Текст книги "Прощаль"
Автор книги: Борис Климычев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)
26. НОЧЬ АБСОЛЮТНОЙ СВОБОДЫ
Удивительная жизнь началась в Томске. Про такую жизнь в народе обычно говорят: «Хоть есть нечего, зато жить весело». У пристани валялись калеки, бездомные, по ним толпами путешествовали вши. Оравы полуголых ребятишек, по которым можно было изучать анатомию, объели в скверах всю боярку и стручки акаций. Появились первые тифозные больные. Появился и первый тифозный барак.
Неслыханные вольности позволяли себе газеты, которых становилось всё больше и больше. Они не стеснялись, пользовались такими странными заголовками: «За мои мильёны – снимите панталоны!», «Бандит-приведение на Обрубе», «Пароход! Поцелуй меня в задний проход!»
В книжных магазинах появились романы о похождениях Григория Распутина, а также пикантная книжечка неизвестного автора о кругосветном путешествии балерины Матильды Кшесинской в кортеже наследника престола, переодетой пажом, и прозывавшейся Юрием Ордынским. Там было много откровенных сцен. И всем хотелось узнать как в юности развлекался бывший царь-государь. В тех же магазинах можно было купить и книги немецкого экономиста Карла Маркса, ранее запрещенные цензурой.
В театрах чего только не показывали, и фараонов с обнаженными наложницами, и даже слона, который влюбился в куртизанку и вступает с ней в связь! Ресторан Альказар на Бульварной, оформили в виде Толедской башни замка Карла Пятого. И танцуют там фламенко, гремя кастаньетами, натуральные испанские цыгане. Как они попали в Томск? Вы не знаете?
Приехала в город некая труппа Эрнова. По рекламным тумбам распластались афиши: «Бесстыдница», «Ночь новобрачных», Тайна спальни хорошенькой женщины», «Не ходи же ты раздетая!»
У каждого были свои заботы. В один душный и прекрасный от запахов цветов и трав поздний вечер, когда в омутах Ушайки тяжело всплескивали свинцовые таймени, купец третьей гильдии Степан Туглаков бежал по Миллионной улице с огромным рулоном на горбу. Издали казалось, что мужик тащит бревно. Притормозив возле Туглакова на своём моторе, Иван Васильевич Смирнов спросил:
– Ты что же, Стёпка, по ночам бревна таскаешь?
– Не! – поставив рулон на попа, и отирая со лба пот, – ответствовал Туглаков, – в общественном собрании был. Там они зачем-то у самого потолка рояль подвесили. Я всё боялся, что роялина эта сорвётся и на голову мне упадёт. И я там картину купил у этого, как его? Из Москвы приехал, новомодный такой мазила. Забыл как он называется. Выставку в общественном собрании сделал.
– Художник что ли?
– Художник, но как-то чудно называется. Как? Фу… фу… фуфырист!
– Футурист! – поправил Смирнов, – и зачем тебе его картина? Наверняка гадость какая-нибудь.
Ничо не гадость. «Прощаль» называется.
– Про-ща-аль? А кто с кем прощается, а ну покажи!
– Так ведь грязно, развернешь картину, да запачкаешь, а ей цены нету.
– А ты на сиденья в моей машине рулон клади, и разворачивай потихоньку.
Туглаков, сопя, положил рулон в машину и стал осторожно отворачивать край картины, Смирнов надел очки и смотрел. В загадочном свете луны показался огромный глаз, висевший на зелёненькой ветке березы, из глаза капали крупные хрустальные слёзы. Внизу была птичка, привязанная за ножку то ли проволокой то ли веревкой к фонарному столбу, она рвалась к глазу, очевидно желая клюнуть его. Всё это было страшно и непонятно.
– Сколько дал?
– Золотой браслет. За деньги он не продает, гад! В его картине – тридцать два оттенка.
– Ты, Степка, очумел! Дорого дал!
– Он сказал, что через сто лет эта «Прощаль» будет стоить миллионы.
– Так ты ж не доживешь.
– Так у меня ж дети.
– Ладно, садись, подвезу, а то с такой дорогой картиной, в темноте. Еще отнимут. Нынче на мосту, говорят, раздевают.
Мотор крякнул грушей и помчал двух купцов и картину за мост.
Подвозя малохольного купчишку, Иван Васильевич почувствовал, что, ну никак не жить ему без этой «Прощали». Он сказал:
– Тебе, Степка, такую большую картину даже и повесить негде. Продай её мне, я тебе дам браслет такого же веса, как был у тебя.
– Не хочу!
– Как это ты не хочешь? Ты с кем разговариваешь, я тебя разорить могу!
– Теперь Иван Васильевич – свобода.
– Какая еще свобода? Да и на хрен тебе эта картина? Ты – что? Я тебе два браслета золотых дам и кольцо в придачу. Молчишь? Ты чего же, сволочь, молчишь? Ну, хорошо, я тебе жёлтой пшенички[9]9
Жёлтая пшеничка – рассыпное золото, более крупной фракции, чем золотой песок.
[Закрыть] половину чайного стакана насыплю!
– Останови машину! – сказал Степан Туглаков. – Я дальше пешком дойду.
Степан вылез из машины подкинул плечом тяжёлый рулон.
– Ну ты, Степка, попомни! – в гневе вскричал Иван Васильевич. – Купец – без году неделя, третьей гильдии, а туда же! Давно ли лаптем щи хлебал?
– Не твое собачье дело! – донеслось из темного переулка и Туглаков канул в ночи.
Иван Васильевич, вернулся в свой полупрозрачный дворец, сунул в скважину ключ, прослушал всегдашнюю песенку замка. Прислугу будить не стал, тихо поднялся к себе в опочивальню.
Ночь была такая густая! Луна запуталась в ветвях тополей у самого окна, и словно дразнилась, подмигивала. Смирнову стало жаль своей уходящей в неизвестность жизни. Вспомнил Ванюшу, сдуру наложившего на себя руки. И Анастасию пришлось от себя отдалить, чтобы не было лишней болтовни в городе. Боль утраты уже прошла. Но всё же под сердцем что-то ныло. И сына было жалко, и себя.
Кто понимает пожилых людей? И морщины не разгладишь, и печень больную не исправишь. Что ни съешь – колом под ложечкой торчит. Да еще скребет там, так противно! И одышка мучить стала. И всё равно хочется сладости так, как никогда здоровому и молодому не хотелось!
Да молодые-то разве понимают – чего хотят? Он, молодой-то, еще и не ведает, что под одёжкой у женщины таится, не знает, как толком этим богатством воспользоваться. Напортит только. А пожилой всё знает, ведает, какой восторг можно испытать, и как его достичь. Оттого так и тянется к молодому телу. Но боишься завидущих глаз и длинных языков. Пословицы ядовитые по лавочкам всё лето вместе с кедровой скорлупой от бабьих языков отскакивают. «Седина – в бороду, бес – в ребро!»
Седина… В темное время суток приходится через задний двор к еврею незаметно ходить. Иудей за хорошую плату тайно подкрашивает ему волос. А часы ведь не остановишь! Вон маятник позолоченный туда-сюда, туда-сюда! Тик-так! – Будто гвозди в гроб вколачивают! И пожаловаться никому нельзя. Скажут: чего ты? Ведь пожил!
А разве пожил? Смолоду бился, как рыба об лёд. Копеечку к копеечке – всё – в дело! Недоедал, недосыпал. В Кяхту ездил, во Владивосток, в Монголию, в Китай. Как бы повыгоднее сделку устроить, как бы копеечку лишнюю сшибить. Всё думалось: придёт мой черёд! И вроде черёд-то пришел. И что? Добро приходится прятать в тайники, в подвалы. Соборную площадь назвали площадью Свободы. Митинги идут там почитай – каждый день. Ораторы от самых непонятных партий. Чего они хотят все эти бритые и – с усами? О какой свободе толкуют, если у иного за душой и гроша ломаного нет?! Некоторые очень даже ясно высказываются. Отобрать всё у богатых. Общее будет всё! Всё? Значит, и бабы будут общие? И выдадут бывшему купцу Смирнову какую-нибудь старуху – пользуйся! Ты хоть и красишься, а мы твой возраст знаем!..
Куда идем? Что за жизнь такая готовится?.. А тут – Туглаков с картиной этой. Почему-то кажется, что стоит принести эту «Про-щаль» в свой дворец, повесить в кабинете, и случится какое-то чудо. Не то прощение грехов, не то еще какое добро. А Степка! Да как он смел перечить?..
Смирнов ворочался, постель казалась горячей, неудобной. Всё – не так. Работал, копил, мечтал.
Но в эту ночь на первое июля не спал не только Иван Васильевич Смирнов, не спали и многие люди в недостроенных казармах неподалеку от станции Томск Второй.
Нынешний руководитель страны бывший адвокат Керенский, носивший полувоенную форму, придумал, как можно быстро пополнить российскую армию. Из ссылки и тюрем стали забирать людей в армию. Вот и в Томске таких рекрутов разместили в недостроенных казармах. Сразу же им оружие выдали. Чтобы в два три месяца они его пристреляли на стрельбище, немножко подучились воинской дисциплине, и можно было бы отправить их на фронт. В Томске особо опасных рецидивистов приковывали к тачкам. Куда бы они ни шли, они обязаны были тащить за собой тачку. Ложась спать, они клали тачку под нары. И то-то были рады они неожиданному освобождению! На войну идти? Да хоть к чёрту в зубы!..
Вот к этим-то полууголовным воинам в казармы тайно являлись агенты анархиста Кляева и объясняли, что на фронт бедолагам ехать совсем не обязательно. Все советы, комитеты и партии – врут! Человек рождается свободным, это потом на него навешивают погоны, надевают мундиры. Заставляют козырять, маршировать. А человек, он, должен жить, как ему нравится! Любое государство – инструмент подавления. Так завещали великие анархисты: Кропоткин, Бакунин и многие другие. Долой муштру! Новобранцы должны восстать вместе с анархистами в ночь на первое июля 1917 года. Надо захватить власть в Томске, и сделать всех людей абсолютно свободными. Сделаем свободным Томск, потом всю Сибирь, потом – весь мир! И Томск будет анархической столицей мира.
Иван Васильевич Смирнов уже стал задрёмывать, когда громыхнуло в районе Томска Второго. Ударили пушки. Пулеметы принялись строчить не хуже швейных машинок «Зингер».
Услышав все эти звуки, Иван Васильевич вскочил с постели, хотел нажать кнопку звонка, но вспомнил, что золото всё переправлено в надежные места. Товары спрятаны так, что не вдруг их найдут. Ну, пусть возьмут то, что на виду лежит. Да и вообще – непонятно, кто стреляет? Не иначе, как эти разномастные партии перессорились, чёрт бы их всех взял! Иван Васильевич выкурил сигару и снова прилег – будь, что будет.
А возле недостроенных казарм пули посекли кисти черемухи и ветки акаций. Пахло их ароматом, и теплой человеческой кровью.
В панике бежала земская милиция, совместно с милицией советов депутатов, или как их там еще! Нет милиции. Огромное черное знамя вплыло в рассвет, на знамени серебряный череп с перекрещёнными берцовыми костями и золотая надпись: «Анархия – мать порядка!» Знамя укреплено было на броневике, который захватили анархисты.
Кляевцы нашли скульптора– австрийца Генриха Бермана и этой победной ночью привели его во двор на Ефремовской улице. В тот самый двор, где когда-то во флигеле жил сам Бакунин. Михаил Кляев поставил возле Бермана охрану из двух анархистов с кольтами в руках и шестерых анархистов – с мотыгами и штыковыми лопатами. И сказал Михаил пламенную революционную речь:
– Ты скульптор! В данный момент времени надо народу дать символ. Надо спасти народ! За ночь сделай нам памятник Бакунина! Не возражай! Требуй материал, помощников, но не возражай. Откажешься, вон те шестеро моментально выроют тебе могилу на том самом месте, где ты стоишь! А те – с кольтами
– расстреляют тебя! Мы засыплем яму, и тут же найдем другого скульптора. Думай! Даю минуту и пять секунд!..
Скульптор австриец изваял памятник великого анархиста Бакунина из алебастра еще до рассвета. Ему светили автомобильными фарами и керосиновыми лампами. Он изобразил Бакунина в рост с рукой зовущей на свержение всех мировых правительств. Памятник был тонирован под бронзу. Бакунин был не очень похож, но красив.
И вскоре этот памятник стоял уже перед Домом Свободы, а Михаил Кляев кричал с трибуны:
– При освобождении города погибло немало анархистов! Молодые люди отдали жизни за дело революции и свободы жителей всего земного шара! Мы помним своих героев. Мы, нашли могилу Александра Кропоткина около женского монастыря и засыпали её живыми цветами. Мы переименовываем Томск в город Бакунинбург, это теперь – столица мировой анархии!
Граждане выпускайте канареек и щеглов из клеток! Не должно быть в Бакунинбурге ни одного заключённого! Свобода, граждане! Сейчас наши летучие отряды идут громить тюрьмы, присоединяйтесь, граждане! Вперёд! Темницы рухнут и падут оковы с наших рук, ну и так далее! Никаких командиров, никаких господ и лакеев! Все равны! В этом и есть счастье! Ура!
Кляев трижды выстрелил вверх из кольта, и толпы кинулись громить тюрьмы и выпускать всех подряд: политических, уголовников. С наступлением ночи армия анархистов пополнилась бандитами всех мастей. И тут же пошли к Лагерному саду громить винную монополию, где в глубоких подвалах хранились здоровенные дубовые бочки со спиртом. Они хранились там много лет, выделяли в спирт дубильные вещества. Получился как бы коньяк. Кляев объявил анархистам, что надо непременно и немедленно уничтожить это огромное социальное зло.
Когда кое-как вскрыли железные кованые двери, и воровались в подвалы, то увидели, что зло это поистине огромно. Почти на два километра тянулись подземные галереи, где на стеллажах уютно прикорнули огромные дубовые бочки.
Кляев прострелил одну из бочек, из дыр ударили тугие струи, мужики подставляли под струи раскрытые рты. Глотали. Отирали рукавами небритые подбородки. Но большая часть спирта проливалась на землю, пропадала даром.
– Выкатывай бочки наверх! – прозвучала команда. Кряхтя, катили вверх по крутой лестнице. Наверху бочка застряла в двери. Пришлось ставить её «на попа». Толкали дружно, а бочка упала, покатилось обратно в подвал по ступеням, подпрыгивая и сшибая полупьяных анархистов.
Кляев матерился. Потом успокоился. Похороним, как героев, борцов за свободу! Пусть томичи видят, кто за их счастье свои молодые жизни отдал.
И были пышные похороны героев. И вино текло рекой. Памятник Бакунину перенесли с площади Свободы ближе к реке Томи, к пристани. Установили в пристанском сквере. Тут – речные ворота города. Тут простор и вольность и свежий ветер с реки. Тут и стоять великому анархисту.
27. МОЛИТВЕННЫЙ БАРАБАН
Григорий Николаевич Потанин быстро дряхлел, он терял зрение, перебеливать рукописи ему помогали добровольцы из томских курсисток. И, конечно, он говорил им о значении Сибири, о том, что живёт здесь народ, в корне отличающийся от людей, живущих в европейской части России.
Говорил и о том, что на свете много красивых городов, но Томск – всех прочих красивее. Смотрите: вот полноводная река Томь, а город стоит на холмах, одетых лесом и кустарниками, с гор текут малые речки, и ручьи, много озер больших и малых, каждый холм венчает церковь, и многие дома этого центра великой губернии смотрятся, как картины, вырезанные из дерева. Здесь свой говор, свои нравы и обычаи, и развлечения свои… В деревнях даже малые дети привычны влезать на высоченные кедры, сбивая с ветвей шишки, они при этом проявляют чудеса ловкости. Где еще можно видеть, как во время ледохода, люди перебегают с одного берега на другой по льдинам плывущим по великой реке? И когда застывают реки и озера, их превращают в катки, и каждый человек умеет скользить на коньках, а уж лучших лыжников, чем сибиряки, во всей России и во всем мире не сыщешь. Ловкость и сила. Телесное и духовное здоровье это всё – сибиряки.
И город влияет на характер людей. Здесь даже ворота имеют своё особенное лицо, отражающее характер Сибири. Взгляните-ка на въездные усадебные, и церковные, кладбищенские ворота! Они необыкновенны! Есть ворота с личинами, похожими на лики степных монгольских истуканов, есть ворота – с имитацией кровли китайских дворцов. Таких ворот вы не увидите в срединной России.
Закончив свои занятия, и проводив курсисток, Григорий Николаевич клал в карман блокнот, карандаш, и выходил из дома еврейки Сарры Каруцкой. Он снимал здесь квартиру, потому что из окон открывались чудные виды. Одни окна смотрели на речку Ушайку и на мост, в другие – видна была Воскресенская гора, с костелом и каланчой на её вершине.
«По крайней мере, если будет пожар, то пожарная команда – рядом» – думал Потанин глядя на каланчу.
Он шел отнюдь не старческой походкой. Встречавшиеся прохожие все, как один, с ним здоровались. Он опять удивлялся этому. Его знает весь город? И вспомнился ему девятьсот пятый год. Тогда росло революционное движение. Осень прошла в стачках. Бастовали студенты, рабочие, часть служащих. Власти безумствовали. Губернатор наблюдал с балкона, как черносотенцы подожгли театр Королева, и соседнее здание, и убивали всех, кто пытался спастись из огня.
В конце октября начались погромы. Били евреев, студентов, могли убить всякого, кто имел интеллигентный вид и носил очки. Но митинги не прекращались. В публичной библиотеке заперлись студенты и гимназисты, а в здание ломилась желавшая расправиться с «бунтовщиками» толпа.
И тогда он побежал туда, без шапки, от холодного ветра копна его седых волос вздыбилась. И пропустили его казаки, и пьяные грузчики, и извозчики. «Защитники царя и отечества» почувствовали, что он может тут распоряжаться, хотя он не выделялся ни ростом, ни одеждой. И он вывел из здания студентов и гимназистов, как Моисей вывел свой народ из Египта. Он гневно твердил:
– Стыдно! Это же наши дети! Как можно?
Газеты потом писали об этом, как о подвиге. Спасенные им дети давно выросли. Он их не узнает, их ведь было много. А они все его запомнили, вот и здороваются.
И опять в его памяти ярко нарисовалась Мария Григорьевна Васильева, поэтесса. Когда она выпустила свою первую книгу «Песни сибирячки», он написал об её стихах взволнованную статью. Это же так важно, что у Сибири есть свои замечательные поэты! А потом женился на этой поэтессе, когда ей было всего сорок восемь, а ему семьдесят шесть лет.
Они тогда сели в Томске на роскошный пароход и отправились в Барнаул. Горной рекой и хвойным шелестом отшумел, отзвенел медовый месяц. Были походы, костры, мед в сотах, стихи. А через пять лет они разошлись. Это был последний пожар сердца в его жизни.
Первая его супруга скончалась давным-давно, когда они вместе были в экспедиции на Алтае. Теперь главная его любовь – Сибирь, куда попал он в давние годы. Уже далеким сном кажется Омский кадетский корпус, куда он, сын казака, прибыл из станицы Ямышевской Семипалатинской области. Он подружился там с Чоканом Валихановым, казахом из знатного правительствующего рода. Этот аристократ, оказывается, мечтал о великой справедливости. Столица, забирающая из далеких сибирских окраин всё, взамен не дает ничего. И разве можно справедливо и правильно руководить таким далеким краем из Петербурга? Сколько же можно держать богатейший край, Сибирь, в дикости и нищете?
Речи Чокана были опасны, и вселяли в юное сердце тревогу. Его слова были, как зернышки, ложащиеся в теплую рыхлую почву, чтобы после дать обильные всходы. Позднее Потанин учился в университете в Петербурге. На третьем курсе он был одним из застрельщиков студенческих волнений, и попал в Петропавловскую крепость. С тех пор много воды утекло, куда его только судьба не носила. Старость он встречает в Томске. А дети? Все дети Сибири – его дети.
Лучшим отдыхом Потанин считал пешие прогулки по закоулкам великого города Томска. Ведь даже мебель томская несет на себе черты этого дивного края. И во многих томских домах стоят огромные, до потолка, буфеты, по дверцам которых раскиданы резные цветы, тихие заводи с кувшинками и глухари на кедровых ветвях.
Последнее время он часто отдыхает в роще на берегу Ушайки в маленьком буддистском монастыре. Два прислужника день и ночь крутят молитвенный барабан Хурдэ, в котором – свитки с текстами. Звенят мелодичные колокольчики. Старик-монах, одетый в желтый плащ, наигрывает заунывные мелодии на тибетской флейте, сделанной из человеческой кости.
Здесь Потанину хорошо вспоминать свои путешествия. Из трубы монаха выплывают раскалённые пески Средней Азии и Монголии, странные горы Тибета, загадочные пейзажи Китая. Переводчик, фольклорист, натуралист, этнограф, писатель, он давно понял, что у Сибири – особая миссия.
Великий старик спустился к речке, вежливо по-монгольски поздоровался с монахом и прислужниками. Они долго кланялись, пригласили его к своей обеденной трапезе. Потанин знал, что отказ был бы страшной обидой, и согласился отведать самодельной брынзы, которую запивали жирным монгольским чаем.
Григорий Николаевич уже собирался прощаться с гостеприимными обитателями монастыря, когда в ограде появились два новых посетителя. Это были симпатичные, хорошо одетые юноши. Одного Григорий Николаевич знал. Это был Володя Долгоруков. Григорий Николаевич вздохнул, глядя на него.
Отец Володи князь Всеволод Долгоруков попал в Томск, так же, как и многие его нынешние жители. Когда ему было примерно столько же лет, сколько теперь его сыну, он был отдан под суд, по делу орудовавшей в Петербурге шайки «Бубновых валетов». Фальшивые ценные бумаги, облигации, миллионные дела.
В Сибири князь не сгинул, не потерялся. Он служил присяжным поверенным в губернском суде. И кроме того был редактором первого в Сибири журнала «Сибирский наблюдатель». Он был поэтом, писателем, публицистом, читатели ждали его новых статей, печатавшихся в газетах «Сибирская жизнь» и «Сибирский вестник». Первое время он подписывался псевдонимом Северянин, потом подарил этот псевдоним столичному поэту Лотареву. А сам стал издавать статьи и стихи под своей собственной фамилией. Он вообще опекал молодых литераторов. Был в Томске способный молодой прозаик Валентин Курицын. Долгоруков правил его криминальные романы, и печатал в журнале под псевдонимом Некрестовский. У Валентина был несомненный литературный дар, но его свела в могилу известная российская страсть к горячительным напиткам. Когда в 1912-м году на Вознесенском похоронили и Долгорукова, то могилы ученика и учителя оказались рядом.
Потанин смотрел на Володю Долгорукова и узнавал в нём черты покойного князя. Но было и еще нечто в облике юноши. Многое он взял и от матери – урожденной Аршауловой. Князь в своё время женился на сестре полицмейстера, она окончила Петербургскую консерваторию, великолепно пела и играла на фортепиано. И была красива, как и её брат– полицмейстер.
Петр Петрович Аршаулов-первый носил на указательном пальце золотой перстень с бриллиантом, подаренный ему Александром Третьим. Аршаулова называли томским Пинкертоном, за то, что он изумительно ловко распутывал самые запутанные уголовные дела. Извозчики говорили, что полицмейстер всегда платит честно, но имеет привычку чиркать шпорой по лакированному кожуху, который укрывает колеса от грязи. Поцарапает кожух и доволен: роспись свою оставил! Короче – это была артистичная натура.
В 1890-м году приезжал Чехов и в это время полицмейстер выпустил книжку «Воспоминания, от Гельсингфорса до Константинополя». Это – о войне на Балканах, в которой Арашаулов участвовал в чине подпоручика. Принес он великому писателю еще и рассказы из жизни городского дна, напечатанные «Сибирском вестнике». Чехов признал рассказы недурственными. Затем они вместе посетили публичные дома на Бочановке. Что там видел Чехов, и воспользовался ли услугами томских вольных дев – истории неизвестно.
– Как поживаете, Владимир Всеволодович? – поинтересовался Потанин. – Занимаетесь музыкой, или же литературой? Или же тем и другим? И то и другое вам должно передаться по наследству от ваших родителей и родичей.
– Я пока ищу себя! – ответил Володя, как и мой спутник – Николай Зимний. Ему труднее, у него нет родителей… Увы, он вырос в приюте, но он на удивление деликатный и интеллигентный человек.
– Вот как? – сказал Потанин внимательно вглядываясь в Колю Зимнего. Вы уроженец Томска?
– Вы угадали.
Да, угадать нетрудно, томичи имеют особенную печать. Может, будет нужна моя помощь?
– Не знаю, не думаю… – смущенно ответил Коля. Он знал, кто такой Потанин. Видел портреты в газетах. Слышал его выступления на митингах. Было неловко обременять собой такого знаменитого человека, и такого уже немолодого. Григорий Николаевич достал записную книжечку, написал свой адрес, вырвал листок и подал Коле:
– Здесь мой адрес. Да, вы молоды, а я, как видите, совершеннейший мастодонт. Но у меня много знакомых, и молодых, и старых. И мы конечно что-нибудь придумаем. Я знаю, такие как вы должны вовремя получать опору в обществе. И помочь вам я считаю своим долгом. Обязательно приходите. Не стесняйтесь.
Буддисты продолжали мерно раскручивать молитвенный барабан, колокольцы звенели. Коле почему-то казалось, что в этом барабане вращается его судьба.








