355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Блага Димитрова » Страшный суд » Текст книги (страница 10)
Страшный суд
  • Текст добавлен: 8 мая 2017, 19:00

Текст книги "Страшный суд"


Автор книги: Блага Димитрова


Жанры:

   

Роман

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)

Я объясняю ребенку значение слов и названия предметов, а она раскрывает мне их скрытый смысл, который придает вкус и словам и самой жизни.

* * *

Сущность красоты – мимолетность, исчезновение.

Исчезают самые красивые птицы, самые красивые цветы быстрее вянут, погибают красивые люди. С такими мыслями я склонила голову над одной могилой.

«Доктор Андрей Николов Балчев

Болгария Вьетнам

Погиб при исполнении своего интернационального долга – охраны здоровья вьетнамского народа».

Трава скрадывает шаги в тишине. А тишина скрадывает чье-то присутствие. Я знала этого человека. Однажды мы виделись. На концерте. В антракте школьная подруга мне его представила: «Мой муж». Высокий, бледный, как после ночного дежурства. Пожаловались друг другу, что мало времени. Третий звонок. Обещали собраться, встретиться. Вот и выполнили обещание.

Надо было отправиться на другой конец света, чтобы встретиться с болгарином. Вьетнамцы рассказывают о нем голосом приглушенным, исполненным почтения и боли. Он был отличным врачом, организатором. До сих пор служит примером. Больше года работал в разных больницах в Ханое. Обучал молодых врачей, которые будут помнить его всю жизнь. Словно знал, к чему их готовит. Сам погиб в автомобильной катастрофе, спеша спасти чью-то жизнь.

Вьетнамцы меня знакомят с ним, а доктор Балчев меня знакомит с вьетнамцами. Открываю одну их национальную черту, которая, может быть, и сохранила их в камнедробилке тысячелетий: врожденное чувство благодарности. Тот здесь считается самым недостойным и презренным, кто забыл добро, сделанное ему когда-то.

Спустя много лет после смерти болгарский врач живет в памяти не только своих коллег, но и народа. Каждый год в день его гибели люди приходят на могилу, возлагают венки и посылают его матери и жене в Софию фотографии, запечатлевшие это. В последние годы под американскими самолетами это еще и риск. Интернациональное кладбище подвергается частым бомбардировкам.

Просторное плато. Надгробные плиты как на ладони под открытым небом. Мертвые избежали страха смерти. Мертвые не могут быть убиты.

Мать и жена сказали, что не надо перевозить его прах в Болгарию. Вьетнам ему тоже родина.

Мертвые, живущие в нас! Соотечественник! Корень работает во мраке на цветок, который распустится под солнцем. Он превращает грязь, влагу, гниль в пестрые краски и в аромат, хотя сам не видит цветка и не слышит его благоухания. У тебя была участь корня. Во времени раскроется твой цветок.

На днях я уезжаю домой. Что передать твоим близким? Такая напряженная тишина, словно ты о чем-то умалчиваешь под своим камнем. Твое молчание слушаю с опущенной головой.

* * *

Сущность красоты – мимолетность, исчезновение.

При выходе кладбищенский сторож меня спрашивает с извинением уже в самой позе.

– Можно мне… высказать… одну просьбу?

– Конечно!

– Какое дерево сажают в Болгарии у могилы?

– Ну… плакучую иву скорее всего… Насколько я знаю…

– Не будете ли вы так добры спросить у его матери, какое дерево она бы хотела, чтобы мы посадили над ее сыном?

– Это внимание ее глубоко тронет, но…

Вьетнамец угадывает, что меня смущает:

– Неважно, что у нас оно не растет. Позовем самого опытного садовника и выходим. Создадим все условия…

В разгар страшной войны такие заботы о могиле иностранца!

Пока что над могилой растет вьетнамское дерево с упругим стволом и тонкими листьями. Но признательная земля хочет вырастить чужеземное дерево. Чтобы родной болгарский шепот слышался над одинокой могилой.

Возвратившись на родину, я нашла дом Невены Балчевой, матери погибшего. Со мной моя подруга по гимназии, которая была его женой. Худенькая, с талией школьницы. Когда женщина сохраняет фигуру школьницы, значит жизнь у нее отняла что-то большое.

Меня встретила какая-то вся просветленная семидесятипятилетняя женщина.

Откуда идет этот свет, от седых волос или из глаз, уже преодолевших боль?

Что передать ей от сына? Нашла его там, лежит под открытым небом в далекой израненной земле. Кому бы и когда бы он ни понадобился, он теперь всегда на одном месте. И к нему приходят люди. А ты успокойся. Он все равно уж тебе одной не принадлежал. И себе не принадлежал, потому что он был настоящий врач. А красота не исчезает. Она превращается в деревья, в воспоминания, в слова.

Мать мне подносит дрожащими руками кофе, как вьетнамские матери мне подносили ароматический чай. Рассказывает:

– Уехал и не вернулся… Ему было тридцать восемь лет. Там исполнилось сорок. И все. Вот что у меня осталось от него – связочка фотографий, писем, открыток и телеграмма… Я все перечитываю одно письмо: «На все смотрю другими глазами. Есть более ценные вещи, чем те, которые обычно мы по привычке ценим. Я увидел бедных людей, но добрых… Доброта самое большое богатство…»

Достает другую связку писем и фотографий. Разворачивает ее с той же трепетной материнской заботливостью. Многочисленные конверты, надписанные вьетнамскими буквами, посылаемые без перерывов в течение десяти лет врачами, сестрами милосердия, простыми солдатами, детьми, матерями. Одна связка писем написана по-французски, другая, более пухлая, – по-вьетнамски. В некоторых есть стихи, посвященные погибшему врачу.

– Что это за люди? – спрашивает меня мать. – Доросла ли я, чтобы понять их как следует?

– Каким был ваш сын, что его так помнят? – отвечаю ей на вопрос вопросом.

– Каким бы он ни был, в другом месте о нем давно бы забыли. А тех людей не остановила даже война; они мне пишут и шлют подарки. Как только вьетнамец приезжает в Софию, приходит ко мне и приносит цветы. Вьетнамские студенты каждый год в день его смерти навещают меня и приносят букеты. Хоть бы раз перепутали число! Одна вьетнамка, мы с ней никогда не виделись, навещает могилу вместо меня и посылает мне регулярно письма, чтобы утешить. Посмотри, что она мне написала: «Вчера была на могиле. Твой сын прошептал: „Скажи маме, чтобы не плакала, потому что я здесь у своих!“» Сейчас я узнала, что ее собственный сын недавно погиб. На этих днях получила от нее письмо. Ничего не упоминает о своей боли, лишь о моей. В 1960 году меня пригласили поехать во Вьетнам, все было готово, чтобы отправиться в путь, писали, настаивали, ждали меня. Но я разболелась от волнения. Словно собиралась поехать к живому сыну. А сейчас война. Одно меня поддерживает: дожить до конца войны и съездить. Убедиться, что на самом деле существует такая страна, с такими людьми. Умру с надеждой, что человек может быть добрым.

Когда я во второй раз уехала во Вьетнам, Балчева приходила часто к нам домой успокаивать мою мать.

– Мне было стыдно жаловаться ей, – говорит моя мать. – Мы вспоминали наши школьные годы в Тырново, общих знакомых, в большинстве уже покойных, смеялись над былыми историями. Хорошо, что она приходила…

Сын воспитывает свою мать даже из могилы.

А я передала вьетнамцам ее материнское желание посадить на могиле дерево, какое они захотят, – вьетнамское или болгарское, все равно, лишь бы росло и хранило тень не для сына, а для тех, кто будет приходить к могиле и снимать шляпу под огненным солнцем.

* * *

Плод созревает, когда начинают увядать и опадать листья дерева.

Ощущаю увядание в себе, как тихое созревание какого-то незнакомого плода. Я рада была освободиться от тревожного цветения, от зеленого шума молодости. Они мне мешали.

Но плод совсем другой породы, нежели ствол, листья и ветки.

– Не называй меня мамой!

За мной по пятам ходит недоумение. Горожанки оборачиваются и глядят мне вслед. Белокурая женщина водит по городу какого-то смуглокожего, даже и в желтизну, нездешнего ребенка. В трамваях с полными авоськами и со взглядами, еще более полными подозрений, молча просверливают меня и как бы допрашивают: этот чернокосый, длинноглазый, заморский ребенок, от какого же он отца? Где согрешила? Стыдоба, а ей хоть бы что! Мечут недоуменные взгляды с меня на нее.

– Ваш?

– Похож на меня?

– Ни капли.

– Ну, значит, мой!

Не хочу, чтобы ты была на меня похожа. Не хочу, чтобы ты подражала моим движениям, моим понятиям, моему способу жизни. Не повторяй меня. Повторение – застой, топтание на одном месте, бесплодие.

Не называй меня мамой!

Не хочу быть той матерью, которая непременно хочет сделать ребенка своим подобием. Хочу через тебя достичь того, чего всю жизнь старалась и не могла: освободиться от себя, вырваться из своих внутренних границ, родиться другой.

Кто-то запер меня в келье моего тела, моего характера и ушел, унеся ключ. Кто-то меня отдал в мои руки, не спросив, хочу ли я находиться в таких слабых руках, таких жадных, колеблющихся, неуверенных. Мне нет спасения от меня самой. Не могу убежать из этой пожизненной кельи. А зачем же вводить туда еще и другое существо, запирать его в мои недостатки, подвергать его моим мучениям?

Матери, желающие, чтобы ваши дети стали точно такими же, как и вы, считаете ли вы себя совершенными?

Не называй меня мамой!

Будь моей полной противоположностью, чтобы осуществилось неосуществимое для меня. Опровергай меня, чтобы быть моим продолжением. Будь сама собой, чтобы меня утвердить.

Не могу иначе выразить свою жизнь, кроме как через тебя – мое отрицание. Будь моим концом, чтобы стать моим началом.

Причиняй мне пепокорством родильные боли. По ним буду узнавать, что ты отрываешься от меня, что ты другое существо, что мы два мира.

Создавая тебя, я себя гублю. Заботливо вожу за руку свою гибель. Но в моей гибели – мое бессмертие.

Не называй меня мамой!

* * *

Родители не выбирают своих детей. Какие родятся.

Как только после разговоров, разочарований, надежд моя мечта начинает неожиданно осуществляться, как только вьетнамцы начинают деловые поиски маленькой Ха, мой внутренний голос поднимается во мне, стараясь меня разубедить или, во всяком случае, посеять сомнение.

– Ты хочешь добавить еще одну несправедливость ко всем остальным? Чем этот ребенок лучше семнадцати миллионов других детей? Если ты хочешь ему помочь, помоги всем. Останови войну, сделай чудо, произнеси слова-заклинания. Одним спасенным ребенком нельзя разрешить вьетнамскую трагедию.

Возражаю сама себе:

– Я знаю идеалистов, которые любят все человечество, но не могут полюбить по-настоящему ни одно живое существо.

– Ты сделаешь его несчастным, отлучив от других, не отнимай у него права разделить судьбу своего народа.

– А если его судьба во встрече со мной?

– Почему именно его, а не какого-нибудь другого ты хочешь взять?

– Не знаю и не могу знать. Это неведомые артезианские колодцы чувств.

– Мы живем в очень сложном мире. Не путайся в переплетениях Востока и Запада, они погубят и тебя и ребенка.

– В данном случае я не хочу думать о политике. Хочу ребенка и больше ничего.

Вьетнамский ребенок – это политика.

У меня две сущности. Они все время спорят между собой. Одна – скрытая, темная, в вечной тени, я бы сказала, что она какая-то мужская. Более сильная, волевая, активная. Она меня толкает к риску и к неизвестности. Моя женская сущность часто бывает подавлена ею и потому не уверена в себе.

Когда прислушиваюсь к глубинам своего сознания, я натыкаюсь не на монолог, а на внутренний диалог. Но бывают мгновения, когда моя женская сущность бунтует, набравшись силы, и выбивается на поверхность. Тогда я предоставляю себя интуиции, и у меня чувство, что слепой ведет слепого…

Такое чистое мгновение преобладания женского начала во мне наступает сейчас, при решении вопроса о маленькой Ха. Решение не слепое, но с полным сознанием большого риска: рублю единственную ветку, на которой вишу над бездной – жертвую своим одиночеством, дающим мне возможность общаться с миром. И наперекор этому во мне в первый раз устанавливается внутренний мир. Впервые я целостна. Монолог.

Я еще не знаю, что самое большое одиночество – одинокая женщина с ребенком.

* * *

Затишье – предисловие к худшему.

Изобретательный Ке и тот в затруднении. На него впервые возложили такую, почти шерлокхолмовскую задачу – найти ту Ха, которую я имею в виду. Дело в том, что в детском доме оказались две Ха. Которая же моя?

Поднимаются злые ветры, и темные сомнения бродят по евразийскому перекрестку моей души. Не дадут ли мне другого ребенка? Как я его узнаю? Я видела его один раз год назад в продолжение сорока минут. Дети Азии похожи для нашего первого взгляда, как воробушки.

– Тебя обманут и всучат тебе другую Ха, – завывает западный ветер.

– Успокойся, ты слишком мнительна, – встречает восток.

Этот вихрь закружился во мне давно. Сразу же после первого возвращения из Вьетнама я начала искать способы, как бы связаться с моей далекой девочкой.

На мое счастье, вскоре должен был туда поехать один болгарский карикатурист. Долгие вечера перед его отъездом я просиживала у них, рассказывая ему про Ха и всячески обрисовывала ее.

Сижу и понимаю, что давно пора мне остановиться из соображений хотя бы приличия, но не могу и продолжаю опять. Прежде чем сделаться матерью, я обзавелась уже всеми материнскими маниями.

Чем тщательнее я обрисовываю нашему корреспонденту мою Ха, тем вернее ускользает от него ее образ. Но он делает понимающее лицо. Нагружаю его подарками и вымогаю у него заверения, что без Ха он не вернется в Болгарию.

Поехала на аэродром провожать вместе с его семьей. Близким в минуты прощания не даю сказать ни одного слова. Говорю только сама. И лишь теперь по своему тревожному, обеспокоенному многословию понимаю, что у меня о девочке нет никаких, в сущности, данных, а есть только одно восклицание, и, между прочим, многозначительное в данном случае восклицание – Ха!

В записную книжку карикатуриста пишу основные данные: танцует с двумя веерами в первом ряду, поет песенку о погибшем герое, однажды после бомбежки присела на порог усталая и сказала, что хочет мира…

По этим замечательным признакам карикатурист клянется ее найти.

Начинаются дни ожидания. Каждое утро звоню его жене. Она увлекается моей заботой, и ей уже некогда тревожиться о своем муже.

Но время идет, а нет никаких вестей. Наши разговоры по телефону становятся какими-то холостыми, вроде урчания крана, когда перекрыта вода.

Женщина меня успокаивает, вместо того чтобы я успокаивала ее.

Наконец однажды, во второй половине ночи, телефонный звонок наподобие воздушной тревоги в Ханое. От ее голоса в трубке льется лучезарное сияние.

Только что она говорила с мужем. Он уже в Москве и на днях возвратится. Весь их разговор был о Ха. Он видел девочку, передал ей подарки. Она чудесный ребенок. У него для меня большие новости. О своих детях он спросить не успел – кончилось телефонное время.

И вот я наконец в их счастливом доме. Путешественник еще не отряхнул с ног прах далеких странствий, а уж тонким и точным пером карикатуриста набрасывает в воздухе живой, упругий рисунок:

– Приезжаю в Хайфон. Банкет в мэрии. Произношу тост и рассказываю сказку о Ха. Прошу содействия. Улыбки. Сразу распоряжение в детский дом. Через некоторое время – сдержанные улыбки. Легкий ветерок суматохи. Шепот пробегает из одного уха в другое. Доходит до меня заикающийся голос: «Знаете ли, в детском доме две Ха. Которая из двух?» Пожимаю плечами: «Ту, которую хочет болгарка!» – «Да, но которую именно?» – «Лишь ту и никакой другой!» Наконец находят какую-то профсоюзную деятельницу, и она говорит, что вспомнила. Привозят девочку. Она берет куклу как живое существо, стараясь не причинить ей боли. Начинает пересчитывать пальчики на своих, потом на ее руках и успокаивается, что их столько же. Но с большой тревогой пересчитывает пальчики на ногах. После неоднократных пересчетов личико озаряется, радость полная. Кукла настоящая!

Хорошо, что она была исполнена в натуралистической манере. Если бы я нашла какую-нибудь модерновую куклу, ребенок бы пережил большое разочарование.

Садятся вместе обедать. Девочка кормит куклу. Потом убаюкивает ее и поет колыбельную песню. Долго занимается ее веками. Маленькое огорчение: они закрываются одновременно, а у нее самой могут в отдельности у каждого глаза открываться и закрываться. Но должно же быть у куклы какое-нибудь отличие. Это все-таки кукла, не ребенок! Только кукла пропищала «мам» и заснула, завывают сирены. Девочка схватывает куклу. Мужчина схватывает ребенка с куклой, и все это переносится в убежище. Там горит электрическая лампочка. Ребенок качает куклу и успокаивает ее, чтобы не пугалась грохота.

На прощание девочка хочет мне послать что-нибудь на память: долго старается стащить свой жетончик с руки. На ее кисти остается ржавый след, как от наручников.

Вот этот жетончик я держу в руке, не веря сама себе. Неужели существует такая тоненькая кисть? Едва прочитываю полустертую надпись: «Хоанг Тху Ха».

Карикатурист приберег на конец самый большой подарок. Фотография. Девочка с куклой. Смотрю недоумевая. Кукла моя. Ребенок другой. Вдруг улавливаю весь графический рисунок этой сцены с куклой и понимаю: это контур совсем другого детского характера. Та Ха была боязлива и стыдлива, как дикая серна. Всматриваюсь в незнакомые черты на фотографии: пухлые щеки, улыбка, как по заказу, стандартное выражение. Другая Ха?

– Вот она, Азия. Что ты в ней понимаешь? – завывает западный ветер.

– А что думает Азия о тебе? – отвечает восточный.

Успокаиваюсь на том, что когда доберусь до места сама, глаза меня не обманут. Об этом курьезе или ошибке рассказываю одному болгарскому дипломату, надеясь, что он как знаток Востока растолкует загадку. Предполагаю невесть какие запутанные ходы. А он машет рукой:

– Я получил фотографию, на которой не могу узнать собственных детей! Остается подозревать, что мать подменила их.

Итак, окончательно сбитая с толку, объясняю многотерпеливому Ке:

– Мне надо увидеть обеих Ха!

Очень труден путь туда.

– Я поеду сначала сам, разузнаю…

В его словах ощущаю дымок, туманец, а в своем зеленом взгляде – колючие сосновые иголочки:

– Зачем терять время? Может быть, мы сэкономим ребенку бомбардировку-другую, если поедем вместе и заберем его?

– Нет телефонной связи, неизвестно, куда переправлен эвакуированный детский дом…

Ложь звучит обыкновенно правдоподобнее правды. Я знаю, что всюду есть радиотелефонная сеть, которая работает безупречно и во время бомбардировок. Зачем ему надо ехать первым? Что «провернуть»? Я бессильна спорить с его тихими, полными самообладания словами:

– Успех зависит от того, как подготовить ребенка, родителей, воспитательниц…

– По-моему, надо действовать открыто, прямо, одним ударом.

Его белозубая улыбка меня обжигает:

– По-моему, надо действовать из ряда вон деликатно.

И я умолкаю.

Хоан разрешает вопрос очень легко:

– Надо искать другую Ха, не ту, которая получила куклу. Не правда ли? Потому что она – другая, а другая – настоящая…

– И да, и нет.

Вспоминаю слова дипломата. Оставляю себе мостик для отступления:

– Может статься, что фотография исказила… Может быть, что другая Ха не настоящая, а настоящую мы принимаем за другую…

Ке уезжает поздним вечером под аккомпанемент бомб, без точного направления, вооруженный колеблющимся компасом моих указаний: «танцует, поет, хочет мира».

– Я вам привезу первую встречную девочку с дороги, она будет удовлетворять всем этим условиям. – И, видя, что я не приняла его шутку, всерьез провозглашает: – Будьте уверены. Сделаем все успешно!

* * *

А может быть, то, что мы считаем другим, и есть настоящее?

Есть такие часы, когда я, словно насаженная на вертел, поджариваюсь на неистовом детском реве. Или на раскаленной большой сковороде. Тогда я с грустью думаю о той, другой Ха, которую ошибка, игра, случайность могли бы сделать моей. Какое она, видимо, доброе, кроткое и разумное существо. И обнимаю свою.

Впрочем, я и до сих пор не уверена до конца, эта настоящая Ха или другая. Иногда мне кажется, что этот звереныш не имеет ничего общего с той голубкой. Но все же, если бы мне снова пришлось выбирать, я взяла бы опять такую же, пусть она и ненастоящая.

Муки, которые она мне причиняет, делают ее частью меня самой.

В мою смуглую крохотулю временами вселяется тигр.

Расчесываю густую, иссиня-черную косу, словно продираюсь через вьетнамские джунгли. Малышка извивается, готовая каждый миг запищать или наброситься на меня ястребом, если я выдерну хоть один волосок.

Однажды с утра я спешила на заседание Комитета солидарности с Вьетнамом. Хитрюшка использует мою слабость к ней и каждый раз увязывается за мной. Я хожу с ней повсюду. Но сегодня это никак невозможно. Смотрю на ее нерасчесанные с ночи волосы. Нет времени на прическу. Пытаюсь отвлечь ее внимание новыми красками и альбомом. Но она чует по моей нервозности, что я собралась уходить. Ее взгляд твердеет и становится острым, как клюв. Готова клюнуть мое малейшее движение к выходу.

Ищу нежные слова, ищу окошечко в ее сердце, чтобы она поняла, что я занята, что ей надо меня подождать, что я иду по неотложному делу на благо ее же Вьетнама.

Но нет таких слов ни на одном человеческом языке. В ее юго-восточном взгляде проглядывает тысячелетнее недоверие. А между тем пора выходить, остаются минуты.

– Куда уходишь? Без Ха? – ее вопросы жалят, словно осы.

Устаиваю перед искушением обнять ее и никуда не ходить. Устояла. Я издергана, как курильщик, бросивший курить. Победа, но с безвкусной пустотой во рту и во всей крови. Никаких слов она сейчас не поймет.

Надо быть твердой, если хочешь вырастить человека. Тогда где же пресловутая радость материнства?

Закрываю за собой дверь. За дверью завывает сирена. Бегу по лестнице, словно в доме пожар. Предстоит день на издерганных нервах. Машинально улыбаюсь на приветствия.

На улице сирена настигает меня. Услышав ее, я внутренне корчусь и извиваюсь. Плутовка открыла окно и ревет теперь на всю улицу, орет исступленно. Моя мать тащит ее от окна из тех последних сил, которые у нее остались после долголетней борьбы со мной.

Город мне кажется пасмурным, несмотря на ясное утро. Поворачиваю за угол, но рев настигает меня. Он пронизывает и переворачивает все внутренности. Ведь может вырваться из старых маминых рук, упасть из окна и разбить себе голову о мостовую. Соседушки расцветают на балконах среди горшков и плошек в полинявших своих халатах: «Ах, бедный ребенок! Заброшен, покинут. Известно, мачеха! Опять потащилась куда-то».

Мои сумерки прорезает тонкий, ослепительно яркий луч. Если бы я взяла другую Ха… Как мираж возникают ощущения мира, тишины, нежности, взаимопонимания, тихого и доброго лепетания примерной девочки. Мираж возникает и гаснет. Остаюсь один на один со своей судьбой. Год я носила этого ребенка, если не под сердцем, то в сердце. Он мой, каким бы он ни был. Его капризы – это горькие плоды моей слабости к нему. Каждая моя ошибка завтра обернется против меня же и будет ранить.

Вот он, страшный суд. Некуда от него бежать.

* * *

Вся израненная сомнениями, вступаю в свой новый день. Жду возвращения Ке. Растворяюсь в каком-то пустом времени, в каком-то нулевом пространстве. Жду настоящую Ха. Непременно эту Ха и никакую другую.

А бомбардировки усиливаются. Между нами высыпаются тонны гибели. Каждое мгновение мне кажется опозданием. Небо опускается все ниже, грохочущее, тяжелое, свинцовое, оно придавливает меня к земле.

Все переворачивается вверх дном. Неба нет, есть только земля. Старики о сохранении детей молятся земле, а не небу.

И я, тайком от самой себя, крещусь православным крестом и молю землю, чтобы она оградила детей от неба, чтобы в своих коленях она приютила всех малюток земли и в том числе два хрупких тельца – обеих Ха.

В эти дни неизвестности, сомнений и страха, когда земля и небо переворачиваются и меняются местами, меняются местами во мне Ха настоящая и Ха другая. И само восклицательное междометие превращается из «Ха» в «Ах!».

Во время самого низкого реактивного гула я переживаю самые возвышенные мгновения: готова взять, не глядя, какую бы то ни было Ха, лишь бы обе они уцелели. Да что любую! Я готова взять их обеих, клянусь, что никогда не буду делать различия между ними, окружу их одинаковой нежностью.

Но когда слышится отбой, я опять влезаю в свою эгоистическую скорлупу и жду только одну, мою, настоящую Ха.

Выходит, смерть должна висеть над нашими головами, чтобы мы забывали о себе, то есть становились вполне людьми!

Смотрю на женщину среди развалин. Словно я – это она. Всю жизнь подсознательно я стремилась быть ею. Беременная. Единственное состояние, в котором человек не одинок.

Ступает гордо и торжественно, беременная всеми болями мира. Она единственная среди грохота вслушивалась в свое нутро, в чудо, которое там трепещет.

Там кулачок ударяет, чтобы пробить темноту и выйти на солнце, на простор. Ее тело – дверь, в которую настойчиво стучится будущее.

Она проходит через разруху и поля, усеянные убитыми. Как все отдается в ее сердце! Каждая трещина на земле, каждая рана на дереве и камне причиняет ей боль.

Она собирает кусочки разбитого мира в свою округлившуюся утробу – пересоздать его заново и целостно.

Ступает мудро и озабоченно. Хранит в себе, как в сосуде, хрупкий смех будущего.

Она несет в себе земной шар.

* * *

Ребенку угрожает уничтожение еще до того, как он родился.

Ношу в своем воображении бесчисленные варианты детской гибели. Кружусь по Северному Вьетнаму, по свежим следам бомб, по прошлогодним воспоминаниям, по рассказам людей, только что вышедших из огня, чтобы пополнить свои представления о детской гибели и угадывать по ним участь маленькой Ха. Тысячу раз переживаю ее смерть. Современная война непостижимо изобретательна, она обгоняет даже фантазию матерей, всегда думающих, что с их детьми случится самое, самое страшное.

* * *

Реактивный скрежет прорезывает зарю.

Вижу вдали, как земля поднимается гейзерами огня, дыма, собственно земли и застилает весь горизонт и солнце.

Бомбят дамбу. Сквозь разверзшиеся прорехи, как кровь из вскрытой артерии, хлынула вода, чтобы затопить собой многолетний труд, сон и насущную горстку риса.

Бегут толпы мужчин, женщин, детей, забивают отверстия рогожами, корзинами с землей и еще теплыми трупами. Да, и трупами! Как наши на Шипке, отбиваясь от карабкавшихся по крутизне турок, кидали в них камни и трупы погибших братьев. Мертвые затыкают своими телами пробоины в дамбе. Они воюют.

Тельце ребеночка плывет по каналу. Оно такое маленькое, что не могло бы закрыть собой никакой пробоины в дамбе. Плывет.

* * *

Ребенок плачет. Держит пустую мисочку. Кто-то его толкнул, и рисовая кашка разлилась по земле. Мать налила ему снова немножко горячей душистой кашки.

Ребенок не знает, что одна американская ученая получает сегодня премию. После многолетнего и упорного труда она открыла бактериологическое средство, разрушающее рисовое зерно еще до созревания. Это женщина…

* * *

Утонченная, выхоленная рука убийцы держит пробирку. Никогда бы не заподозрить такую руку.

Не по росту тяжелая и большая, взрослая лопата в детских руках. На них мозоли. Две босые ножки в земле. Детство окапывается. По колена, по пояс, по грудь, с головой. Целиком скрывается под землей. Лучше бы не расти, чтобы не торчать сверху. Отдельная нора каждому ребенку. Можешь там плакать, никто тебя не увидит.

А у неба нет ни ворот, ни замка, чтобы можно было его запереть. Из окна высовывается стриженая головка, с любопытством смотрит в синюю глубину.

Прячь скорее голову! Нагнись! Нельзя смотреть в родное небо!

* * *

Отняли небо.

Маленький мальчик. Остался в живых один из целой семьи. Зовут его Бинь.

Его долго лечили в эвакуированной больнице: перелом позвоночника. Завалило кирпичной стеной.

Сейчас он круглый сирота. Община усыновила его. Кормит. Но ласкает ли, любит ли?

Из-под развалин, из своей прошлой жизни он спас только одно: воспоминания о своей матери.

* * *

А есть дети – двойные сироты: и без родителей, и без воспоминаний.

Стелю постель Ха, чтобы было уютно и удобно устроиться. Чтобы во сне ее шумел приглушенно, дышал, как лес, чужой город. А она все недовольна. Не могу понять, чего ей не хватает, чтобы юркнуть с блаженным детским лицом в свежесть простынь. Она ищет одеяло. Сворачивает его в рулон. Кладет рядом и обнимает. Смешная выдумка. Полегоньку выдергиваю одеяло – будет ей мешать, и без того жарко. Но она во сне схватывается за него, пищит и не выпускает из объятий. Она прижимается щекой к колючей шерсти и засыпает с блаженным лицом.

Потом я догадываюсь. Свернутое одеяло – это ее мать. Ребенок привык засыпать с руками, обнявшими материнскую шею.

В холодные зимние ночи я ложусь с девочкой. Пробую ее обхватить, подражая предполагаемому материнскому объятию. Рассчитываю в темноте быть похожей на ее мать.

В первый момент одинокое тельце радуется, прижимается ко мне, обнимает мою шею жадными ручонками. Но мало-помалу петля вокруг моей шеи слабеет. Вскоре мое объятие становится тесным, неудобным. Напрасно я стараюсь угадать материнскую ласку. Какого-то маленького, неизвестного, существенного движения мне недостает или, может быть, запаха. Ребенок становится неспокойным, начинает просыпаться, вертится невольно, чтобы вывернуться из чужих рук.

Даже нелепое одеяло может заменить ей мать лучше меня.

* * *

Стремление к невозможному. Быть другой я, как видно, уже не могу.

Ке возвращается быстрее, чем я предполагала. Входит в комнату прямо с дороги. Весь в пыли.

– Непредвиденные затруднения… Но мы не теряем надежды.

Чего-то недоговаривает, чтобы уберечь меня от лишних переживаний.

– Детский дом переэвакуирован, разделен на две части. Я был в обеих. Нашел только одну Ха: Нгуен Чуанг Ха. Означает «Прозрачная река».

А на медальончике, который я всегда ношу с собой как талисман, выдолблено «Хоанг Тху Ха» – «Осенняя река». Которая река моя? Прозрачная или осенняя, мутная?

Ке намекает, что напал на следы и другой Ха, которая, может быть, и есть настоящая. Но надо ему съездить в Хайфон. Но ведь именно сейчас портовый город бомбят днем и ночью. Вдруг трезвею:

– Никуда вы не поедете, Ке. Достаточно того, что вы сделали! – И добавляю в шутку, напоминая ему время подполья при французах, когда он скрывался под одеянием бонзы: – Такова воля Будды!

– А кто его теперь спрашивает, Будду?

– Я отказываюсь от ребенка! – заявляю жертвенно, словно я его родила и имею право от него отказаться.

– Но я не отказываюсь. Мы, вьетнамцы, когда возьмемся за что-нибудь, должны довести до конца.

– Тогда вместе едем в Хайфон!

– Не создавайте мне дополнительных затруднений!

Умолкаю. Восковой от бессонницы, Ке прощается. Уезжает сразу же. Провожаю его с благословением, всплывшим в душе, кто знает, из каких времен.

– Да сохранит вас бог!

Он так устал, что даже не улыбается моей христианской интонации. Смотрю, как он удаляется в вечер, преодолевая усталость, словно пловец против сильного течения. Худенький человек, взваливший на себя груз неизвестности, темноты. Не позволил мне разделить свою ношу. Он еще не вышел из моего поля зрения. Крикнуть, и, может быть, я его верну. И не будет мучений и счастья с Ха. Но я не кричу. Это означало бы вернуться самой с половины дороги. Возвратиться с полпути – потерять самого себя.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю