355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Блага Димитрова » Страшный суд » Текст книги (страница 2)
Страшный суд
  • Текст добавлен: 8 мая 2017, 19:00

Текст книги "Страшный суд"


Автор книги: Блага Димитрова


Жанры:

   

Роман

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)

Пока проворный шофер возится с «джипом», освещая свои руки карманным фонариком, Ке водит меня, как Вергилий, по лабиринтам подземного мира. Пещера превращена в убежище для машин. Грузовики, «джипы», прицепы дремлют, как динозавры, в этой холодной берлоге, спрятавшиеся от летающих хищников.

В других ответвлениях пещеры расположены больницы и госпитали.

Вспоминаю наш просторный Кайлык, нарядно оборудованный под ресторан и дансинг. Скрытые лампочки подсвечивают сталактиты и сталагмиты. Я только что читала стихи, а теперь танцую с московским поэтом. Это было, конечно, на другой планете или в другие века. Отсюда гляжу на себя, танцующую там, как бы со стороны. Я грустна. Московский поэт пробует вовлечь меня в разговор о поэзии. Но я рассеянна, я молчу. Лишь сейчас я готова поддержать разговор. «Поэзия, ты говоришь? Не знаю, что это такое. А ты разве знаешь?»

* * *

Мы думаем, что поэзия всегда вдалеке от нас. Мы ищем ее в другом месте, в других людях и оттого пропускаем.

В подземную больницу вхожу, как в храм. Только что промелькнувшее воспоминание о дансинге ощущаю как кощунство. В глубине мерещатся голоса. Передо мной идет Ке. Он освещает мне путь своей белозубой улыбкой. Куда ты ведешь меня, Вергилий?

В пещерных нишах стоят больничные койки. Лампы. Взгляды, вобравшие все терпенье мира.

Раненные шариковыми бомбами, придавленные обвалами, контуженные воздушной волной. Неужели тот шелковый, нежный и животворный воздух может убить?

Улыбается хрупкая девочка. Она еще сама не видела жизни, а уж стала сиделкой над умирающим.

А танец в Кайлыкской пещере поет в крови. Поэт говорил, что у него бывают долгие периоды засухи, когда он не может писать. Тогда я ему не ответила, а теперь отвечаю: «Период дождей обрушится на тебя внезапно, в пути, когда ты его не ждешь. Не пропусти же его. Я ужасно талантлива пропускать».

Сквозь мои пальцы протекло столько плодоносных дождей, а я не удержала ни капли. Сколько мирных и длинных дней, сколько возможностей протекло сквозь меня. Я – как дно пересохшего моря.

Мой Вергилий ведет меня на свиданье со страданием. За поворотом пещерного хода на скале чудовищно и ритмично танцует непонятная тень. Приближаемся.

Хирургическое отделение. Операция. На плоском камне, покрытом белой простыней, лежит разорванное тело. Совсем еще мальчик, вряд ли успевший окончить медицинский факультет, белее простыни и бледнее своего пациента. Он отрезает ногу. Без наркоза. Две молоденькие сестры с марлей на лице, как раз на том место, где бывает улыбка, что есть силы держат больного. Он смотрит в одну точку пещерного свода, и глаза у него, как раны. Не кричит. Иногда лишь вздыхает вздохом, способным столкнуть с груди скалу.

А призрак все пляшет на стене свой странный танец. Оказывается, это полевая электростанция. Человек сидит на велосипеде и беспрерывно крутит педали. От этой езды на месте горят фары, направленные на хирургический нож.

Вот еще один юноша не будет мерить жадными шагами наш мир. Ему отрезают не ногу, а будущие путешествия.

Вергилий ведет меня по аду с улыбкой. Он показывает мне не муки, а тех людей, которые борются с ними. В каком круге ада мы теперь?

В кровавой марле, в кровавой вате руки и ноги, словно ветви, отрезанные заботливым садоводом. Но, увы, на дереве не вырастает новых, более крепких ветвей.

Женщина теряет сознание. У этого парня пульс отмеряет последние удары. Челюсти сжаты, чтобы не кричать. Сейчас все пройдет. У меня впечатление, что ступаю по ранам. Кроме своих мучений, больные вытерпели еще и мое посещение.

Выйдя на воздух, удивляюсь, что хожу на двух ногах, что двумя руками тянусь к зеленым древесным листьям. Совестно. Словно руки и ноги я у кого-то украла.

* * *

Так много крови я видела, будто у земли перерезаны вены. Тогда почему же она жива?

Мой Вергилий настоящий вьетнамец, свободный от трагических комплексов. Он видит, что я ошеломлена. Он начинает лечить меня от трагического взгляда на мир. Слова его, как глазные капли.

– Раненым здесь спокойно. В пещерах они уверены в своей безопасности. Бомбы их не достанут.

Да, я знаю, что больницы – объекты свирепых бомбежек. Вместо того чтобы своими каплями успокоить меня, Ке отравляет мне глаза еще больше. Верная своему славянскому зрению, вижу картины еще страшнее этой. Вспоминаю о бомбежках больниц в Ханое, в Хайфоне, в Вине, Нам-дине. На марле выступает новая кровь. Раненый жалеет, что не был убит сразу. Бомбятся не больницы, а хрупкие надежды выжить и выздороветь.

Ке понимает, что мой случай тяжел, и льет капли еще:

– При налетах на больницу сестры и врачи носят больных в убежища. Выздоравливающие помогают более слабым. Операции при бомбежках не прекращаются. Очень часты случаи гибели самих хирургов.

После кругов ада еще величественнее, невозмутимее звездная тропическая ночь. Спокойный вьетнамец ее неотъемлемая частица.

* * *

Так спокойна эта земля. Если есть сейчас во всем Вьетнаме что-то мятущееся и тревожное, так это, наверно, я, чужедальный путник на ней.

Неутомимый Ке указывает мне на темный профиль горного хребта. Улыбка его, как дверца в детство. Легендарная Там-тхань, гора с фантастической гранитной фигурой. Наверху ясно очерчивается пригнутый стан женщины, всматривающейся вдаль. Это молодая То Тхи, которая так упорно ждала возвращения мужа с войны, что окаменела. Каждый вьетнамец знает с детства песню о ее верности и ищет встречи в жизни со своей То Тхи.

Чем труднее и переменчивее у народа его историческая судьба, тем он постояннее и миролюбивее по нраву. Это касается и нас, болгар.

Но у вьетнамцев мы наблюдаем совсем уникальное явление: их нежность, прошедшая сквозь огонь, кровь и жестокость, осталась нетронутой. Даже, мне кажется, она становилась все утонченнее под грубыми шагами тысячелетий. Она оттачивалась как на токарном станке. В человеческой природе таится удивительная способность: устоять перед внешним миром, создавая в себе его противоположность. Известный эффект «обратной связи». Резкое соприкосновение с холодом вызывает более бурное горение в живом организме. Противоположные явления сближаются и в наших ощущениях. Прикосновение ледяного железа обжигает подобно огню.

В загадочном мире психики физический закон обратной связи тоже подтверждает себя. Чем грубее внешний нажим, тем нежнее, тоньше, душевнее, духовнее, если хотите, самозащита.

Бесчисленны легенды этой страны. Здесь исторические события стали легендами, а легенды – историей. Я не встречала у других народов такой кровной связи прошлого с настоящим. Сегодняшний день не отбрасывает прошлого, но привлекает его, не убивает убитых снова и снова, но оживляет их.

Мы, едва придя на арену жизни, стремимся зачеркнуть все, что было до нас, и начать на голом месте. Тщимся быть началом, не желая быть продолжением.

Время во Вьетнаме несет не отрицание, а подтверждение. Сегодняшний день не выхолащивает вчерашний, но обогащает его. И тогда он сам становится историей.

После самых немилосердных бомбежек вьетнамец собирает обломки буддийских храмов, осколки бомб, патроны и ружья. В каждой деревне есть музей с экспонатами, еще не остывшими в прямом, а не в гиперболическом смысле.

Двадцатый век здесь воюет против всех прошлых столетий. Кибернетика соседствует с заостренными бамбуковыми кольями, сверхзвуковые самолеты – с капканами и волчьими ямами, напалм – с подводными трубочками, которые употреблялись еще во времена нашествия монгольских орд.

Но дело не только в трубочках и первобытных капканах. Против машин и роботов (называемых солдатами) двадцатого века поднимаются древние времена с легендами и песнями, с воспоминаниями о героях и подвигах, с наивностью и чистотой. Вот уж сколько лет двадцатый век обрушивает сталь и огонь, но не может сокрушить и угасить простенькой веры в правое дело.

В сознании простых вьетнамцев времена диффузируют одно в другом. Чума ассоциируется с атомной бомбой, атомная бомба – с чумой.

Вьетнамцы живут в каком-то компактном нетекущем времени. Поэтому, может быть, они так спокойны перед смертью. Их земля не знает забвенья.

* * *

Не имеющему памяти бессмысленно говорить о забвении.

Между двумя легендами, как между двумя тысячелетиями, пробую вставить клинышек настоящего:

– Хайфон сильно пострадал?

Я затаила дыхание в ожидании ответа, а Ке задумывается, взвешивает каждое слово на своих вьетнамских весах.

– Хайфон держится героически!

– Его сильно бомбят?

– День и ночь. Ночь и день. Больше всего вражеских самолетов сбито там.

От его разъяснений не становится легче.

Целый год я следила за сообщениями из Вьетнама. Бомбы, обрушенные на этот участок земли, а в особенности на город Хайфон, были нацелены и в меня. Нет более страшных бедствий, чем те, которые происходят вдали от нас. Когда мы находимся в центре бедствия, у нас находятся и силы его пережить. Гораздо труднее пережить воображаемый ужас, которым застигнуты наши близкие.

Моей матери под мирным болгарским небом сейчас труднее, чем мне. Ее воображение развинчено. Бомбы, которые в меня не попадают, разрываются у нее в сердце. Вдали от Вьетнама страшнее, чем среди его полуночных джунглей. Лишь ступив на эту землю, я начала постепенно успокаиваться.

И все же для меня остается загадкой самообладание вьетнамцев. Может быть, это и есть «обратная связь»? Бомбежки нарастают. Разгорается война нервов. На эскалацию войны они отвечают эскалацией спокойствия.

* * *

Что такое спокойствие? Анахронизм. Мы уже забыли его настоящий, неподправленный аромат и вкус. Пересечь улицу современного города – уже беспокойство, граничащее с риском для жизни. Домашний мир пронизан телефонными звонками. Радио, телевидение, газеты излучают тревогу. Учреждение – клубок неприятностей и волнений. Скорости все растут. Смерть становится все внезапнее.

Запрешь дверь, беспокойство пролезет в почтовый ящик. Спустишь плотные шторы, оно проникнет в виде радиоволн. Перерезать телефонный шнур? Отключить телевизор и радиоприемник, не открывать почтальону и не лазать в почтовый ящик? Хорошо. Но тогда беспокойство явится отсутствием новостей. Что там делается, снаружи? Все ли благополучно?

Некоторые ищут спокойствия, убегая от мира. Но вдалеке от тревог тревожимся еще больше: не прозевал ли какую-нибудь очень важную новость? Хватаешь позавчерашнюю газету, случайно попавшую к тебе, и жадно прочитываешь ее. Самая пустячная новость потрясает.

Кроме того, чем дальше будешь углубляться в природу и тишину, тем больше будешь утрачивать иммунитет к лихорадке сегодняшней жизни. Неизбежное возвращение в город, пусть ненадолго, может оказаться опасным и даже гибельным.

Каждый встречный начиняет тебя новостями замедленного действия. Они будут взрываться в тебе целую ночь.

Если вдруг попадешь в муравейник какого-нибудь кафе, выйдешь оттуда в волдырях и укусах. Некуда бежать, кроме как внутрь себя. Но и сама ты – сплошное беспокойство. От себя же убежать, как известно, невозможно совсем.

Но, оказывается, так же, как бывает тихо в эпицентре урагана, можно обрести спокойствие в самом центре тревоги. Никогда я не чувствовала себя так спокойно, как во Вьетнаме – в горниле современной войны. Вкушаю спокойствие, как запретный плод.

Перед лицом возможной немедленной смерти отступили все остальные заботы и мелочи, которые и создают главное беспокойство. Досаждают не тигры, а комары.

Никаких раздвоений, никаких колебаний! Люди вокруг солидарны, добры и знают, что нужно делать. Они не ходят жаловаться один на другого, не обвиняют и не оправдываются. Не пишут анонимных писем в учреждения. Разрушение материальных устоев создает моральную устойчивость. Звучит страшновато, но это так. Потеряв все, не боимся потерять ничего. Ты свободен от всего. Ты спокоен.

Спокойствие. Самый сладкий из всех земных, но вымирающий плод. Оно как древние сорта винограда, исчезнувшие из-за филлоксеры. Человеческие губы никогда не прильнут к его волшебному, живительному, ароматному соку.

* * *

Общаясь с травами и деревьями, верю, что спокойствие зеленого цвета.

Возвращаемся к поломавшейся машине. Шофер снял заднее колесо. Весь в грязи и масле, он стучит, пилит, завинчивает. В немощном кружочке света от карманного фонарика лежат гайки, шайбы, винтики, шестеренки. Для меня они загадочны, и я сомневаюсь, что их можно снова поставить каждую на свое место.

Но Тьен не унывает. Он не изверг ни одного шоферского проклятья, он улыбается. Оба моих «телохранителя» приседают на корточки и помогают ему.

Чтобы не чувствовать себя посторонней дармоедкой – ощущение, которое не дает мне покоя в этой стране, – беру фонарик, чтобы светить. Рука устает быстрее, чем я надеялась. Кружочек света сдвигается с того винта, который завинчивает шофер. Напрягаю все внимание, чтобы светить точно на пальцы Тьена. У меня такое самодовольство, точно я выполняю работу, от которой зависит исход войны. Вспоминаю велосипедиста в пещере. Чувствую себя сопричастной к спасению этой страны. Думаю: «Сколько таких фонарных кружочков, дрожащих и слабых, сосредоточено этой ночью на смертельных ранах в госпиталях, на поломанных частях машин, на рытвинах дорог, на испорченных рельсах, на креплениях мостов, на израненном теле этой земли».

Машина готова. Тьен моет руки в горном ручье. Успешный ремонт сделал его еще оживленнее. Вот люди, которые умеют бедствие обращать в праздник. Не делаем ли мы иногда наоборот?

Есть какой-то поэтический корень в стремлении молодых и стариков защищать свою землю от неба. Все пословицы призваны на помощь, все легенды подняты и поставлены в строй, все песни мобилизованы и призваны.

Страшно за тех, кто сеет страх. Исчерпав легенды, Ке начинает рассказывать новости. Он их рассказывает с той же интонацией, как и легенды, словно они произошли не сегодня, в пяти километрах отсюда, а тысячи лет назад.

– Была большая бомбежка моста Май-фа через горную реку. Сбит один самолет.

Зная о том, как густо движение на вьетнамских дорогах, боюсь спросить о количестве жертв. Да и нет смысла. Вьетнамцы не любят говорить о своих жертвах. Само это слово им как бы чуждо. Они молчат о своих потерях и в коммюнике. Им стыдно будить в людях жалость. Но когда узнаешь, испытываешь вовсе не жалость, но чувство, похожее на преклонение.

«Джип» снова прыгает на ухабах. Шофер по одному ему известным тропам объезжает разрушенные мосты и опасные переправы. Спрашиваю его по-вьетнамски, не устал ли он (единственное слово, уцелевшее у меня с прошлого года). Жестом он отвечает, что нет. У меня сдвигаются все представления о пределах человеческой выносливости. Тьен улыбается в ответ на мои мысли о нем.

* * *

Машины теперь летают очень высоко, а сам человек? Каких высот достигает он? Или как низко он пал?

Вьетнамец, поднявшийся над сгоревшим домом. Вьетнамец, поднявшийся над сгоревшими женой и детьми. Вьетнамец, поднявшийся над своей сгоревшей землей. Вьетнамец, поднявшийся над сгоревшим самим собой.

Вьетнамец. Что бы могли мы знать о высоте современного человека, если б не он, худенький, маленький вьетнамец – трагическая гордость нашего времени.

* * *

Как далеко и как долго приходится идти ради встречи.

Моя чужая девочка. Конечно, мы встретились, и ты уже привыкла ко мне. Но настоящая встреча со мной тебе еще предстоит. Для нее ты когда-нибудь вернешься назад, будешь бродить в далеких воспоминаниях.

Представляю тебя семнадцатилетней. В твоей головке родился вопрос, который рано или поздно не может не родиться: «Правильно ли течет моя жизнь? Не сбита ли с толку? Не лучше ли она была бы, если бы я жила на своей родине?»

А я ничем не могу тебе помочь. Я не знаю. Да и не может быть одного односложного ответа: «да» или «нет». Да и сама истина не стоит на месте. Если будешь искать ее в определенной точке времени и пространства, она наверняка от тебя ускользнет.

Может быть, иные хотели бы превратить ее в нетекучий, стоячий пруд, но она утекает у них меж пальцев.

Жизнь твоя сбилась с узенькой ровной колеи. Но и весь мир сбит с нее. Прямолинейная жизнь в этом сложном и успокоенном мире выглядела бы противоестественной уродкой.

Я спасла тебя от бомб, но от современного мира спасти не в силах. Да ты и не сказала бы мне спасибо.

Единственное, о чем ты можешь меня спросить, глядя с сомнениями и укором сквозь косоватые щелочки глаз: «По какому праву ты навязала мне свою помощь?»

Если хочешь знать, давай поедем вместе со мной по тем дорогам, которые привели меня к тебе.

* * *

Не я ищу дорогу, а дорога ищет меня.

Ночные дороги Вьетнама дышат трудно и часто. Топанье бегущих ног словно сердцебиение земли. Куда они все бегут? Хочу взглянуть на их лица, чтобы догадаться о цели, а вижу спины. Спины говорят больше лиц, ведь они не могут прятаться за улыбкой, не могут напустить на себя благодушного выражения. Усталость, муку и твердость вижу в каждой спине.

Эти женщины откованы из железа. Бамбуковое коромысло на каждом плече. Трусят. Ритм трусцы наследован у тысячелетий. Коромысла покачиваются то к одной тяжести, то к другой. Движением плеча женщины уравновешивают и успокаивают их.

Выхожу из машины и попадаю в поток трусящих. Разговариваем без слов. Я гляжу на них, а они на меня.

Я понимаю их или воображаю, что понимаю. Впрочем, вот этого не понять нельзя. Худенькая женщина, не переставая трусить (и не забывая уравновешивать коромысло), кормит грудью ребенка. Последние капли сил и жизни она переливает в него. Она передает ему эстафету бега.

В своей отчизне они вынуждены продвигаться только во мраке. Родное небо преследует их. Оно гудит и бросает бомбы. Они бегут от родного неба.

По сторонам дороги шелестенье и шорох. Мне кажется, что ночь наполнена шепотом змей. Разве можно спрыгнуть в придорожный окоп, где, наверно, змеи лежат клубком. Однако прыгаем и даже прижимаемся к стенкам и ко дну. Тишина после взрыва как целебная мазь на обожженное место.

Люди снова трусят. Сломанные велосипеды за спиной. Навьюченные велосипеды толкают впереди себя. Целые сложные композиции из соединенных друг с другом навьюченных велосипедов. Во вьюках только оружие и рис. Рис и оружие. Все для юга. Тем, кто трусит на юг, безмолвно уступают дорогу. Мешок с рисом порвался. Десятки рук собирают все до зерна. Горстками возвращают и ссыпают рис снова в мешок. А сами голодные.

Трусят и трусят. Одни – на юг, другие – к родным пепелищам. А куда иду я? Что я ищу среди этих сирот и вдов?

На каждое давление сверху (с неба) эти люди отвечают тихим, но упорным ответом травы. Они выпрямляются сами. Их не надо поднимать и разглаживать.

Трусят и трусят. Они незнакомы друг другу, но все их плечи подставлены под один общий груз. Чем ближе соседнее плечо, тем лучше, и чем темнее, тем лучше. Даже самая черная ночь приводит к утру.

Но если утро начинается с реактивного гула и с разрыва бомб, то значит все еще длится ночь. И рассвет далек. Эти люди бегут к рассвету.

Я тоже жду своего утра. У меня оно ближе. Если ничего не случится, то оно может наступить через месяц далеко отсюда, на аэродроме. Может быть, в то время мы будем уже вдвоем. Одна маленькая ручка будет утопать в моей руке. Но могу ли я представить теперь, что это утро будет самым трудным в моей жизни.

А эти люди, бегущие в темноте, представляют ли они, что их утро тоже будет нелегким? Те, кто чудом останется жив, распрямятся, чтобы свободно вздохнуть, оглянутся и увидят – самых дорогих и близких рядом нет. При солнце виднее будут потери, одиночество, постарение. Что-то опустело в душе, как рукав безрукого солдата. Вместе с остатками сгоревшего дома они будут собирать воспоминания и улыбаться солнцу сквозь слезы.

* * *

Хорошо, что мы не знаем, что́ предстоит в пути. С меньшим нетерпением рвались бы вперед. Я пошла по этой дороге, не зная и не спрашивая куда. А возвратиться уже нельзя.

Зеленый ветерок с рисовых полей. Праматерь всего зеленого на земле – ленивая густая река. Нужно быстро перескочить на паром. Мои спутники выпрыгнули из машины и бегут вперед, чтобы показать пропуска. Наша машина медленно раздвигает толпу людей, тоже жаждущих попасть на паром, объезжает грузовики. Все они терпеливо ждут и терпеливо, безропотно пропускают меня. Женщины со спящими детьми. Мужчины с оружием. Их где-то ждут. Что-то зависит от их своевременного прибытия. Может быть, даже жизни.

Что-то завтра вечером ждет меня? Одна встреча, которая перевернет мою жизнь.

Паром не достает до самого берега. Метров пять нужно проехать водой. Вьетнамцы толпой заходят в мутную воду.

Воскресли все ужасы, которыми напичкали меня люди, уже побывавшие во Вьетнаме.

– Больше всего берегись воды. Не окунай даже пальца. Все воды заразны. Кишат бактериями, смертельными амебами и пиявками. Зайдешь по щиколотку и – крышка!

Толпы самоубийц заходят в воду по колена и выше. Жду, что сейчас их ноги начнут подкашиваться и я увижу воочию первые признаки неизлечимой болезни.

Комары пронзительно свистят около моих ушей. Наши болгарские комары по сравнению с этими альтруисты, филантропы, человеколюбцы.

Машина подбирается к самой воде. Обгоняем, раздвигаем людей, уступающих нам дорогу. Едем мимо глаз, наполненных ночной тишиной. Стараюсь спрятаться в глубине машины. Мне стыдно, что я опережаю их, ворую их встречи или, напротив, прощальные слова, может быть, и само утро.

* * *

Но как еще мало я знаю этот народ, По сравнению с его терпеньем, камень – воск.

Мотор всхлипывает, и мы через мелкую воду устремляемся к парому. Мелкое место оказалось довольно глубоким. Вода вливается внутрь машины. Коленки поднимаю ко лбу. Вдруг машина останавливается и начинает тихо тонуть. Единственный крик в целом Вьетнаме – мой. Но я не узнаю своего голоса. Дверка не хочет открываться.

Итак – до сих пор все мои искания, метания, философские споры вели меня к этой мутной ленивой отмели. Что ж, пусть глотает меня, только скорее.

Не было ни возбужденных голосов, ни команд, а машина вдруг поднялась в воздух. Высовываюсь и вижу тех самых людей, которых мы обгоняли. По пояс в воде они поднимают машину с неведомой иностранкой.

На машине нет ни одного места, где могла бы ухватиться рука. Все руки, которые смогли, уже ухватились. Человек к человеку, голова к голове, пальцы к пальцам. Вижу мальчика, вытянувшего шею. Жилы напряглись, вот-вот лопнут.

Открывают дверцу и вытаскивают меня. Оказываюсь в реке. Я жалка и смешна, но нет ни одной улыбки. Волны реки и волны рук выталкивают меня к скользкому краю парома. У амеб достаточно времени, чтобы вселиться в меня. Но я поглощена другим.

– Как его зовут? – показываю я на мальчика с напряженной шеей.

– Кон.

Я дивлюсь осведомленности переводчика, который раньше, конечно, не видел мальчика, да и теперь не повернул к нему головы.

Смуглые руки переплелись, как тростник, из которого сплетена корзина. Они волокут наш «джип» на паром. Мальчик Кон, затонувший теперь до подбородка, помогает до самого конца.

Паром трогается. Вокруг машины толпа вьетнамцев. Мне кажется, что это все те же лица. Как они здесь оказались? Они ведь остались в реке. А потом, я видела, возвратились к берегу с измазанными в тине ногами, чтобы ждать своей очереди целую ночь.

Мне хочется еще раз увидеть мальчика.

– Кон! – кричу я.

Десяток пар глазенок-маслин. Где же тот, мой? Легче отыскать зернышко в мешке с рисом. Оказывается, «кон» – это просто «ребенок».

* * *

Одно слово в мгновение ока может унести нас дальше, чем космическая ракета.

Произношу слово «кон» и с Балканского полуострова перемещаюсь в парну́ю тропическую ночь, которую мне привелось пережить.

«Кон, Ко-о-он…» – поет женщина колыбельную песню в провинции Нам-ха. Раскачивается колыбелька, раскачивается и песня. Кон, кон. Тысяча лет назад, тысяча лет вперед. Причудливая тень тропического дерева, как иероглиф, который я не могу прочесть в такой дали в своей постели.

Сна нет. Ночь полна горячего сладковатого брожения. Наверно, в такие ночи зарождалась на земле жизнь. Пью эту ночь глоток за глотком, и напиток оказывается дурманящим и пьянящим.

В дереве я начинаю определять конвульсивные объятья с ветром. Серебряно позванивают сверчки. Влажно вздрагивают сочные листья. У каждого часа ночи есть свой оттенок темноты, звуков и аромата. Слежу за ними.

В этой стране в такие ночи влюбленные могли бы быть счастливее, чем где бы то ни было. Но влюбленные разлучены, а тем, кто вместе, не до любви. Ночь мучается, изнемогает от томления. Дети, не зачатые в эту ночь, остаются ароматами, вздрагиваниями листьев, вздохами темноты. Темнота, аромат и шорохи ночи слиты воедино, как разные части гранатового плода.

Вдруг женщина поет колыбельную песню. Тысячелетия материнства аккумулированы и откристаллизованы в ней.

«Кон, кон», – туда и сюда, тысячу лет назад, тысячу лет вперед.

Девочке Ха мать пела эту же самую песню и в такую же самую ночь. В ребенка, в новый хрупкий сосуд влито тысячелетнее вино. Ребенок приобщен к тысячелетнему потоку времени. Вправе ли я его от этого отрывать?

* * *

Прикасаясь к детской ручонке, я прикасаюсь к цепи времен и сама становлюсь бесконечной.

Пока она спит, мир, знакомый ей лишь ярко-зеленым, засыпало белым снегом. От кроватки босиком она подбежала к окну.

– Кто заменил мне глаза?!

Ее детским взглядом я вижу снег в первый раз. Да, он белый и чистый! Бежим скорее на улицу, пока прохожие не истоптали его.

Ха одевается лихорадочно. Как много одежды. Во Вьетнаме одно лишь платьице, которое не снимают и на ночь, чтобы быть наготове бежать от бомб. Ну и галоши! Как дергала она меня в Москве у прилавка, разъяренная, что я покупаю эти глубокие красные лодки. Лучше скупить, нахватать в магазине все игрушки. Вот видишь, Ха, для какого белого плаванья нужны эти лодки.

Идем открывать мир. Детство на меня как будто свалилось с неба. Кружатся белые снежинки. Ха отпугивает их, как мух, боится, чтобы они не сели на лицо. В ее стране мухи, черные и злые, вселяют ужас в сердца детей, потому что несут болезни и смерть.

Не отгоняй, маленькая Ха, этих белых мух. Радуйся им, они чистые, они не разносят заразы, а, напротив, поглощают ее.

Ха все доверчивее тянет руки к снежинкам. Они тают в ее ладошках. Уморительно ахает, когда они исчезают. Так открывается кратковременность красоты.

Набрасывается на пуховую шапочку, образовавшуюся на камне. Отдергивает руки, обожженные холодом снега. Чуть не плачет. Смотрит на меня с недоумением: как это белый, мягкий, невинный пух может таить в себе такое коварство. Снег лжет? Пусть сама доходит до правды.

Наконец задается прямой вопрос:

– Что такое снег?

Отвечаю сама себе: снег – это все белое, чистое, первозданное, исчезающее, как только возьмешь в ладони. Каждая снежинка напоит зернышко, из зернышка вырастет цветок, а потом и плод.

Снег – это звездочки. Снег – это белый сон. Снег – это детство. Сколько детских глаз, столько и образов имеет снег. Пусть она ищет свой.

Вдруг Ха замечает на снегу свои следы. Подпрыгивает в восторге. Какие они маленькие, как у зайчика. А рядом с ними мои, огромные, следы великана.

Но размер не имеет значения. Важно, что она впервые на белой странице жизни оставила собственный след и обрадовалась ему.

– Откуда падает снег?

– С неба.

– Как так с неба? – смотрит вверх, ошеломленная снегопадом. – А почему не бывает снега во Вьетнаме?

Не отвечаю ей. Пусть привыкает, что не на все «почему» бывает ответ.

Вдруг она осекается, не смеет шевельнуться, на ее личике ужас. Показывает пальцем на свои губы. Не могу понять, что ее так напугало.

Впервые видит свое дыханье. Ветерок суеверий повеял сквозь тысячи лет. Уходит душа, покидает тело душа.

Успокаиваю ее как могу, показываю на свое дыханье. Успокоилась. Набирает полные легкие воздуха и медленно выпускает его, любуясь своей душой.

Не говорю ей того, что снег, каким бы он ни был чистым сегодня, завтра испачкается о землю. Это она поймет, когда вырастет.

А пока снег скрипит под ее ногами. Она раскраснелась, опровергая холод. Вспоминает о своей теплой стране. Знакомится с ностальгией. Снег одарил своей чистой радостью еще одного земного ребенка.

* * *

Случайность меняет жизнь.

Если Ха нужно будет кого-нибудь проклинать за нашу встречу, так это жару. День был сделан из одного огня.


Декабрь 1968. Первый снег.

– Что желаете посетить, – спрашивают у меня, у болгарской журналистки, любезные хозяева, – цементный завод или детский сад?

– Цементный завод, разумеется.

– Хорошо, – отвечают хозяева и везут меня в детский сад. Это часто бывает здесь: любезно спросят, учтиво выслушают, а потом делают то, что решили заранее.

Надо бы настоять на своем, но моя воля расплавилась на жаре. Осталось одно – только злость, и я мысленно выплескиваю ее на самодовольный затылок румынского коллеги, которого повезли на завод.

Жара от моей злости раскаляется пуще, выпекаю на ней коварные планы отомстить румыну. Он не знает еще, что невольно нажил себе завистника, а значит, врага.

В таких случаях, чтобы не растравлять себя дальше, нужно заранее зачеркнуть день от его горизонта до горизонта и смириться, что он потерян. А между тем с этого дня начинается мое новое летосчисление.

Даже этот поворотный день моей жизни я выбрала не сама. Хорошо, что у нас отнято право выбирать самые важные вещи: рождение, смерть, большие встречи. При нашей ограниченности мы бы без конца повторялись.

Итак, машина против моей воли везет меня мимо ржавых, горячих, как суп, болот в эвакуированный детский сад.

Терпеть не могу себя, когда общаюсь с детьми. Становлюсь фальшивой, сюсюкаю, голос искусственно щебечет, подлаживаясь под детское лепетанье. Малыши опускают головки от стыда за меня. Наверное, я не люблю детей. Хорошо, что сама я не родила ребенка. В наше время это граничит с безумством, если не с преступлением.

* * *

Но было ли когда-нибудь время, благоприятное для рождения детей? Машина останавливается в эпицентре жары. Выхожу из машины и попадаю в бурлящий водоворот из детворы. Полуголые, в прыщах и болячках, крикливые. Со всех сторон несутся новые и новые орды. В первое время не могу различить их одного от другого. Постепенно замечаю, что среди босоногих, покрытых сыпью, кое-где пестрят, словно цветы, дети в чистеньких фартучках. Но крикливые потоки босоногих оттирают их.

Ловкая молодая женщина старается разогнать этих орлят, чтобы пропустить меня. Торчу поверх детей с глупейшей улыбкой. Трогаю пальцами первую попавшуюся головку. Головка отдергивается, словно в моих пальцах электрический ток, толкает малыша, едва начинающего ходить. Тот падает в раскаленную пыль и ревет. Мальчик побольше схватывает ребеночка на руки и трясет, а сам не сводит с меня глаз, как с медведя. Пробую поласкать другую головку – тот же эффект. Они разлетаются от моей руки, как воробьи. Может, они считают меня за американского пленника? Хорошо хоть, что я приехала не в брюках.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю