355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Блага Димитрова » Страшный суд » Текст книги (страница 3)
Страшный суд
  • Текст добавлен: 8 мая 2017, 19:00

Текст книги "Страшный суд"


Автор книги: Блага Димитрова


Жанры:

   

Роман

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)

Женщина берет меня за руку и вытаскивает из босоногого голого водоворота, как утопленницу. Садимся под тростниковый навес. Традиционный вьетнамский стол с чашками чая и бананами.

Снаружи напирают визжащие дети. Их стало вдвое больше, словно они размножаются делением. Две девушки караулят подступы к навесу и отгоняют их, не заботясь о педагогике. Со всех сторон уставились на меня любопытные глазенки. Им нужно меня разгадать.

Напротив меня садится заведующая и представляется: «Нюнг», что значит «бархат», «плюш». Наверное, она молода, но заботы о детях наложили печать на ее лицо. У нее осанка и строгость заправской классной дамы. Пока мне и в голову не приходит, что эта женщина просочится потом в мои софийские вечера. Ха, пока не уснет, только и будет лепетать о ко Нюнг – о тете Нюнг, которая так добра, так прекрасна, что мне бесполезно и стараться походить на нее.

Бархатным, плюшевым голосом (я все еще зла за то, что не повезли меня на цементный завод) она день за днем нанизывает историю эвакуированного детского сада.

5 августа 1964 года начались бомбардировки. Это было прямой угрозой детям. На заводе решили их эвакуировать. Вначале встретились с большими трудностями. Родители не отпускали своих детей. В деревнях тяжелые условия: нечистая вода, болезни, комары. Городские дети привыкли спать под сеткой. Целая проблема соблюдать гигиену…

Слушаю в полудреме, как жужжание надоедливой мухи. А какие сенсационные данные мой румынский соперник собрал на цементном заводе? Мне не остается ничего другого, как терпеливо выслушивать. Оказывается, ребята сами разводят кур, чтобы прокормиться.

– …При ночной тревоге каждый ребенок хватает меньшего на руки и бежит в убежище…

Бархатный, плюшевый голос, расплавляясь в духоте дня, убаюкивает меня. Смутно ощущаю, как некто с кошачьим мурлыканьем трется о мою юбку, гладит мои босые ноги. Смотрю вниз: одна черная до блеска головка пробралась к моему стулу. Смуглая ручка воровато ощупывает юбку, кожу моих рук и ног. Схватываю ее. Она тянется, чтобы вырваться. Поворачиваю ее головку кверху и вижу лицо самого детства. Носик приплюснулся, будто о стекло в окошке. Но окошко это – на тайны мира.

– Как тебя зовут?

Хоан переводит не только вопрос, но и мой тон, от меня самой скрытый. Слышу свою собственную чудовищную разнеженность в чужом переводе, и мне становится неловко.

– Ха, – отвечает ребенок, как бы вздыхая.

– Река, – переводит Хоан.

«…При ночной тревоге каждый ребенок хватает меньшего на руки и бежит в убежище…». Лишь сейчас эти слова доходят до меня и вливаются в сердце.

Заведующая Нюнг прогоняет непослушную девочку и продолжает доклад:

– Здесь не было помещения, не было кроватей, утвари. Временно взяли кровати у местного населения.

«Не было ли в них паразитов?» – думаю я, а лицо мое поворачивается, как подсолнух за солнцем, чтобы увидеть Ха. Не могу ее отыскать среди бесчисленной стаи черноголовок.

– Поначалу малыши плакали о родителях, особенно по вечерам. Мы, как воспитатели, должны были проявить горячую любовь к ним, чтобы они полюбили и нас. Мы сделали все, чтобы создать красоту в жилье и в комнатах для игр, чтобы привязать их к нам. Обучаем детей физкультуре, морали, догадливости, эстетике, любви к труду, медицинской помощи. Они были непривычны к трудным условиям.

Вслушиваюсь внимательнее. Представляю себе черную головку, согнутую под тяжестью невзгод.

– Некоторые заболели, мы начали их лечить…

– От чего? – перебиваю нетактично. Воспитательница делает спокойное лицо:

– От экземы, нарывов… Ввели строгую гигиену, умыванье, стали купать.

Маленькие кадры только что виденного: лица, расцарапанные чесоткой, лица, вымазанные лиловыми чернилами. И тут же чистое, как слоновая кость, лицо маленькой Ха. Начинаю догадываться.

– Сколько детей в детском саду?

– Начали с тридцати. Теперь – шестьдесят.

– Но тех, что меня облепили при встрече, было триста, четыреста.

– Это местные, деревенские дети. Наши только те, что в фартучках.

Ах вот оно что. Но они же разные, как будто из двух разных веков!

– Местные жители приносят подарки нашим детям – бананы, фрукты. Но самая большая проблема – вода. Носим ее издалека. Каждая воспитательница несколько раз в день идет с коромыслом. Дети помогают. Потом мы ее кипятим.

Оглядываюсь окрест и вижу, что в болотах копаются люди. Ищут какие-то корешки, что-то сажают. Детишки (деревенские) помогают родителям. Время от времени они поднимают личики, перепачканные в тине, и смотрят в нашу сторону, на детский сад. Не райский ли сад для них?

«…При ночной тревоге каждый ребенок хватает меньшего на руки и бежит в убежище…» Эти слова, которые я пропустила сначала мимо ушей и которые потом дошли до меня, начинают заполнять все мое сознание.

– Местное население очень хорошо к нам относится. Вырыли убежища для наших детей… Угощайтесь! – приглашает тетя Плюш.

Пью горьковатый бодрящий чай, приправленный размышлениями.

Эвакуация детей в этой стране – острая социальная проблема. Слишком велика разница условий жизни в деревне и в городе. Эвакуировать городской детский сад в народную гущу – и смелость и доверие к доброте своего народа. Этот детский садик, как ухоженное рисовое поле среди диких болот. Но то же сравнение я могу применить, когда вспоминаю наших болгарских выхоленных детей.

Лестница, лестница от земли и до неба. Каждая ступень вызывает жалость, если на нее смотришь сверху, и вожделение, если смотришь снизу. Подъем со ступени на ступень занимает столетие, а то и больше. А война сталкивает человечество назад со ступеней, на которые оно с такими усилиями вскарабкалось.

* * *

Печать колониализма и войны оттиснулась на детских личиках, как на воске.

Ищу маленькую Ха, чтобы прополоснуть свой взгляд как в шаловливой речушке. Вижу в ней зыбкие возможности красоты, изящества, тонкости измученного народа. Нашла. Вот она в букете девочек в фартучках. Узнаю ее по вертлявому, неспокойному движению головки, которая недавно просунулась к моему стулу, чтобы ничего не пропустить из того далекого мира, который пришел сюда вместе со мной.

Подхожу к ним. Вижу, что на руке у каждой девочки металлический браслет. Разглядываю ручку Ха. В браслете она кажется еще тоньше. Кажется, хрустнет от простого прикосновения.

– Девочка, что у тебя за браслет?

Пальчики с трудом поворачивают металлическую пластинку, чтобы показать мне, что там на ней написано. Ручка потная. На ней от браслета синий след, как от цепи. Ребенок что-то говорит на своем щебечущем односложном языке.

Хоан, подражая детской улыбке и соблюдая интонации девочки, переводит:

– Видишь, написано мое имя: «Хоан Тху Ха из Хайфона. 5 лет».

Ощущаю в себе приступ нежности и стараюсь запомнить все имя полностью. Я еще не подозреваю, какие осложнения из всего этого произойдут.

– Почему ты не снимаешь его в такую жару? Разве он тебе не мешает?

Хоан переводит недоуменную серьезность ответа:

– Нельзя мне его снимать ни днем, ни ночью. Если меня разорвет бомба, по браслету поймут, что это была Ха…

С этой секунды меня уже нет. Появилась другая, но эту себя я еще не знаю. Все, чем я жила до сих пор, представляется вздором, во всяком случае чем-то не моим.

Ручка выскальзывает из моей. Но моя ладонь еще полна ее теплотой, ее беззащитностью. Понимаю свое бессилие. Не могут защитить даже эту детскую ручку. Что же я? И зачем же я? Но от сознания бессилия на меня находит вдруг такая сила, какой я в себе и не подозревала.

Тетя Плюш рассказывает смешной случай с Ха. Вчера утром детей повели на прогулку. Застала тревога, забили в рельсу: малышам – в окопы. Из-за этого вернулись только к вечеру, пропустив обед, голодные и усталые. Ха, чуть живая, сидит на пороге. Спрашиваю у нее: «Что хочешь: лимонад, чай, бананы?» «Хочу мира», – ответила нахмурившись Ха.

«…При ночной тревоге каждый ребенок хватает меньшего на руки и бежит в убежище».

Начинаются игры в мою честь. Мне выносят стул и дают веер, на котором нарисованы пальмы. Сажусь, как колонизатор, и веером раздуваю жару, словно угли на скаре.[2]2
  Жаровня, над которой жарят мясо; мангал.


[Закрыть]
Не выпускаю из глаз непоседу Ха. Деревенские мальчишки толпятся вокруг, отгоняемые воспитательницами. Они оттягиваются назад, потом наступают снова. Глаза светятся словно сквозь решетку.

Тетя Плюш продолжает убаюкивать меня.

– Нам надо быть осторожными, чтобы у деревенских детей не возникла неприязнь. Городским родителям, навещающим детей, запрещается приносить конфеты и подарки. Мы часто показываем деревенским детям наши игры. Они очень рады. Большие трудности стоят перед нами по объединению народа. Эвакуация может нас разъединить. Но если будем отдавать все силы, она сплотит.

* * *

У человека нет другого выхода, кроме как использовать препятствия на пути для отталкивания при движении вперед.

Дети строятся, маршируют и запевают:

 
Куда идете, дети?
Мы идем очень далеко.
Почему идете так далеко?
Потому что американцы нас бомбят.
 

Смеркается. Комары сатанеют. Кое-как отгоняю их веером. Дети чешут ножку о ножку. Украдкой поглядываю на Ха. Боюсь, чтобы другие дети не заметили моего предпочтения. Ножки у нее в расчесанных припухлостях.

Красивая молодая девушка набирает девочек в хоровод для танца. Бархат-Плюш продолжает меня оповещать:

– Сначала воспитательницами были старушки. Но дети при них тосковали. Мы решили, что их должны окружать молодость и красота. Все наши воспитательницы – невесты. Они живут здесь, оторванные от возлюбленных, а свою любовь изливают на детей.

– А ваши дети?

– Они эвакуированы в другие места. Мы не можем желать личного счастья, пока народ страдает.

В такой патриархальной стране, как Вьетнам, где очень крепки родовые связи, еще одно зло войны – разбитые семейные очаги.

Девочки, с двумя веерами каждая, начинают танец порхающих бабочек. Забываю о комарах. Грациозность: девочкам нет и шести, а они с таким гибким изяществом вращают своими костями. Тысячелетняя утонченность, которая, как видно, в крови. Ха собрала в себе всю миловидность, деликатность, нежность и уязвимость своего народа. Ее движения рисуют с детской сосредоточенностью плавную волнистую линию.

Невозможно, чтобы этот хрупкий цветочек был военным объектом.

«…При ночной тревоге каждый ребенок хватает одного меньшего ребенка на руки и бежит в убежище».

Ха кланяется и запевает. Песенка сопровождается упругой игрой кистей. Представляю себе, как эти тоненькие руки, налитые сном, ищут во мраке меньшего ребенка, приподнимают его с силой, появившейся от страха, как эти ножки-тростинки бегут в грязные окопы, скользят, увязают… Голос нежен, как трели вьетнамского кузнечика. Но ребенок поет больше движениями, всем телом, всем своим существом. Хоан мне переводит слова о каком-то герое, погибшем не знаю когда. Шумная орда деревенских детей вокруг затихает с открытыми ртами. Малыш, ростом с Ха, вылезает из тины ближнего болотца, где ловит рыбу корзинкой. Его забрызганное грязью лицо с блестящими черными глазами так напряжено, словно песнь он поймал, как серебряную рыбку. Но песенка кончается и ускользает от него.

– А дети не боятся бомбежек?

– Сказками, песенками, стихотворениями готовим их к войне. Недавно один американский самолет сбросил свои бомбы в трех километрах отсюда. Грохот был страшный, все качалось. Дети убежали в убежище без суматохи, там молчали, не плакали. Каждая воспитательница берет по два-три ребенка на руки. Была большая бомбежка в Ким-ане, недалеко отсюда. Наши зенитчики стреляли. Ничего плохого не случилось…


1967. В детском саду около Хайфона.

Мне знакомо вьетнамское «ничего плохого…».

– Среди детей есть почин: «Хороший внук дяди Хо». Четверо в нашем саду получили это высокое звание, а это не просто.

– Кто это?

Идут четыре чистеньких фартучка. Среди них и «моя» Ха. С таких лет участвует в «починах». Господи! Целую три прыщавые мордочки, чтобы под конец поцеловать разрумянившуюся щечку Ха. Ощущаю, как она инстинктивно отдергивается. Либо она не привыкла к тому, чтобы ее целовали, либо я ей совсем чужая. Смотрю вблизи на атласную черную косу, длинную, до пояса, завязанную в «лошадиный хвост», на миндалевидные, с опущенными ресницами глаза. Когда перевожу с нее взгляд на других, она, используя мгновенье, впивается в меня двумя глазками-маслинами. Какой же крупнолицей, пепельноволосой, зеленоглазой марсианкой я кажусь этим глазам? Она выскальзывает и начинает играть около меня. Какие века изваяли эту фарфоровую фигурку, чтобы она дошла до нашего автоматизированного века? Она – сама детская хрупкость и уязвимость под невинно синим небом, коварно нависшим над ней.

«…При ночной тревоге каждый ребенок хватает одного меньшего на руки и бежит в убежище».

– Девочка! Давай я тебя увезу в мою страну. Зовут ее Страной роз. Там нет бомб. Целыми днями будешь играть, а ночью будешь себе сладко спать.

Опустив головку, словно отяжелевшую от сомнений, девочка что-то спрашивает. Взрослые засмеялись. Хоан переводит, преобразившись в ребенка:

– Где твой дом?

Смотрю на запад. Закат распахнул перед нами небо в бесконечную даль.

– Видишь, куда уходит спать солнце. Там мой дом.

Девочка приподнимается на цыпочки, что-то ей мешает увидеть мой дом. Она взбегает на могильный холмик. Засматривается с большим удивлением в даль. Ждет, что блеснут окна сказочного дома, а кругом розы. Возвращается грустная.

– Давай, пошли! – я тяну сопротивляющуюся ручонку.

Ребенок что-то говорит, царапая ножкой в сандалии замысловатые фигурки на песке. Ее чириканье снова рассмешило взрослых. Хоан переводит от души:

– Не могу уйти так далеко…

Нечего возразить.

Деликатно приглашают меня к машине. Нужно возвращаться в Хайфон, в его прибрежные улочки, где нет ни единого ребенка. Прощаюсь со всеми, а про себя еще и с одной Ха. Она для меня воплощение и олицетворение детской беззащитности и во Вьетнаме и на всей Земле. Ее ручонка с браслетом отделяется от моей большой, но беспомощной руки. Да, назад мне дороги нет. Все мои цели и замыслы, которыми я руководствовалась до этого дня, затоптаны и спутаны тонкими, смуглыми, в припухших расчесах ножками одного ребенка.

Машинально сажусь в автомобиль. Одна ручка над всеми поднимается, чтобы мне помахать. Закатное солнце просвечивает ее, и она горит как фонарик.

Для меня нет возврата в прежнюю жизнь. Этот розоватый фонарик будет светить мне и звать к себе, в темноту. Каждый вечер маленькая девочка будет взбираться на могильный холмик и всматриваться в даль, ища сказочный дом, увитый розами. И чужеземное лицо одной тети. И будет грустить.

Милая Ха, никакого сказочного дома не существует.

* * *

Матерями мы становимся не когда рожаем детей, а когда рождаемся сами.

Румынский журналист доволен. Он курит на террасе виллы, отведенной для иностранцев. Он затягивается с наслаждением, вспоминая свой плодотворный день. Не спрашиваю его. Знаю, что цемент теперь пытаются производить под землей. Рабочие в то же время и смелые защитники города. Они сбили несколько вражеских самолетов. Но он не знает другого: эти мужчины-рабочие, они еще и отцы. Когда они стреляют и работают в удушливых облаках цементной пыли, под землей, они думают про некий далекий детский сад, эвакуированный в глухие болота. Они не могут отправиться туда в выходной день, потому что у них нет выходных дней.

Читаю в энергичных движениях коллеги, как уже созревает и оформляется в нем блестящий репортаж, построенный на цифрах – сухих, как боксерские удары. Вижу со стороны и утерянную себя, когда была полна ревнивой профессиональной зависти. Сейчас для меня нет ничего более чужого и далекого, чем эта самая утренняя я.

Нас предупреждают, что ночью ожидается бомбежка и в который раз напоминают: «Убежище во дворе, налево».

«…При ночной тревоге каждый ребенок хватает меньшего на руки и бежит в убежище».

Ужин богат. Ведь мы иностранные гости. Кусок застревает в горле. «Запрещается приносить конфеты и подарки, чтобы не возбуждать зависть у деревенских детей». Каждый ребенок имеет право на конфету и на родину. Но если родина под угрозой, можно обойтись без конфеты.

Что такое родина для пятилетнего существа? Колыбельная песня, спетая голосом матери, названья птичек и цветочков на родном языке, сказка, рассказанная отцом в дождливый осенний вечер у огня очага, блюдечко теплой каши, танец со сверстницами, хранящий упрощенную линию древнего ритма, какая-нибудь песенка о некоем герое, погибшем неведомо когда, материнская улыбка, материнская ласка…

Отнять это у ребенка, значит отнять у него все, хотя и спасти ему жизнь.

* * *

В нашем запутанном мире не вижу другой правоты, кроме правоты детей.

Вхожу в комнату, которую мне отвели. Сеть-балдахин над кроватью, традиционный термос с кипяченой водой, фонарик возле подушки. Сквозь открытое окно дышит знойная океанская ночь. Вблизи притаился седьмой американский флот. Его тлетворное дыханье сквозь толстые ноздри труб потушило все огоньки на побережье. Сейчас техник включил механизм подвешивания бомб. Потом он вымоет руки и пойдет спать в каюту. Какие сны будут сниться ему?

Маленькая Ха уже, наверно, спит. Комары кусают ее. Сандальки стоят у кровати с носками, повернутыми наружу, чтобы сразу в темноте надеть и бежать.

«…При ночной тревоге каждый ребенок хватает меньшего по возрасту и бежит в убежище».

А кого схватить мне? Побегу с пустыми руками спасать себя. Убежище во дворе, налево. Бетонированное, глубокое, сухое и с вентиляцией – для нас, иностранцев. Это не те узкие ямы в детском саду, полные дождевой воды и пиявок.

Вслушиваюсь. Сирена? Нет, прошел грузовик. Именно в эту секунду созревает, рождается, вспыхивает, расцветает, озаряет, обжигает мысль: «А что, если действительно взять маленькую Ха и увезти ее подальше от бомб?!» В это время летчик заводит моторы своего бомбовоза. Он безумен. Но безумна и я. Надо спешить.

Поздно. В звездное небо хоботом разъяренного допотопного зверя ревет сирена. Самолеты будут через несколько секунд. Хватаю фонарик, высовываю ноги из-под сетки, и они сами попадают в туфли. Реактивный вой пронизывает меня до живота. Наверное, там и живет страх. Соскакиваю по лестнице вниз, успеваю отметить, что разрывы доносятся с той стороны, где детский сад.

Румынский журналист остается у входа с поднятой к небу головой. Он жалеет, что самолеты пролетели мимо. Пропал репортаж: «Во время ночной тревоги…»

Успела ли Ха схватить меньшего по возрасту ребенка и всунуться в мокрый окоп? Да, покоя мне уже нет и не будет. Бомбы сброшены. Они замедленного действия. Они будут взрываться во мне весь год за тысячи километров отсюда.

Забываю, что у меня нет сказочного дома, утопающего в розах. Забываю, что такое родина для ребенка.

* * *

Я хотела сохранить ей детскую улыбку, а заставила плакать.

Храню про себя одно открытие, которое нельзя доказать, да оно и не нужно другим людям.

Разные точки земного шара пробуждали и заставляли звучать во мне разные струны.

Впервые я это поняла на финской земле, в Териоках. Море замерзло. Мороз подстерег его уснувшим, усталым после бури, едва волнистым. От горизонта и до горизонта простиралось волнисто-белое поле, намекающее на глобальную кривизну планеты. Со стороны полюса доносилось дыхание космоса. Вдруг по моей душе пронеслось мгновенное религиозное содрогание. Зазвучала запретная мистическая струна. Она и сейчас потихоньку звенит, как и тогда в стеклянном морозном воздухе, над застывшим северным морем.

Старый Город в Варшаве разбудил во мне струну приключенческой жажды нового.

В зеленой ладони острова Куба меня пронизало некое земное излучение, которое раскрепостило меня и напоило ненасытным, неутомимым жизнелюбием.

В Веймаре, где витает дух великого Гёте, я поняла, что нужно отсеивать временное от вечного.

В Стокгольме, под серой сеткой дождя, я оценила счастье теплого семейного очага, собирающего к своему огню добрые старинные сказки.

В Париже во мне пробудилось щемящее чувство одиночества.

Так каждая страна расширяла мой скрытый регистр. Все многоструннее звучит моя жизнь. И не все струны звучат в унисон. Резкие диссонансы пронизывают меня.

Ступая на землю Вьетнама, я была начеку и спросила себя: «Ну, какая еще струна проснется во мне?» Это случилось в эвакуированном детском доме, недалеко от Хайфона, куда мне так не хотелось ехать.

Внезапно запела самая глубинная, самая неискоренимая струна, и тогда замолкли все остальные струны.

* * *

Меняют ли нас перемены, или мы в переменах находим самих себя?

Какую струну разбудила во вьетнамской девочке моя далекая, скалистая земля?

Говорила мне одна мудрая родопская старуха:

– Тверда рука камня. Она схватывает человеческое сердце и влечет его куда хочет.

Черные, пустынные скалы делают человека мрачным, неразговорчивым, нелюдимым. Синие скалы помогают расти. Готовые обрушиться – расслабляют волю. Узловатые – развивают верность. А есть еще подземные, скрытые скалы, они внушают тайные мысли, вселяют тайные склонности, одаряют талантом.

Какие скалы будут влиять на тебя, пока ты не будешь расти на болгарской земле?

* * *

Если скалы влияют на человеческий характер, то человек должен быть тверже скалы, чтобы характер свой изменить.

Из самолета я ее вынесла спящей. Словно птичка с перебитыми крылышками, чудом извлеченная из смертельного урагана, она спала на моем плече. Шел дождь. Он разбудил ее и внушил первое беспокойство. Незнакомый, мелкий, холодный, колючий дождь. Тогда она панически задергала ножками. Башмаки полетели в разные стороны. Кулачками она начала колотить мою грудь, словно тюремную стену. Пассажиры помогали мне уж тем, что старались не смотреть на меня. Она разодрала мою кофту, царапала меня, рвала мои волосы с отчаянием и яростью, с которым рвут кандальные цепи. Кто же скажет, что я не испытала раздирающие родовые боли? В шестилетием возрасте она снова родилась на новой земле.

Сейчас она мирно спит. Мое сердце над ней созревает любовно, как плод. Но я не должна поддаваться. Материнство жестоко. Свое сердце я должна сделать твердым, как скала, тогда, может быть, мне удастся воспитать человека.

* * *

Создавая новое существо, мы теряем себя.

Я забежала вперед, и пора возвращаться в густой тропический мрак. Переходим реку по мосту, держащемуся на бамбуковых протезах. Бамбук вообще стоически переносит невзгоды войны и разрухи. Он крепкий, упругий, жилистый. Невольно спрашиваешь себя, не из бамбука ли и вьетнамский человек?

Въезжаем в провинцию Ланг-шон, где живет нацменьшинство нунг. Во Вьетнаме десятки нацменьшинств. Каждое сохранило свою одежду, обычаи, диалект. Из этого яркого пестроцветия сплетается плотное, как коса молодой вьетнамки, национальное единство.

В августе 1967 года нежное звучание песен народности нунг было прервано взрывом бомбы. В главном городе целый жилой квартал с католическим костелом вместе был стерт с земли, словно мокрой тряпкой.

Встречный ветерок доносит тонкий протяжный писк народного инструмента. Самое хрупкое остается самым несокрушимым – песня.

Мы сворачиваем с изрытого бомбами шоссе и пробираемся по диким ущельям.

Я вспомнила непроходимые тропы Родопов. Но тогда, молодые болгары, мы пришли к пустынным осыпям, чтобы озеленить и оживить их. А теперь мы проезжаем обихоженные, густонаселенные места, превращенные в пустынные осыпи.

И пустыня и сад могут равно сотворяться рукой человека.

* * *

И созидание и разрушение несет в себе человек.

Гул самолета. Ночь вздрагивает, как если бы во сне ее, подкравшись, ударили ножом.

Беспилотный разведывательный самолет крадется по небу. Его радар настроен на человеческие шаги, на сердцебиенье. Он фиксирует твой ускоренный пульс. Некуда деться от щупалец современной техники. Неба нет.

Если нет неба, создавай его внутри себя.

Дождливые дни скандинавского севера. Зябну в августе. Летний холод хуже, чем зимний острый мороз.

Сверхсовременный зал с искусственным освещением. Люди собрались здесь со всех концов света из-за общей боли – Вьетнама.

Странно, что именно Стокгольм собрал их. Сам он не знает войны больше двух столетий.

Когда я наспех пересекаю улицы, идя из гостиницы в Дом народов, город поражает меня одной особенностью: пожилые, еще крепкие люди совершают свои ежедневные прогулки. И таких людей много. Их достопочтенная осанка, их размеренные шаги являются продолжением устоявшейся домовитой уверенности. Тотчас переношусь во Вьетнам и почти не встречаю стариков. Все молодые, все молодые люди, словно решившие во что бы то ни стало не дожить до старости.

В Швеции вот уж которое поколение умирает тихой, семейной, естественной смертью. Наверное, это счастье: вспоминать седовласых родичей, скончавшихся в фамильных постелях. Создается ровный, ритмичный пульс жизни. Аритмия нашего времени тоже ведь убивает.

Но и Стокгольм не очерчен волшебным кругом. Водородные бомбы уже изготовлены и лежат. У северных берегов повышается радиоактивность моря. Нарастают воздушные и автомобильные катастрофы, а также самоубийства. Самое большое число самоубийств в мире в этой благоденствующей стране.

Нет на земле спокойного уголка.

И все же Стокгольм подарил мне минуты спокойствия. Хорошо было встретить людей со всего света, думающих так же, как ты.

Благородная осанка семидесятилетнего американского профессора доктора Бенджамина Спока.

Он произносит подсудное слово – дезертирство. Один из крупнейших педиатров и педагогов современности, чья книга – как евангелие в каждом американском доме, взваливает на свои стариковские плечи груз геройства. Он призывает молодежь дезертировать из армии. Он возлагает надежду на солдат, у которых достанет храбрости разорвать повестку, призывающую убивать детей и женщин. Бегство от войны, оказывается, героичнее и даже опаснее, чем сама война.

Слышу голос инициатора этой международной встречи – молодого шведа Бергила Свенстрома:

– Не скрою, что мы бессильны. Но пусть, когда мы объединимся, это осознанное нами человеческое бессилие превратится в огромную гору, которая остановит грубую силу…

В перерыве между двумя заседаниями пробираюсь сквозь частую сетку дождя в кафе подкрепить себя чашкой кофе. Перешагиваю порог и оказываюсь в прошлом человечества. Детство века, сметенное впоследствии вихрем сверхскоростей. Теплый свет лампионов, какой-то андерсеновский уют. Сажусь в уголок и наслаждаюсь своей находкой. С кем бы поделиться этой тишиной, не оскверненной ни одним взрывом.

Северные люди стеснительны, словно слегка заморожены своим климатом. Но свободен только один стул, как раз против меня. Он садится и представляется: «Финский врач».

Год назад он оставил практику, чтобы участвовать в инициативном комитете нашей конференции. Собралась горстка людей. Истратили свои сбережения, залезли в долги, забросили семьи и дома.

Как видишь, Ха, не только твоя жизнь вышла из колеи. Случается, что человек выходит из нее по своей воле и считает это потом самым правильным шагом в своей жизни.

Как только он понял, что я была во Вьетнаме, засыпал меня вопросами, словно любопытный ребенок. Не хочется эту мирную обстановку оглушать взрывами и обливать кровью. Рассказываю про тихую ночь.

Во тьме целый рой светлячков. Это дети с фонариками из кокосовых орехов идут в школу. Когда во всем мире дети спят, вьетнамские дети учатся. Система обучения приспособлена к условиям ночи: дети хором повторяют урок, чтобы не уснуть. Учат историю, математику, физику. Стараются догнать кибернетический век, который хочет их истребить. Иногда чья-нибудь головка все же свешивается во сне и просыпается от разрыва бомбы. Каждый ребенок, сидящий за партой, одной ногой свешивается в окопчик, вырытый тут же. Там нет понятия «ежедневно». Есть понятие «еженощно». Лучше всего вьетнамцы чувствуют себя в безлунные ночи. И видят лучше. Это непостижимо для нас, с глазами, испорченными ярким электрическим светом…

Поднимаю глаза и встречаю светлый, с оттенком северного сияния взгляд. Эти глаза не видели развалин и экземы на коже девочки. Но ради далекой и в общем-то неизвестной страны они прямо посмотрели в нацеленное дуло беды: сломавшаяся карьера, пожизненные долги, лишение всех тех земных удовольствий и радостей, которые предлагались ему при условии равнодушия и лояльности.

* * *

Достаточно встретить один такой взгляд, чтобы небо над головой сделалось не таким мрачным.

Да и робот-шпион улетел, увозя фотографии бедняцких хижин, сплетенных из бамбука и покрытых пальмовыми листьями.

Мрак гипнотизирует меня, я цепенею и не могу ступить шагу.

Ке ориентируется как дома. Находимся в районе Донгма. Его фонарик показывает мне дорогу к машине.

Ни с чем не сравнимы и не выразимы словами ночные джунгли. Могущество растительности, буйство растительных сил. Растения расталкивают друг друга, сплетаются, обнимаются, борются за свое место под солнцем.

Во мне тоже начинают подниматься разные мысли и чувства.

Низкие, мелкотравчатые размолвки с собратьями по перу. Ползучие, вьющиеся желания компромиссов и спокойствия на службе. Колючие, острые – ранить своих противников. Бронированные – зарядиться молчанием и неуязвимостью, дождаться, как столетник, заветного часа и раскрыться, к удивлению всех, своим единственным на всю жизнь цветком.

Я в себе ношу непроходимые, темные джунгли. Я их ношу повсюду, как улитка свой домик.

А еще у меня есть неизвестная мне самой обратная сторона, как обратная сторона Луны. Вечно в тени, недоступная ощущениям, она тем не менее иногда дает себя знать. И если я неожиданно решаюсь на отчаянный поступок, равноценный прыжку через пропасть, то этот импульс, этот порыв пришел оттуда, с неведомой мне таинственной стороны меня.

Прошлые поступки перебираю, как четки. Сколько улыбок, от которых хочется плакать, сколько слез, над которыми сегодня смеюсь. Склеиваю самое себя, как разбитую куклу. Но осколки почему-то не подходят один к другому. Лицо склеивается сдвинутым вкось. Плохо составленные куски болят и будут болеть. Но нет времени, чтобы собрать и составить их точнее. Надо идти дальше, вперед. Прячу свое лицо, как разбитое окно, загораживаемое фанерой.

* * *

Чтобы искать направление во внешнем мире, нужно оглядываться в самой себе.

Девочка спит, вполне доверившись мне. Но она проснется и спросит: «А кто я такая, откуда пришла, через что прошла, какие воспоминания ношу в себе, заслуживаю ли я ее привязанности?»

Не спрашивай. Все началось в то мгновение, когда твоя ручка оказалась в моей. Я стала сильной от твоей беззащитности и слабости. Надо было отстранить все свое, чтобы дать место тебе. Для тебя начинаю искать самое себя, все хорошее, лучшее, заглушенное чертополохом, затоптанное и засохшее.

Хочу быть доброй – самое трудное на этом свете.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю