы, а оттуда тотчас с гиканьем, подвыванием и стуком бубнов выскочили люди в расшитых бисером мехах. Они закружили по сцене подобно снеговому вихрю, от грохота бубнов заложило уши у тех, кто сидел впереди. Смирнов сказал Гадалову:
– Ну и черти! Я нанял бы парочку косматых, чтобы комиссаров от моего дворца отпугивали.
– Милый! Комиссаров бубнами не проймешь! Для них нужно такое колдовство, которое не только грохочет, но еще и свинцом плюет! Мы потом с тобой поговорим об этом более серьёзно. Нас с тобой никто не защитит, если мы не потратим на свою защиту изрядные деньжата, золотишко, конечно… Ладно, пока молчу, всё внимание – сцене!..
Коля Зимний сидел во втором ряду рядом с Потаниным. Он смотрел вокруг с восторгом. Он прежде и не мечтал попасть в зал общественного собрания. А теперь он – здесь на равных со всеми. А может и чуть выше многих других. Он – служащий сибирского областного Совета, близкий к президенту Сибири человек. А потом он сдаст за гимназию, окончит университет и перед ним откроются и не такие горизонты!
В центре зала сидел Аркашка Папафилов. С ним было еще несколько воров. Эту публику привлекало всё чудесное, а некоторые по настоящему любили искусство и живопись. Сзади в дешевых рядах поместился дед Василий, который когда-то приютил в избушке возле речки Керепети Федьку Салова. Поскольку бывший Василий каждый месяц должен был именоваться по-иному, теперь он звался Ашурбанипалом Даниловичем. Волосы его были пострижены французским парикмахером и расчесаны на пробор. Вместо прежней окладистой бороды, он носил профессорскую, козлиную бородку клинышком, и усы-пиками. Рядом с ним чинно сидела Алёна. Она, по приказу Ашурбанипала, прозывалась ныне Элеонорой-девственницей. И была одета по городской моде, как одеваются девочки-подростки, гимназисточки: в темном платье с белой кружевной пелеринкой, и с голубым бантом в пышной косе. Алёна-Элеонора в наряде гимназистки была трогательно красива, никто и не поверил бы, что эта девочка еще недавно жила в глухой деревушке.
Дело было в том, что Ашурбанипал Данилович снял комнату в доходном доме в центре Томска. И дал объявление о том, что в доме Безхадорнова на Никитинской улице под руководством мага Ашурбанипала ясновидящая девственница предсказывает будущее любому желающему. Блаженная может находить потерявшихся людей, лечить болезни. Есть рекомендации от титулованных особ и справка от профессора Курлова о том, что Элеонора является именно девственницей. А это – важно. Как только выйдет замуж, утратит девственность, она утратит и свою магическую силу. Но из сострадания к людям самоотверженная Элеонора дала обет безбрачия.
Три шамана с бубнами выскочили в центр сцены, закружились, ударяя колотушками в бубны и выкрикивая что-то на странном наречии. Остальные сели полукругом, и помогали танцующим горловыми звуками, похожими на клекот орлов.
Лампы на сцене сами собой стали меркнуть, по залу пролетали невесть откуда взявшиеся то ли блики, то ли лучи.
– Алнгумна-тамм! – тянул басом один из шаманов.
– Нгнаглумнндмна! – отзывался другой.
– И-их-и-и! – визжал третий.
Мельтешение бликов усилилось. Танцоры закружились еще быстрее и подскакивали всё выше. Наконец всё трое повалились на сцену, у двоих изо рта пошла пена, третий икал.
Свет вспыхнул снова. Шаманы исчезли. На сцене стоял только Григорий Гуркин. Он объявил:
– Шаманы побывали в другом мире. Они спросили о важнейшем, что должно случиться. В другом мире сказали, что Сибирь должна быть свободной навечно!
– Протестую! – крикнули из среднего ряда. – Под видом камлания вы протаскиваете чуждые российскому рабочему классу и крестьянству националистические взгляды! Моя бы воля. Я бы вас – к стенке! К чёртовой матери!
В зале раздался возмущенный гул. Гадалов и Смирнов обернулись на крик.
– Криворученко кричит! – шепнул Смирнов. – Со психи выпустили, и сразу стал важнейшим комиссаром. Придёт вот такой губошлёп, сопляк, и отберет у нас всё собственным горбом нажитое имущество.
– Это мы еще посмотрим! – отвечал Гадалов. – Если полезет, мы ему сопли-то утрем. Из молодых да ранний, не таких видали! Комиссары, секретари, председатели. Откуда что взялось!
Гуркин пригласил всех пройти в картинную галерею. Публика застучала креслами, зашумела. В зале, где разместилась выставка, шаманы сели под картинами Гуркина прямо на пол, и все разом закурили трубки. Напрасно побледневший служитель кричал, что в зале курить строго воспрещено, что ниже этажом есть специальная курительная комната. Камы не обращали на него ни малейшего внимания. Они смотрели сквозь него, как сквозь стекло.
Гадалов изобразив пальцами трубку, смотрел сквозь сей импровизированный окуляр, то на одну, то на другую картину. Смирнов говорил ему на ухо:
– Талантище у этого эскимоса поразительный, чёрт бы его побрал! Это совсем не то, что Мишка Пепеляев пишет, или Вучичевич. Это природное, искреннее. А всё же мне больше по душе картина под названием «Прощаль», здоровенная такая, что вакурат – для моего дворца. Глаз на ветке висит и, понимаешь, плачет… Степка Туглаков, стервец, купил её тут в собрании у одного футуриста. Я его просил продать, хоть за две цены, не отдает. То ли послать людей на Войлочную, чтобы Витьку Цусиму наняли? Он-то не побоится самого чёрта. Только уж лют чрезмерно. Он не только картину возьмёт, он всю семью вырежет, все манатки заберет, да еще и дом сожжет, чтобы следов не было. Боюсь брать грех на душу.
– Плюнь! – сказал Гадалов. – На кой тебе ляд эта «Прощаль»? Ты попроси Гуркина, пусть он тебе копию с картины «Хан Тенгри» снимет. Тоже картина внушительная.
– Нет, я ту хочу.
Гуркин отвечал на вопросы собравшихся, рассказывал смешные эпизоды из алтайской жизни. Люди подходили к толстенной книжище в бархатном переплёте, оставляли отзывы.
Купцы после обозрения выставки спустились в подвал к привычному занятию – к бильярду, картам и вину. Смирнов пил в этот вечер много. Его мучили недобрые предчувствия. Что-то там в центре страны стряслось. Была одна революция, вроде всё обошлось. И на подрядах для армии заработали, и так по мелочам торговлишка шла. Конечно, тревожно было бумажные деньги держать. Слухи шли, что появятся новые деньги. Верховный правитель должен выпустить их, вроде, уже печатали во всю. А старые обесценились совсем. Ладно, сбыли их, золотишко спрятали. Товар, который может долго храниться, в подземельях укрыли. И вдруг – вторая какая-то революция. Новые комиссары появились, кричат в зале! Молодые, горячие. Может, обойдётся? Неизвестно. Слухи ползут, что тех, кто живёт в просторных квартирах уплотнять будут. А он-то не просто в просторной квартире живёт, а во дворце! Вдруг да и его уплотнят? Подселят какую-нибудь вшивоту? Да как же он с чужими людьми жить станет? Он с ума сойдёт! И ведь можно, наверное, откупиться?
Ему стало душно. Он, ни с кем ни попрощавшись, ушел, как говорится, по-английски, незаметно. Вроде бы в туалет, а сам шмыгнул в чёрный ход и – на улицу. Подошел к мотору, сказал шоферу, чтобы ехал без него, а он пешком пойдёт, прогуляться хочется.
Прошел по улице Почтамтской никого не встретил, через мост перешел, какая-то пара шла навстречу, завидев Смирнова, эти двое, мужчина и женщина шмыгнули в проулок. Он вспомнил, что сейчас после одиннадцати вечера ходить опасно: могут раздеть, могут и убить. Но он силу имел немалую, двухпудовой гирей по утрам крестился, а кроме того в заднем кармане брюк у него лежал миниатюрный наган под названием «Бульдог».
Ему вдруг очень захотелось взглянуть на Белое озеро, и не только взглянуть, но попить из него, ополоснуть лицо. Смыть все тревоги, смыть нездоровый хмель. Озеро это располагалось в старинной части города на Воскресенской горе. Первые томичи из него пили воду. Было это еще при царе Борисе Годунове. И вода в озере была целебной. Умывшись ею – слепые прозревали, хромые отбрасывали костыли. Легенды – легендами, но томские профессора исследовали воду в озере, и нашли, что вода действительно целебная. На дне озера били минерализованные источники. Вода была близка по составу к курортным водам Карлсбада. Но какой тут к чёрту курорт, в такой дали от Европы? А томичи без всякого пиетета к целебным свойствам воды бросали в озеро всякий хлам, старые тазы, ведра, сваливали в него прошлогоднюю солому с навозом. Купали в озере лошадей, пригоняли к нему скотину на водопой. Бросали в озерные воды дохлых кошек и собак. И всё-таки озеро как-то находило в себе силы самоочищаться. Лежало в окружении бесчисленных ровных берез, действительно белое от отражённых в нем белых стволов.
От крутого подъёма в гору, уже начинающий полнеть, Смирнов запалённо дышал. Вот уже дохнуло в его разгоряченное лицо озерной свежестью. «Сейчас искупаюсь! Сперва попью, потом плесну воду пригоршнями в лицо, потом»… он вдруг замер… Похоже – влип! Его окружала целая шайка. Человек двадцать, никак не меньше. Да! Он слышал про белозерских. Отчаюги! Сорвиголовы. Впрочем, и заисточные не лучше, и бочановские, и пристанские. Но что делать? Отстреливаться? Ну, двоих, троих он угробит. А пока он это делает, другие зайдут со спины и зарубят. У них почему-то у всех топоры в руках. Да и топоры-то странные какие-то. Ого! Факелы зажгли. Один, другой! Похоже искали именно его. И главное – молчат гады! Понимают, так-то – еще страшнее. Неужто Витька Цусима? Будут пятки поджаривать: скажи, где золото прячешь? Нет, не Витька! Не похож. И что это за одежи на них странные? Ну, было: бегали урки возле кладбища в вывернутых наизнанку шубах с огненными головами. Тыкву выдолбят, дырки в ней прорежут, пугают до полусмерти, и раздевают. Дураков раздевают, разумеется. Тех Смирнов бы не испугался, он бы им задал перцу. Завернул бы ноги к голове. Но это – другие. И много их, шельмецов. Откуда столько набралось? Целая рота.
Смирнов изловчился, подтянулся на руках, через забор перемахнул. Во дворе взлаяли собаки. Может, хозяин выйдет, всё лучше, хоть свидетель будет. Но никто не вышел, темно в доме, глухо. Дрыхнут, гады! Ай-ай! А эти все уже – во дворе, и с топорами, и с факелами. А как прошли, как проникли? Не видно было, чтобы через забор лезли. И собаки на них не лают. Вот странность! Ощущая на спине липкий пот, Смирнов шмыгнул в старый каретник, на сеновал. Глянул, а эта компания – уже в каретнике, и по лесенке на сеновал лезут с факелами и топорами, один за другим. С факелами! К сену! Смирнов завопил:
– Куда прёте, сволочи, с факелами на сеновал! Все сгорим, выскочить не успеем!
А они шли молча прямо на него с мрачными бородатыми лицами, с факелами, с топорами на длинных древках. И вдруг он вспомнил, как это называется. Не топоры это, – алебарды! Мужики молча прошли сквозь него, и сквозь сено. Когда мимо него проходили, он сунул палец в огонь факела. И ничего не почувствовал: огонь – не обжег ему палец. Это был мертвенный, призрачный огонь. «Не может быть! – пронеслось в голове Ивана Васильевича. – Я сплю!» – Но он не спал. Нет, не спал, и даже хмель выскочил из головы.
И тогда он вспомнил картину: «Утро стрелецкой казни». Суриков Василий Иванович! Они, стрельцы! У стрельцов на кафтанах – застежки, как на той картине, и шапки такие же. Впрочем, один почему-то без шапки был. Да какая разница! Стрельцы прошли! Тени их, из Томска семнадцатого века! А расскажи кому, так ведь не поверят. Засмеют, скажут Смирнов до белой горячки допился. А он видел, только что, видел!
Смирнов огляделся и понял: надо скорее слезать с сеновала, да опять через забор прыгать, обратно теперь. Не дай бог хозяева проснутся, да его тут застанут. Оправдывайся потом. И ведь не докажешь, что от приведений спасался. Могут и ребра намять. Он вышел из каретника, собаки опять залаяли. Смирнов перемахнул через забор, и начал быстро спускаться с горы. Ну его к лешему ночное купание! Пусть купается, кто хочет, а он расхотел. Еще какие-нибудь русалки на дно затянут, будь оно всё проклято!
Через два дня он прочитал в «Сибирском обозрении» статью о выставке Гуркина. Неизвестный, скрывшийся под псевдонимом» «Доброжелатель» писал: «Выставка картин именитого мастера произвела на нашу публику, в этот раз, как и всегда, громадное впечатление. Новые картины господина Гуркина полны первородной мощи, великой любви к родному краю. Какие бы превосходные степени не употребил я для оценки его творчества, всё будет мало, ибо перед таким искусством все слова ничтожны. Мы обратили внимание и на великолепные наряды алтайских шаманов и их иступленные пляски. Это было живое дополнение к картинам г. Гуркина, хотя они и не требуют дополнения. Печально то, что эти горные колдуны, кажется, в самом деле владеют особенной магией, и в самом центре губернской столицы выпустили на волю своих не всегда безвредных духов. У проживающих неподалеку от здания общественного собрания господ Смоленцевых попугаи в клетках вдруг все разом стали произносить самые ужасные ругательства, которых прежде не знали, и никто не мог их научить этому. Более того, в ресторане «Медведь» обслуга и посетители в день камлания шаманов увидели вдруг призраки раненных охотниками медведей. Призраки злобно сверкали глазами, замахивались лапами, и разевали пасти. Как бы в дополнение к этому медвежьему концерту, в буфете сама собой полопалась вся посуда, отчего ресторану нанесен значительный ущерб. Ходят слухи, что призраки после выставки г. Гуркина появлялись в разных видах, и в разных местах города. Похоже, знаменитый художник, сам того не желая, очень зло пошутил над гражданами Томска…»
31. СМЕРТЬ ЛЕОНЕЛЯ
В разгар январских морозов, которые в Томске поднимались выше сорока градусов, в пору, когда воробьи замерзали на лету и со стуком падали маленькими ледяными комочками на промерзшую землю, в кабинете, сев на кожаный диван, застрелился преподаватель технологического института Леонель Леонельвич Мовий.
Его избрали депутатом сибирской областной думы. Областной совет и дума поручили ему организовать обеспечение топливом и дровами всех эвакуированных. Мовий не спал ночей. Он ездил на вокзалы, ругался с железнодорожниками, организовывал бригады на валку деревьев и раскряжевку, ходил с милицией реквизировать излишки топлива у богатых томичей. Но топлива в зиму тысяча девятьсот восемнадцатого года в Томске оказалось совсем мало. Эвакуированных было много. Были это поляки, литовцы, белорусы, украинцы, молдаване и прочие западные люди отнюдь не привыкшие к сибирским морозам. Ютились они в развалюхах, питались плохо. И стали умирать даже не десятками, а сотнями. Случалось так, что и могилы им копать было некому. В лютые морозы земля делается стальной, поди-ка подолби её. Могильщики требовали большие деньги. Их не было. Случалось, мертвецов прятали в кладовках, в сараях, в конюшнях, на сеновалах, это грозило при потеплении эпидемией. Дума обвинила Мовия в бездействии. Потанин укорил его.
Леонель Леонельвич Мовий, по происхождению был англичанином. И как полагается истинному англичанину, он был неимоверно горд. Он не вынес позора. Он делал всё, что мог. Носитель гордого английского духа не мог знать, что будет дальше. А если бы знал, то вполне вероятно – не стал бы стреляться. Да многие самоубийцы, всех времен и народов, если бы могли заглянуть вперёд лет на десять, двадцать, тридцать и дальше, то не стали бы вешаться, топиться, резать вены на руках и всякое такое прочее совершать над собой. Потому что многое, что теперь нам кажется совершенно невыносимым, ужасным, через десять лет, или даже через пять, не будет для нас иметь никакого значения, или станет просто смешным. А то, что нам казалось прекрасным, через какое-то время, наоборот, станет ужасным. Скажем, вы повесились из-за того, что вам не ответила взаимностью красавица. Лет через двадцать она может стать похожей на облезлую курицу, спрашивается, зачем же было из-за неё вешаться?
Ну ладно, еще застрелиться или повеситься из-за красавицы. А вы-то? Бедный, бедный Леонель Леонельвич! Угораздило же вас иметь в организме такие чуждые России гены! Тысячи российских чиновников и народных избранников и в давние времена, и ныне всегда сытно и вкусно ели и пили, вовсе не думая о том, что где-то, кто-то в этот момент бедствует. Им в голову не придёт из-за такого пустяка покончить счёты с жизнью. Вот еще! Что за глупости! И это в такое трудное время, когда местные газеты дали тревожное сообщение: «Министр томского облсовета Геннадий Краковецкий отправил представителей на запад. Сибирские дивизии возвратятся в Томск, и защитят от большевиков областное правительство!»
Коля Зимний по просьбе думцев сочинял эпитафию для газеты. Он почти не знал Леонеля Леонельевича, и эпитафию сочинял впервые, потому испытывал неимоверные трудности. Его просили написать так, чтобы было понятно, что жизнь Леонеля Леонельевича оборвалась внезапно и трагически, но при этом ни в коем случае нельзя было упоминать о самоубийстве. Коля написал: «Жизнь его оборвалась, как ломается ветвь яблони под тяжестью плодов…» Коля вздохнул и зачеркнул написанное. Яблони в Сибири не растут – раз, и нельзя считать плодами замерзших беженцев – два. Хороши – плоды! Не то, не то!
Коля снова взялся за перо и тут кто-то кашлянул над его плечом. Коля обернулся, и увидел незнакомого седого старца, который кланялся, плакал и сморкался в большой цветастый носовой платок.
– Кто вы такой? Что вам нужно? Я занят, приходите после!
– Не узнает, не узнает! – вскричал старик, – ай, нехорошо! Ведь это я тебя вскормил, вспоил. Прочитал в газетах – делопроизводитель! Я так и знал, что ты далеко пойдешь! Не зря тебя принесли в кружевных пеленках!
Коля смотрел на старика недоуменно, потом вспомнил, спросил:
– Неужто это вы Фаддей Герасимович? У вас же ноги не было? И вообще.
– Ногу мне приезжий немец протезную сделал. Понимаю, изменился, узнать трудно. Седина, лысина, сутул сверх меры. Старость, не радость, дорогой ты мой Николай Иванович! Я, значит, долго не задержу. Корову у меня на той неделе свели. А у меня внуки малые. Чем кормить-то их теперь? Я ведь не служу ныне, стар стал, сыновей на войне угрохали. Снохи с малыми ребятами. И дома – шаром покати. Прочитал в газете – делопроизводитель. Вот, нашел, тебя, пришел. Взаймы деньжат попросить, чтобы купить другую корову. Время-то какое! Во всем – нехватки, чёртовы мазурики, меня обездолили. Теперь корову куплю, прямо в избе стойло сделаю, чтобы больше не свели уж.
Коля не мог отказать старику, но у него денег не было. Здесь ему зарплату еще не выдали. Он за делами и забыл о деньгах, которые отдал Туглакову для обмена.
– Ладно, Фаддей Герасимович, вы там же живёте?
– Там, там, в той самой избе за Белым озером.
– У меня денег нет, сейчас нет, но я достану. Через день, два буду у вас, верьте моему слову. Сколько лет прошло, а я помню. У вас и прежде коровка была, и вы мне парного молока давали. Вы добрый человек, я вам обязательно помогу.
– Жду, жду! – сказал Фаддей Герасимович, кланяясь. Он уже хотел уйти, но в комнату стремительно вбежали люди в военной форме, без погон:
– Стоять! – вскричал один из них, размахивая револьвером,
– оружие на стол! Потом оба – лицом к стене.
– Вот я вам, варнакам, покажу оружие! – вскричал Фаддей Герасимович, – занося над головой незнакомца тяжёлый кулак.
– Я ногу под Мукденом оставил, награды имею, а он…
Фаддей Герасимович не договорил. Его стукнули рукояткой по голове, он упал.
– Что же это вы, господа, с инвалидом японской войны так обращаетесь! – воскликнул Коля, – кто вы такие?
– Руки назад, и шагай, вздумаешь бежать – пристрелим!
– Да кто вы такие? В чем дело?
– Молчи, а то тоже рукояткой по башке схлопочешь. Теперь наше время спрашивать пришло.
Прямо за бывшим губернаторским домом, ныне именовавшимся Домом Свободы, располагался Дом абсолютной Несвободы. Это был построенный во времена царизма-деспотизма тюремный замок, красивый, украшенный домовой церковью, в которой арестанты могли молиться, не выходя из замка. Окна строения были забраны толстыми и частыми решетками. Коля слышал, что в глубоких подвалах этого замка, заключенных в прошлом приковывали к стенам толстенными цепями, концы которых были намертво вделаны в стену. Рядом с домом Несвободы, бежала говорливая речка Бланка, словно специально для того, чтобы несвободным людям за толстенными стенами и решетками было еще горше сознавать свою несвободу. Даже сейчас, подо льдом, Бланка ласково курлыкала, а там, где были проруби, можно было видеть, что вода бурлит, как кипяток. Настолько быстрой, стремительной была эта река.
Дверь замка лязгнула запорами. Зимнего поторопили пинком в зад, а вслед за Колей в тюремный коридор втащили под руки упиравшегося Фаддея Герасимовича. Дед вздымая палец к потолку, кричал:
– Бог, он всё видит! Он вас, стервецов, рано или поздно накажет!
– Бога нет, папаша! – отвечал ему один из конвоиров, – есть революционная необходимость.
Другой прокричал в глубь коридора кому-то:
– Бще двоих буржуйских сепаратистов привели, куда их помещать?
– В шестую тащи их. Надо их по раздельности всех сажать, чтобы не сговорились.
Через минуту Коля и Фаддей Герасимович оказались в большой комнате, в которой было много людей разного возраста и вида.
– Ха! Бще двоих постояльцев привели! – воскликнул кто-то из них, – тут и так дышать нечем… Ба! Да это Коля Зимний! Ну молодец! Наш пострел везде поспел!
Коля увидел, что через толпу к нему пробирается Аркашка Папафилов.
– Ты как тут? – спросил Аркашка.
– Да уж не по собственному хотению! – хмуро отвечал Коля. – А ты давно тут? Сколько народу набили, только стоять можно, не присесть, не прилечь. А ночью, как же будет?
– А так же и будет! Революция в опасности! – весело улыбаясь отвечал Аркашка.
– Какую же опасность представляет для революции старый инвалид на одной ноге, я его знаю, он в приюте работал, где я рос. Как же он ночь-то на протезе будет стоять?
– Да не волнуйся ты! – отвечал Аркашка. – Будут допросы, разберутся, социально близких отпустят. Если этот дед не контрреволюционер, ему ничто не грозит, как и мне. Я всей душой приветствую революцию! Я даже на демонстрации знамя нес. Я им так и скажу. Мы с подельником сгорели[10]10
Сгорели – попались (воровской жаргон).
[Закрыть] на ограблении одного купчишки. На гоп-стоп[11]11
Гоп-стоп – внезапное нападение (воровской жаргон).
[Закрыть] хотели взять, а тут, откуда не возьмись, крючки[12]12
Крючки – милиционеры, представители власти (воровской жаргон).
[Закрыть] выскочили. Вот теперь и паримся здесь. Ну, ничего, ночь настанет, поведут на допрос, я им всё скажу. Классовая ненависть заставила нас напасть на купца. А как иначе? Вот… А ты беспокоишься – как ночью твой дед спать будет. Спать не дадут. Они по ночам, суки, допрашивать любят. Ты измученный, спать хочешь, так ты быстрее расколешься[13]13
Расколешься – сознаешься (воровской жаргон).
[Закрыть]. Тебя за что взяли?
– Да ни за что. Я в сибирском совете работал, речи стенографировал, бумаги переписывал.
– Ну, ты залетел! Политику шить будут. Ты покайся, заложи[14]14
Заложи – выдай (воровской жаргон).
[Закрыть]всех своих руководителей. Упирай на то, что ты сирота, тебя богачи эксплуатировали, тебя Второв мучил. Ты – социально близкий, маракуешь? И ничего не подписывай, никакие бумаги. Ты вот еще что им толкуй, ты же на психе лежал. С психического какой спрос? Ты глаза закати, затрясись и со стула упади. Психика, она многих спасала.
– Не буду я глаза закатывать, и со стула падать! – сердито отвечал Коля.
– Ну и дурак! Вас учишь, учишь, я ведь по-дружески, так как мы вместе в эксплуатации у Второва были.
Лязгнули дверные запоры и в комнату втолкнули еще несколько человек.
– Салфет вашей милости! – приветствовал их Аркашка.
Новые обитатели этой комнаты резко отличались от всей прочей публики. Они были одеты в дорогие костюмы, аккуратно подстрижены и побриты, пахли коньяком и парижскими духами. Это были богатейшие люди города, среди них были и Гадалов, и Смирнов и Вытнов.
– Вот тебе и Прощаль! – сказал Гадалов Смирнову, – что-то господа-товарищи сильно широко размахнулись, нас прежде ни одна тварь руководящая не трогала. А эти не успели власть взять, и так круто завернули. Без нас-то они в момент до разрухи дойдут.
– А ты им, поди, объясни, соплякам…
К коммерсантам подошел Цусима:
– Вот что, господа хорошие, граждане эксплуататоры. Денег при вас нет и часов тоже, это мы понимаем. Крючки шмон[15]15
Шмон – обыск (воровской жаргон).
[Закрыть]навели, конечно. Они в камеру никого с драгоценностями не пустят, факт. Но костюмчики у вас хорошие. Так что начнем переодеваться.
Он повернулся к Смирнову:
– Вот ты, снимай пиджак, жилетку и брюки. Мы с тобой одного роста, одной комплекции, так что будет в самый раз.
Иван Васильевич согласно кивнул:
– Оно, конечно, почему же не снять, если одной комплекции и рост одинаковый?
Он снял пиджак и протянул Цусиме:
– Вот пиджачок, примерь, пожалуйста.
Довольный Цусима скинул свою засаленную кацавейку и продел руку в рукав смирновского пиджака. В этот момент Смирнов нанес ему в челюсть мощный удар-крюк, повернувшись всем телом. Цусима упал в толпу, упершись в чей-то живот головой. Он был без сознания. Смирнов взял свой пиджак, брезгливо отряхнул, одел на себя и спросил:
– Есть еще желающие переодеваться?
Желающих не нашлось. Аркашка на всякий случай стал проталкиваться в толпе подальше от Смирнова.
В первую же ночь Колю вызвали на допрос. И была уже третья ночь, третий допрос. В камере удавалось только подремать стоя. Здесь Коля сидел на узком стуле, который был привинчен к полу. Глаза закрывались сами собой, но следователь кричал:
– Не спать!
Вопросы были всё о Потанине. Что он говорил? Где прятал секретные бумаги? Коля отвечал, что не знает. Следователь пугал расстрелом.
В комнате, где допрашивали, было два следователя. Перед другим следователем сидел Иннокентий Иванович Гадалов. Краем уха Зимний слышал о чем он говорит со своим следователем.
– Шестнадцать богатейших людей города должны дать нам выкуп двадцать миллионов рублей золотом. Тогда мы всех отпустим, если, конечно, за вами не числится каких-нибудь особенных преступлений. Мы это проверим. А сейчас, как самый богатый, посоветуйте своим арестованным друзьям постараться, чтобы нам поскорее принесли выкуп.
– Молодой человек! – отвечал следователю Гадалов, – вы что же, полагаете, что мы храним золото в бочке из под селедки? Ввиду смутных времен золотые запасы многие купцы и промышленники давно отправили в надежные зарубежные банки. Чтобы получить их обратно, потребуется немало времени. У меня, например, на крупную сумму закуплены товары в Харбине и Париже. Но чтобы получить эти товары и продать какую-то их часть, и выплатить вам выкуп, я должен быть освобожден из этой вашей кутузки. Я могу дать вам расписку, в том, что выплачу свою долю, через пару месяцев после освобождения.
– Сбежать хочешь? А твоей бумажкой тогда хоть подотрись?
– Подпись честного коммерсанта не требует печатей и адвокатов.
– У коммерсантов не бывает чести! Ты капиталистическая акула! Какая может быть у акулы честь? – стукнул кулаком по столу дознаватель, – у акулы есть только хищные острые зубы. Но акула попала в стальные сети! У нас есть распоряжение свыше.








