355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Блага Димитрова » Страшный суд » Текст книги (страница 9)
Страшный суд
  • Текст добавлен: 8 мая 2017, 19:00

Текст книги "Страшный суд"


Автор книги: Блага Димитрова


Жанры:

   

Роман

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)

Здоровье – признак жестокосердия.

У меня в номере звонит телефон. Слышу в трубке сипловатый, изнемогающий голос посла. Просит извинить его за то, что он болен. Говорить ему трудно, голос обрывается, как перетянутая струна. Продолжает секретарь. Приглашают меня сегодня вечером на прогулку по парку.

Я пытаюсь, тоже с извинениями, протестовать. Посол, отдохнув немного, вновь включается в разговор. Чтобы поберечь его силы, немедленно соглашаюсь.

Над безмолвным парком – огромная луна. От деревьев с неслыханными названиями – черные тени. Вся остальная ночь состоит из ароматов.

Среди этой ночи рассказываю двум дипломатам, насколько продвинуто дело Ха. Я чувствую большую вину за собой, что на больного человека взваливаю еще одну заботу. А он, забыв о себе, задыхаясь от волнения, следит за сложными перипетиями моих хлопот, как будто дело касается его собственного ребенка.

Он тоже отец, но дети вырастут без него. Он увидит их взрослыми, изменившимися, неузнаваемыми, чужими. Он не открывал с ними заново мир, поэтому мир словно ускользнул от него. Сейчас всю свою неудовлетворенную отцовскую энергию он переключает на незнакомую ему вьетнамскую девочку Ха.

При каждом затруднении, возникающем в моем рассказе, он останавливается. Но при новой надежде идет дальше.

Дохожу до решительного момента. Все зависит от вас, от посла. Это его поражает, как удар. Он садится на каменную скамью. Долго собирается с голосом.

– От всего сердца хотел бы помочь. Но я прислан сюда уважать принципы страны, а не нарушать их.

Врач запретил ему разговаривать вообще. У него болезнь горла. Он пытается сказать еще что-то обещающее, смягчающее… Но голос пропадает совсем.

Мы долго еще гуляем втроем. Молчим, словно запрет врача относится и к нам: ко мне и к секретарю. Лишь посол силится что-то сказать. Мы останавливаем его. Пусть ночь говорит вместо нас троих своей тишиной, луной, ароматом.

* * *

Аромат – воспринимаемая нами душа цветов.

Ха любит цветы больше игрушек и больше песен. Может быть, мое обещание увезти ее в Страну роз привлекло детское воображение. Предлагая ей мою страну, я действительно ее видела издалека как корзину, полную тишины и цветов, в которой свернется калачиком измученный бомбежками ребенок и будет блаженствовать под убаюкивающий шум Балкана.

Она проснулась в Софии серым ноябрьским утром. Открываем занавеску показать ей, что уже поздно. Ха приоткрывает узкие щели своих глаз, бросает взгляд на скудный скупой свет, думает, что еще не рассвело и поворачивается на другой бок.

Прибегаем к помощи роз, купленных специально для нее. Суем их под приплюснутый носик: «Добро пожаловать в Болгарию!» Это единственный способ объяснить, что путешествие уже окончено и она находится в Стране роз. Аромат ее будит. Она с ужасом входит в чужой день, благоухающий розами и сиротским одиночеством.

Ответ на мою ласку – брыканье, на мои ласковые слова – рев. Поджаренные ломтики хлеба – блаженство моего детства – вызывают новый приступ брыкающегося рева.

Моя мать в тихом ужасе.

Мужчина, который тогда еще не был моим мужем, схватывает привезенную ему с края света дочку: ее брыканье скорее засовывает в сапожки, ее кулачки – в рукава пальто и выводит на первую прогулку по новой родине. Лестница голосит, словно там режут поросенка. Я его тащу назад, чтобы спрятать ад в домашних стенах. Но в нем проснулся укротитель зверей.

Моя мать стоит в дверях, потеряв дар речи. Молчит. Я благодарна ей хоть за это.

На улице рев становится душераздирающим. Весь квартал на нас смотрит, приклеившись к окнам. Чувствую, как потею в это холодное утро. Да, как видно, искуплю все свои грехи.

Одним глазом поглядываю на маму наверху, в окне. Волосы у нее стоят дыбом не в переносном, а в прямом смысле слова. То ли маленький чертенок в своем сопротивлении успел ее растрепать, то ли правда ужас поднял ее волосы, не знаю, но они действительно торчат во все стороны.

Как бы я ни обезумела, все же в уме проносится: он, видно, благословляет судьбу за то, что не успел еще сделаться мужем.

Ох, это первое утро в Стране роз! Хожу по колючкам.

Он же, найдя силы, может быть, именно в том, что еще не муж, ухитряется сдерживать приступы беса в малышке, словно своими руками зажимает струю из лопнувшей от сильного напора водопроводной трубы.

Вдруг, как небесный дар, появляется такси. Влезаем в него, точно совершаем побег. Просим шофера ехать куда глаза глядят. Квартал с любопытными окнами и вздыбленными волосами моей матери остается позади. Теперь только бы отдохнуть – новая инквизиция. Шофер начинает расспрашивать, что за ребеночек, как звать, сколько лет, почему так отчаянно плачет? Рассказываем ему с начала до конца всю историю, словно оправдываемся.

Тогда к нам поворачивается лицо самой доброты. Сотни пассажиров ездили в этом же такси, но, может быть, так и не видели этого лица. Даже только ради такого открытия стоит пройти сквозь ад. Шофер преображается. Показывает ребенку паяца, который прыгает у ветрового стекла. Выбирает самые красивые улицы Софии и подъезжает к Витоше. Все время что-то говорит, говорит.

Девочка ни слова не понимает, но схватывает по интонации, что незнакомый человек любит детей. А может быть, езда ее успокаивает потрясыванием, как мать качала бы на руках. Ее плач переходит в мурлыканье котенка, у которого поглаживают за ухом.

Проезжая около какого-то сада, шофер внезапно тормозит. Выходит, озирается, перескакивает через забор и через мгновенье возвращается с розой в руке.

– Ха, пожалуйста! – подносит ей розу, показывая, где держать стебелек, чтобы не уколоться шипами.

Девочка колеблется, протягивает руку и берет розу. И только тогда поднимает глаза посмотреть, в какую страну ее насильно привезли. Всматриваюсь, словно ее еще мокрыми глазами. Синяя гора как остановившееся облако. Ветер оголяет черные скелеты деревьев. Желтые листья падают в кучу – братская могила листьев. Птица как веслами гребет по небу навстречу ветру. Высокие дома с окнами из облаков и синевы. Нет бомб.

Время от времени приплюснутый пошмыгивающий носик суется в розу, словно хочет обнюхать эту непонятную страну. А шофер ума не приложит, чтобы еще выдумать, чтобы обрадовать «дорогушеньку».

* * *

Через ребенка начинаю узнавать людей. Не только далеких, но и самых близких.

Глаза мои открываются любви: суметь все принять и всему радоваться. Пройди я с любым человеком огонь и воду, я бы не открыла его щедрой нежной души так, как это сделал ребенок.

Лишь сейчас проникаю, мама, и во все твои муки, которые нанесла тебе за все мои годы. Никогда не смогу тебе отплатить. Переключаю твою самозабвенность и заботу на другое существо. Вечная неблагодарность повторяется.

* * *

Доброта не совсем исчезла на свете.

После дипломатического разговора в парке засыпаю с успокоившейся совестью: сделала все, что от меня зависит, – задала задачу вьетнамцам, измучила больного посла. Чего больше? Даже перешла за рамки допустимого. Все.

Среди ночи меня будит не сирена, а боль моей совести. Неужели я испробовала все и больше нет никаких путей? Сделано все возможное. Хорошо. А невозможное?

На рассвете только начала дремать – телефон. Запутываюсь в противокомарной сетке, не могу выбраться. Едва слышный голос посла:

– Всю ночь думал… Не сомкнул глаз… Надо мне что-то предпринять… Любой ценой…

– Выполнять предписания врача и ничего больше!

Почти насильно прекращаю разговор. Снова снимаю трубку. «Коммутатор? Соедините с Нгуеном».

Удивленный голосок телефонистки:

– Сейчас? Сразу?

Нгуен находит «окно» в десять свободных минут (наверно, за счет завтрака) и просит его ждать.

Опять в бесшумном вихре заметались горничные. Опять точный, как восход солнца, опять в ослепительной рубашке появляется Нгуен.

Одним духом рассказываю ему о болезни посла, о неловком положении, в которое я его поставила, прося официального ходатайства перед страной, чьи принципы он глубоко уважает. Именно бескомпромиссная принципиальность Вьетнама его восхищает и не позволяет наносить ей урон, добавляю я.

Выражение лица Нгуена, которое обыкновенно непостижимо для собеседника, в первый раз открывается мне и даже не открывается, а раскалывается, как гипсовая маска или ореховая скорлупа.

В лице смятенье, боль и сознанье своей вины. С рискованной поспешностью он на ходу начинает исправлять, по его мнению, ошибку.

– Немедленно успокой посла. Я не знал, что он болен. Извинись перед ним от моего имени. Прошу тебя…

Я еще не поняла, как все оборачивается, а Нгуен уже гонит меня к больному послу с запиской, в которой все сформулировано так, что оставляет посла как бы в стороне от этого щепетильного дела.

«Вопрос не дипломатический, а личный, даже, если хотите, поэтический. Если только, глубокоуважаемый посол согласится и не будет ничего иметь против возможного увоза ребенка в Болгарию».

Во Вьетнаме не бывает личных вопросов. Не снится ли мне все это?

– Для дальнейшего решения поэтического вопроса, – сообщает мне благоговейно приглушенным голосом Нгуен, – мы в самом скором времени посетим поэта То Хыу.

А я только распрощалась с надеждой!

* * *

Ребенок спит в моей комнате. Кажется, весь мир вокруг него ступает на цыпочках. Ребенок растет.

Всю жизнь я гонялась за временем, хотела его осмыслить, почувствовать, угадать интуицией, ощутить. А оно ускользало.

В первый раз зримо, осязаемо проникаю во время. Ребенок растет. Через меня течет время.

Завтра девочка, едва проснувшись, побежит босиком, вся вытянется у стены и будет ждать, затаив дыханье и остановив взгляд, как на расстреле, пока я проведу черточку над ее головой. Потом она повернется лицом к самой большой загадке. Свежая черточка на волосок выше предыдущей. Тогда она поверит, что и вправду растет.

Лестничка черточек поднимается медленно, но зато и неотменимо. Градусник для измерения времени, оставшийся еще от пещерного века. Без всякого тиканья часы на стене отсчитывают наше время: тебе – вверх, мне – вниз. Как мы радуемся каждой полоске в нетерпении достичь конца.

Я растеряла свое время, гоняя его в разные стороны по планете, и в спорах, и в книгах, и в умствованиях о том же времени. А еще первобытный человек в пещере поймал его и заключил в черточку над детской головкой.

* * *

То, как Ха вспоминает о ко Нюнг, о тете Плюш, меня озадачивает. Лицо ее вдруг меняется, делается серьезным, сосредоточенным на одной любви, которую нельзя заменить никаким другим чувством.

Расспрашиваю не из любопытства и не из ревности, а по необходимости. Надо проникнуть в тайные методы этой воспитательницы.

Представляю себе какую-то «плюшевую», «бархатную» теплоту, мягкость. Но воспоминания девочки говорят о другом.

…Ха не спит, она разыгралась с детьми, и ко Нюнг строжайше ее наказывает. Темной ночью стоять на улице под большим старым бамбуком. Девчонка плачет. В шуме листвы ей мерещатся злые духи из преданий и суеверий. Ей страшно. Она бежит в дом, но дверь заперта изнутри и слышится беспощадный тихий голос:

– Под бамбук!

Девочка, дрожащая сильнее бамбуковых листьев, возвращается к страшным духам старого дерева.

…Ко Нюнг лечит фурункулы у детей. Один за другим все подвергаются болезненной процедуре: выдавливанию и смазыванию. Писк и плач. Подходит очередь Ха. Она уже напугана предыдущими жертвами. Закрывает глаза и предоставляет себя неумолимым пальцам. Стискивает зубы и не кричит. Когда смазывают, подпрыгивает от боли, но терпит.

– Молодец, Ха, – говорит ко Нюнг.

Непоседа считает, что заслужила право порезвиться и напроказничать. Но при первом же непослушании ко Нюнг берется за хворостину. Длинная, гибкая, прочная, эта хворостина всегда стоит в углу, как напоминание. Если о ней забывают, ко Нюнг хлещет перед детьми пустое пространство. Разреженный воздух свистят. Желание проказничать пропадает.

…Ночью ко Нюнг не ложится спать, чтобы первой и вовремя услышать тревогу. Сидит в спальне и шьет. Чутье кошки. Если какой-нибудь баловник начнет шептаться с соседом, то сразу же убеждается, что хворостина сечет не только воздух.

Малыши боятся пошевелиться и тотчас засыпают. Лампа всю ночь горит над ними.

Ха не любит спать при свете. Просит погасить.

– А ко Нюнг?

– Эх! Это совсем другое дело!

В один прекрасный день открываю тайну тети Плюш. Лучше бы мне ее не разгадывать и не знать, чем перенести такой день.

Ребенок сгорает в жару. Врачи прописывают самое сильное лекарство. И я, растерявшаяся и перепуганная, впихиваю ей в рот ужасную таблетку. Она вытаращивает глаза, словно глотает живую лягушку.

– Ну, сразу! – шепчу ей и подношу воду к потрескавшимся губам. Глоток за глотком выпивает мое сердце. Мир исчез. Есть только белая подушка и раскаленная головка на ней.

– Не ходи на работу! – просит Ха и дергает меня за руку.

– Нет, нет, не пойду.

Во рту еще горечь от лекарства, а она сияет. Мне знакомо это редкое выражение ее лица. Откуда? Из каких прошлых дней?

– Ко Нюнг… – бредит ребенок и держится за меня.

Понимаю. Тетя Плюш отдавала детям все свое время. День и ночь. Не крича, не торопя детей и не торопясь сама. Ей незнакомо было нервное состояние: «Теряю время!», «Скорей!», «Опаздываю», «В другой раз!», «Я занята!», «Не мешай мне!», «Не задерживай!», «Оставь меня в покое!» Она не считала, как скряга, свои минуты. Даже наказанные голодом, страхом, хворостиной, дети видели, что все ее время отдано им. Тихо. Без оглушительной брани. Без криков. Без истерики.

И вот эта строгая, можно сказать, суровая женщина оказывается самой доброй на свете в памяти девочки. И я напрасно стараюсь сравняться с ней.

* * *

Возможна лишь одна всеотдача – тихая раздача по каплям отпущенного тебе земного времени.

В сопровождении Нгуена иду на встречу с поэтом То Хыу, секретарем ЦК по идеологическим вопросам. Он едва нашел свободный час в своих сутках.

Крупный вьетнамский поэт, не жалуясь, отдает все свое время долгу. За счет стихов, может быть, самых зрелых, которых, если пропустил, уже не напишешь.

Позволяет ли ему война быть поэтом при его деятельности? Или, может быть, борьба требует поэзии и не случайно он на этом посту? После долгожданной победы, когда нахлынет проза, найдет ли он опять дверь в поэзию?

Нгуен вводит меня в белую виллу, углубленную в тишину и тень.

Оказываемся на террасе, обращенной к большому озеру. Бесконечное взаимолюбование воды и неба. Действительно, надо знать, что у тебя над головой постоянно висит угроза, чтобы понять, какое это блаженство – спокойствие!

Нгуен будет присутствовать при нашем разговоре не как «третий», а как личный друг поэта. Впрочем, одно не исключает другого. Их связывает давняя дружба: общая нелегальная борьба, французская тюрьма, строительство и, наконец, общий труд в сверхчеловеческой оборонительной войне.

Традиционный вьетнамский стол с чашками ароматического лотосового чая, бананы. Больше ничего. То же было бы и в деревенской бамбуковой хижине. Равенство в этой стране, как скромность для девушки, самое большое украшение.

Входит маленького роста человек с моложавым лицом, с юношеской улыбкой. Начинает с поэзии. Рассказывает мне легенду о тигре и бесстрашном юноше.

В древней легенде, интерпретированной к тому же талантливым поэтом, таится какое-то народное подсознание. Побеждает не физическая сила, а дух.

Слушаю его и думаю: большой государственный ум и душа ребенка живут в нем в полном согласии, не мешая друг другу и не взаимоуничтожаясь. Вот настоящий поэт!

То Хыу обладает прекрасным качеством – освобождать собеседника от смущения. Нет большего счастья, чем свободный, мыслящий разговор. Это высшее проявление человека.

Понимаю, что в разговоре мы варвары. Не слушаем друг друга. У нас каждый говорит сам себе. Каждый слушает себя самого. Во Вьетнаме сохранилась древняя культура разговора, быта и человеческих отношений.

Рассказываю ему неоконченную историю о Ха, не процеживая свои слова через тройной фильтр.

Евразия тонет, и мы открываем новый континент. Там нет ни рас, ни различных языков. Там звучит язык любви. Лишь здесь, у поэта То Хыу, я окончательно поняла собственное чувство, то, которое зародилось независимо от меня, даже вопреки мне, – чувство, которое теперь приносит мне полноту жизни.

– Судьба этого ребенка уже связана с моей. К добру ли, ко злу ли, рано ли, поздно ли, но дорога ее пройдет через Болгарию.

Он вдруг мне поверил. Для него административных препятствий не существует. Он сам в некотором роде главное административное препятствие. Но он увидел вдруг то, о чем я совсем не думала:

– А девочка? Она согласится?

Действительно! То Хыу делает десницей военачальнический взмах:

– Целой армии можно приказать, но ребенку…

Рука его повисает в воздухе, как надломленная ветка.

– Ее родители поймут, что это ради ее же блага! – говорю, сама не веря себе.

Поэт словно всматривается в свое детство. Грустная улыбка озаряет его как далекий отсвет материнской ласки.

– Есть старая вьетнамская поговорка: «Ребенок прощает своим родителям то, что они бедны».

Девушка входит и разливает чай. Ее походка успокаивает и освежает, словно утренний ветерок.

Поэт вспоминает случай из своего детства:

– Однажды… я был совсем маленький. Вышел из дому и пошел по белому свету. Шел, шел… Начало темнеть. Испугался. Вошел в пагоду, свернулся в уголке и заснул. Проснулся от голоса моей матери. Она кричала где-то снаружи, ища меня. Тогда я узнал, что самый сладкий голос – это голос матери.

Позже, гораздо позже, я буду вспоминать предупреждения, скрытые в этих притчах.

От детства прямо переходим к поэзии. Впрочем, здесь нет границ. То Хыу запевает в традиционном вьетнамском мелодичном ритме свое новое, ненапечатанное стихотворение. Из пения возникает вдруг то, о чем вьетнамцы не говорят, – боль. Поэт не хочет опубликовывать это стихотворение. Не разрешает мне его переводить ни сейчас, ни потом. Вместо того чтобы объяснить причину, рассказывает отвлеченное:

– Путешествую по стране. Вхожу в убежище во время тревоги. Низенькая девушка около меня. Разговорились. Обыкновенная деревенская девочка. Выращивает рис. Стреляет из зенитного орудия в американцев. Спрашиваю, когда ей было всего страшнее? Она смеется. Однажды налетели самолеты. Она кидается к орудию. Нужно прыгать в окоп, где оно стоит, а там – змея. Что делать? Убить змею нет времени. Самолет пикирует. Она прыгает к змее, не смотрит под ноги, а стреляет в небо. В это время змея обвивается вокруг ноги…

Он выжидает, чтобы мы успели дополнить картину своим воображением, и заканчивает открытым вопросом:

– На кого смотреть? На змею у твоей ноги? Или на самолет, который пикирует на всех?..

Его взгляд уносится вдаль и не возвращается очень долго.

Не могу восстановить целиком наш длинный и задумчивый разговор. Слова забываются. Но остается и сохраняется душа разговора и память о тех мгновениях, когда ты была не одинока.

* * *

Для чего мне даны крылья – летать или защищать?[14]14
  Непереводимая игра слов: «защищать» по-болгарски «закриля», то есть закрылять, загораживать крылом, брать под крыло. Между прочим, должно быть, из одного источника наше: закрыл, закрывать; «л», как известно, легче всего заменяется «в». Сравните в речевом дефекте: ложка – вожка.


[Закрыть]

Когда ребенок спит, он становится полностью моим. Хорошим, милым, тихим, беззащитным, моим. Я готова на все, чтобы его защитить, даже поломать свои крылья, если они потянут меня вдруг вдаль.

Когда он спит под моим крылом, я чувствую себя сильной. Только тогда-то я и ощущаю, что у меня есть крыло. Боюсь разбудить его, чтобы не отдалить от себя, и целую лишь мысленно.

Утром он проснется и сразу уже не мой. Свой, самостоятельный, отдельный. Каждое его просыпание – новое рождение.

Потянется, зевнет, откроет глаза и начнет набрасываться на мое терпение.

Мое терпение – подземная река во мне. Глубина ее неизвестна. То исчезает, то неожиданно появится, то образует спокойное озеро, то сочится по капле.

* * *

Ребенок учит меня терпению, а что такое оно?

Вьетнам столкнул меня с терпением лицом к лицу. Может быть, оно наиболее подлинное лицо человека. Эгоист нетерпелив.

Чем ближе к осуществлению желания, тем меньше терпение. Чем дальше – тем большие глубины терпения открываются вдруг в тебе.

Итак, терпение делает тебя глубоким. Самые бедные – самые богатые терпением. Лишенному всего, что тебе еще, кроме терпения, остается?

Терпение – это единственное, чего никто не может тебя лишить.

Терпение – это единственное, чему ты сам можешь быть хозяином. Оно зависит лишь от тебя.

Чем нетерпеливее, тем уязвимее человек. Баловни судьбы, привыкшие, чтобы их желания исполнялись тотчас, чаще всего теряют терпение. Они живут в непрестанном терзании. Как будто бы получают все, а лица искажены мучительной неудовлетворенностью. Нетерпение, как ржавчина, разъедает человека.

Терпение – это легкое, свободное дыхание.

Одышка, аритмия, суетливость – это нетерпение.

Терпение – исцеление от безумных скоростей и гонок.

Далекая, почти невероятная возможность воплощения – вот что такое терпение, и тогда человек воплощается.

Лицо терпения чисто от сомнений, подозрений и боязни. Спокойное чистое лицо, обращенное на все стороны света, а не уставившееся в одном направлении, откуда ожидается исполнение желаний.

У нетерпения вожделенное лицо хищника.

Только терпение может улыбнуться неожиданному, непредвиденному, случайному.

Нетерпеливый пропускает и теряет все, вцепившись в жалкое, единственное, чего жаждет и ждет.

Терпенье – созидание, нетерпение – разрушение.

Нетерпение ближе всего к преступлению.

У терпения негромкий голос. Оно скромно и прилежно.

Шаги его размеренны, неутомимы, оно идет дальше всех.

Оно не боится обмана. Ничто не может его разочаровать. Чем больше преград, тем больше поводов и стимулов для терпения. Каждый удар его усиливает, каждая потеря углубляет.

Терпение сильнее силы, потому что обессиливает ее.

Терпение никого не запугивает, потому что оно не спешит.

Лишь терпению принадлежит настоящее и будущее.

Если бы я могла стать терпеливой, мир был бы моим.

Само терпение – уже победа. Оно не считает дни, потому что каждый прожит полноценно. Оно не ослеплено срочной целью, единственной целью, целью во что бы то ни стало, и поэтому выбирает средства. Для него смысл в путешествии, а не в прибытии на место.

Терпение – мудрость времени. Само время – уже терпение.

* * *

Материнство – это терпение.

А я захотела стать матерью за один день. Осуществление моего желания почти осязаемо, вот оно, тут. Сгораю от нетерпения. Часы виснут на мне, как гири на шее.

Если бы природа была нетерпеливой, весь мир был бы недоноском. Не слышишь разве в молчании пространств, как медленно, по капле в тысячелетие, зарождается будущая вселенная с другим измерением, другим временем, текущим в непредвиденных направлениях, другим, более свободным дыханием?

После решающего слова поэта То Хыу остается уточнить подробности. Собираемся втроем за столиком в холле отеля: Нгуен, я и тихий осуществитель всех моих невозможных путешествий – Ке. Среди бесшумных официанток с подносами кофе, айскафе, лимонада, пива шушукаются несколько еще таких же, как наша, группок. Наверное, в каждой из них строятся планы, выискиваются окольные пути. Вьетнамцам не хватает собственных забот, а еще и чужие…

Дождавшись, наконец, этого высочайшего момента, вынимаю из сумочки синий авиационный билет, купленный в Софии, и показываю им имя, написанное сверху: «Ха». Они ахают от этого бесспорного доказательства моей непреклонности. Дорогая цена билета доконала их.

– Почему ты нам сразу его не показала?

– Не хотела ставить вас перед свершившимся фактом.

– А если это окажется невозможным?

– Оставлю билет какому-нибудь более счастливому пассажиру.

Этим я сбила их еще больше. Не могу различить свое нетерпение и их. Я вывела вьетнамцев из терпения! Невероятно.

Вой сирены обрывает наш разговор. Меня посылают в убежище, а они отправляются: один в комитет по культурным связям с зарубежными странами, другой в министерство иностранных дел. Надо вовремя предусмотреть много вещей.

В убежище встречаю в последний раз американскую студентку из Детройта. В этот вечер их группа вылетает в Пном-Пень. Девочка грустна.

– С бомбежками жаль расставаться?

– Не хочу произносить великих клятв. У меня желание отдать свою жизнь, чтобы остановить эту отвратительную войну, но дадут ли мне сделать и самую малость…

* * *

Не дают тебе даже отдать свою жизнь, обязательно им надо ее отнять.

Спрашиваю себя: не напрасными ли будут долгие расставания, верные обещания, бессонные ожидания? Не напрасными ли будут все боли и раны этой страны?

Мне захотелось еще раз увидеть вблизи мост Луанг-биен, мост Эйфеля. Мои попутчики меня понимают и опускают глаза. Хочу проститься с ним. Один из ближайших дней еще при мне будет его последним днем.

А там продолжаются восстановительные работы. Сизифов труд, который именно своей обреченностью превращает лица обыкновенных девушек и юношей в образы святых. Они висят на стальных веревках над рекой, как потемневшие иконы. Слышатся удары молотков и звонкий смех. Когда налетят бомбардировщики – где они укроются, эти юноши? Но опасность переполняет их чувством собственного достоинства. Не бегут от своей страшной участи. Гордятся ею.

Вблизи целый жилой квартал. Одна пагода превращена в свалку руин, среди которых несколько уцелевших рук тысячерукого Будды поднимаются к неумолимому небу. Улица Нгуен Тхиепа[15]15
  Нгуен Тхиеп (1723–1804) – вьетнамский государственный деятель.


[Закрыть]
бомбилась по обеим сторонам, дом за домом. Летчик выполнил свою задачу с педантичным усердием. Где он живет, на какой улице, в каком тихом квартале какого города? Хочу себе представить, как он вернется в свой город, какими шагами перейдет свою улицу и как переступит порог отцовского дома: «Добро пожаловать, разрушитель городов!» – поприветствуют его мостовые и дома, но он не услышит их.

Возвращаюсь в отель, в комнату, которая становится мне все дороже. Предощущение маленькой девочки, ее теплого дыхания, ее ловких шагов, колокольчика ее голоска уже как бы живет и ночует здесь со мной. Смогу ли я выпросить для нее у беспощадного неба хотя бы одну спокойную ночь?

В трехстах метрах отсюда, на улице Ня-тюнг, бомбили больницу «Ухо, горло, нос». Убили врача и сестру милосердия. Хорошо, что ноги у больных горлом здоровые, они смогли вовремя убежать вниз. Поблизости – католический кафедральный собор Ханоя, задетый лишь снаружи, словно его лизнул железный ураган.

А в моей комнате вентилятор все еще источает искусственный ветер. Здесь собираются мои друзья – поэты Те Хань, Хоанг Чунг Тхонг, Те Лан Вьен, Ань Тхо, Суан Куинь, Суан Зиеу. Они читают свои новые стихи и рассказывают, что они видели во время своих путешествий по самым угрожаемым зонам своей родины.

Сюда приходит Фыонг, чтобы порадоваться моей надежде. Она в комнате, и я не замечаю, когда стемнело. Но как только она уходит, тьма и дурные предчувствия осаждают меня. Вспоминаю о своих дополнительных квартирантах – ящерицах, бегающих по потолку, и двух огромных черных жужелицах, похожих одновременно на сороконожку и таракана. Только и ждут, чтобы стемнело, начнут шуршать.

Темнота предшествует страху и как бы предопределяет его. Касаюсь выключателя неуверенными пальцами, не прерван ли ток. Это может случиться каждую минуту. Лампа загорается. На свету становлюсь сильнее и самоувереннее. Тараканы-сороконожки прячутся. Какое это великое благо – электричество. Помню софийские бомбардировки, нехватку электроэнергии после войны, непроглядные ночи времен трудовых бригад, родопские темные бараки.

Огни Ханоя – самое большое чудо в этой варварской, темной, черной войне. У города все еще не отняты глаза. Несколько раз атаковали электростанцию. Противовоздушная оборона отстояла свет.

Но вьетнамцы готовятся ко всему, ко всему…

Откуда берется их спокойная готовность? Может быть, из спокойной совести.

* * *

Вьетнам готов погибнуть за всех нас. А мы?

Мы добровольцы, которые не могут выполнить свою добрую волю.

Пишем заявление: «Хочу поехать добровольцем во Вьетнам, хочу отдать свою жизнь за его справедливую войну».

Приходит ответ: «Вьетнам пока не принимает добровольцев».

Добровольцы, коль скоро не могут поехать сами, посылают хотя бы свою кровь. Становятся с вьетнамцами кровными братьями.

Кровь, законсервированная, усмиренная, разлитая по склянкам, отправляется в далекое путешествие. Она проснется от летаргического сна, заклокочет и польется по венам. Гайдукский[16]16
  Гайдуки – повстанцы, борцы за освобождение Болгарии.


[Закрыть]
огонь вновь воскреснет в ней и бросится в битву.

А в канцеляриях, в окошечках бухгалтерии, в шумных цехах, в гулких депо будут делать свое скромное дело чуть-чуть побледневшие дарители крови.

* * *

Возвращаюсь к истокам слов. Само слово «вода»[17]17
  По-болгарски так и будет – «вода».


[Закрыть]
наполняет меня свежестью. В жару его звучание обвеивает прохладой, пробуждает в воображении журчание ручья, шум проливного дождя, зеленую тень деревьев и сладость от утоления жажды.

Забуду ли когда-нибудь это слово? От склероза буду беспамятна, как трава, от паралича превращусь в полено, губы перестанут шевелиться, но и тогда не умрет на моих губах последнее прохладное слово «вода».

Первое болгарское слово, которому я научила вьетнамскую девочку, стараясь сразу приобщить ее к сладости собственного детства, было слово «вода». У нее получилось: во… да. На ее губах слово просверкнуло как чужеземный цветок и тотчас увяло. Она расчленила слово на слоги, оторвав их один от другого, словно разложила воду на две составные части, из которых одна горит, другая поддерживает горение, но не одна не утоляет человеческой жажды и не приносит прохлады.

Она запомнила слово, повторяя его автоматически, но как только ей захотелось пить, она закричала:

– Нюк! Нюк![18]18
  Искаженное: «ныок» (вьетн.) – вода.


[Закрыть]

И какой влажный, словно булькающий, порыв заклокотал в этом словечке, с которым ребенок с детства связал вкус воды и доброту материнской руки, протягивающей эту воду.

Тогда я поняла, что, навязывая ей другое слово, я посягнула отнять у ее губ не только сладость материнского слова, но и сладость самой воды. Я посягнула на то, чтобы оставить ее вечно жаждущей.

Мне показалось, что от болгарского слова губы ее сохнут и трескаются.

Попробовала иначе. Решила сама привыкнуть к вьетнамскому названию воды и употреблять его ежедневно, чтобы ребенок не ощутил отсутствия глотка воды, который, прежде чем протечь по горлу глотком, протекает словом.

– Хочешь нюк?

Девочке становится грустно, когда она слышит, как я засушиваю ее сочное и влажное слово.

Как бы я не напрягала свой слух, чтобы уловить тайну чужого произношения, я никогда не смогу воспроизвести тех нежных бликов, того сладкого проглатывания одним духом, которое таится в звуке «нюк». Я никогда не смогу нащупать ту утоляющую интонацию материнского голоса, который подавал это словечко, как живительную полную каплю у порога родного дома, в разгар тропического знойного дня, под душной тенью какой-нибудь пальмы.

– Нюк! – кричит ребенок. А я даю ей просто болгарскую воду. И ребенок испытывает постоянную неосознанную мучительную жажду. Он пьет нашу прекрасную, пришедшую с гор, может быть, сладчайшую в мире, некипяченую, незаразную, из запотевшего стакана воду, но, когда переводит дух, в глазах сквозит некая неудовлетворенность. Чего-то не хватает этой воде, чтобы стать «нюк».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю