Текст книги "Страшный суд"
Автор книги: Блага Димитрова
Жанры:
Роман
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)
Нгуен, чтобы подсластить горечь отказа, пододвигает конфеты. Увидев их, ощущаю новый прилив упрямства. Меня распирают протестующие слова. Против кого? Против принятого решения? Едва удерживаю их в себе. Они во мне гудят, как потревоженный улей.
Нгуен слышит в моем молчании этот подспудный гул.
– Если сделать для тебя исключение, все, кому мы ранее отказали, будут иметь основание считать себя уязвленными.
Его тихий голос так акцентирует слова, что как бы сама собой приходит догадка, что в первую очередь под многими странами подразумевается сосед с Севера. Он ближе всех географически, расово и по быту. Если детей послать туда на воспитание, кем же они вернутся? Ну, а уж если отказано северному брату, то всякое исключение действительно было бы вызовом.
После этой догадки прощаюсь с Ха навсегда. Мой завтрашний день пустеет. Не будет ее неистового плача, не будет маминых криков, не будет дня, облитого чернилами из бутылки.
С волей, которой хватило бы на самоубийство, начинаю отчаянную борьбу:
– Прошу тебя, как друга, неофициально, выдумай что-нибудь! Найди какую-нибудь лазейку.
Страдания научили вьетнамцев ценить самое ценное. Готовы потерять все, но не дружбу.
Оба «третьих» выходят из своей неподвижности. Ке насыпает чай из пакетика в чайник, Хоан наливает кипяток из термоса. Предлагают нам выпить. Я коснулась чувствительной струны, и теперь она звенит в немом молчании. Голос Нгуена доносится как бы издалека:
– Думал уже…
Пьем крепкий чай. Между двумя горячими глотками Нгуен продолжает:
– Ребенок мог бы уехать с тобой под каким-нибудь предлогом…
Каким? Нет другого предлога, чтобы оторвать ребенка от дома и родины, кроме войны.
– …например, съемки фильма…
Как же я не подумала об этом сначала? Действительно, я рассказывала Нгуену проект сценария на вьетнамскую тему. Замысел, в общем, ему понравился. Но, лучше зная психологию страны, он предложил изменения, главным образом политического характера.
– Конечно! Для съемок фильма…
Нгуен приступает деловито к обсуждению этого плана. Незаметно фильм превращается в главный предмет разговора. Увлекаемся. Я забываю размолвки с кинематографией, сложный симбиоз: сценарист-режиссер. Издали все кажется более простым и возможным.
К концу разговора Нгуен приберегает самое главное. Голос его меняется. Становится совсем тихим от сосредоточенности. Тревожная дробь пробегает в воздухе.
– Нужна официальная поддержка со стороны болгарского посольства. Послу лично надо ходатайствовать перед нашим министерством иностранных дел.
Все трое смотрят на меня смущенно. Наверное, думают, что ставят передо мной невыполнимую задачу. А это для меня успокоение. Я уже разговаривала с нашим послом и имею его моральную поддержку. Теперь можно вздохнуть.
Остаюсь одна, но все еще гостит добрый голос. Перебираю четки всего, что сказано. Но воют сирены. Спускаюсь в убежище легкими от надежды шагами. Гул приближается, приближается и не может спугнуть мою надежду.
* * *
Начать сначала означает повторить все.
С матерью схватываем заляпанного чернилами чертенка и, раньше чем он понял бы, что происходит, раздеваем его в ванной и окунаем в воду. Потому ли что виновата, на этот раз не брыкается и не швыряет в нас куски мыла и намыленную губку. Пищит, конечно: «Лам! Лам!» (Горячо!).[10]10
Буквально: «Очень, очень!»
[Закрыть]
Большое мученье – мытье волос, длинных, как шлейф кометы. Мать на меня ворчит:
– Поливай спину. Простудишь ее. Если не умеешь обращаться с ребенком, зачем ее привезла?
Та кричит, что «сафун»[11]11
Искаженное от «сапун», что по-болгарски – мыло. У нас бы она, вероятно, кричала «мыво».
[Закрыть] щиплется.
Держать ее – все равно, что держать молнию. В мгновенный промежуток между ее писком и криком матери слышу, что надрывается телефон. Наверно, он звонит давно, но разве услышишь.
Мама, словно того и ждала, отправляет меня из ванной. Руки в мыле. К одному уху прижимаю трубку, к другому – ладонь. Но и сквозь нее прорываются двухголосые крики. В трубке подсмеивающийся голос с другого конца Софии. Мой собеседник, как видно, догадывается, в каком аду я киплю.
– Хочешь свеженький анекдот? Произошло землетрясение на юге Франции. Ребенка отправили к родственникам на север. Вскоре они пишут: «Лучше бы вы нам прислали землетрясение!»
Да, а мне бы лучше привезти небольшую бомбардировочку в масштабах моей квартиры.
– Могу дать тебе полезный совет. Возьми еще одного ребенка.
Насмеявшись, снова возвращаюсь к действительности. Иду в ванную. Мать стоит спиной и за бульканьем не слышит моих шагов. Застаю неправдоподобную картину. Укрощенная Ха мурлычет, как котенок, только что налакавшийся парнушки. Мать поливает ее водой, гладит по черной головке и приговаривает неузнаваемым голосом:
– Ну вот так. Сейчас ты будешь чистенькой, хорошенькой девочкой.
Отступаю назад, чтобы не нарушить идиллии.
* * *
С годами все больше понимаю, чего не надо было бы в жизни делать.
Звоню по телефону в болгарское посольство. Посол не подходит. Голос сообщает, что он болен. Вспоминаю, как он встретил меня в этом году, похудевший, «просветленный». Не серьезная ли болезнь? Из-за чепухи он бы не оставил посольство. Зная его доброту и отзывчивость, прошу ему сообщить, что я звонила.
После обеда Хоан повел меня в «Храм литературы». Я не слышала более волнующих звуков, особенно после воя сирен: «Храм литературы». Иду поклониться своему божеству.
Машина останавливается у тенистого парка. У входа две каменные фигуры сторожей храма с оружием в руках, но какие-то задумавшиеся и грустные, в отличие от традиционных самонадеянных каменных стражей перед другими пагодами. Совсем нелегко охранять литературу от всяческих посягательств. Так было, так и будет.
В парке среди зеленой тишины дремлют части разбитого американского самолета F-4. В траве – дыры одиночных убежищ. Сегодня святой обители литературы угрожает не только земля, но и небо.
Вот дремучее дерево дай с белыми мшистыми цветами, которые издают самый нежный в мире запах. Если бы доброта сердца источала аромат, он был бы именно таким. Во вьетнамской народной опере посреди голой сцены одно лишь это дерево – символ пагоды.
В середине поднимается высокая башня с балконом. Башня для обсуждения поэзии у «Колодца небесного блеска» – у озера, спустившего небо к подножию башни. С нее открывается вид за дальнюю линию горизонта.
У озера на каменных скамьях сидели слушатели, а напротив них – ценители, среди которых были почтенные доктора словесности, провозглашенные таковыми ранее, на подобных же конкурсах, с балкона башни.
В зависимости от меценатствующей династии, конкурс устраивался один раз в пять лет или в три года. Три этапа: определение лучшего поэта[12]12
Не совсем точно. В программу конкурсных экзаменов входит не только литература, но и философия, история, даже рисование. Конкурс шел также по всем конфуцианским канонам, так что вместо слова «поэт» скорее подошло бы слово «ученый».
[Закрыть] в каждой провинции, определение лучшего поэта в каждой области и, наконец, решающий экзамен здесь, в «Храме литературы», до которого допускались бесспорные таланты.
Каждый удостоенный вставал на балкон башни, напоминающий среди глади озера нос корабля. Он отражался в озере среди облаков, плывущих из бесконечности в бесконечность. Он декламировал свои творения, аккомпанируя себе на инструменте «луна», отвечал на вопросы, импровизировал. Он пел свои стихи тихим голосом – во Вьетнаме стихи только поют. Но даже дыхание его слышалось в последнем ряду скамеек, как в современном сверхчутком микрофоне. Такова акустика храма. Учтена и использована резонирующая поверхность озера в сочетании с каменной оградой, углы и линии которой рассчитаны математически. Пространство превращено в концертный зал.
Сейчас акустика нарушена. Вокруг строится двойной забор для сохранения от бомб памятных плит. Голос поэзии заглушен.
Знаменитые плиты различны по размеру и форме. Они сделаны из монолитных каменных глыб и закреплены на гранитных черепахах. Черепаха символизирует долголетие и мудрость поэзии. Плиты настолько массивны и тяжелы, словно они пустили в землю каменные корни. Эвакуация их немыслима. Каждая каменная плита поставлена в честь победителя конкурса. На ней выдолблен текст. Иероглифы: короткая биография, заслуги поэта. Сохранилось восемьдесят плит. Самая старинная – 1442 года. Известны имена 1111 докторов словесности, избранных таким путем. Останавливаюсь перед одной плитой: она поднимается выше остальных, черепаха под ней самая большая. Спрашиваю себя, была ли самой возвышенной поэзия этого избранника, или у него была поддержка самого высокопоставленного лица?
Эти плиты – уникальный памятник мирового искусства. Из-за одних этих плит бомбить Ханой – тупое и непростительное варварство.
Победитель конкурса занимал обыкновенно важный пост на государственной службе или в школе. Продолжал ли он при этом писать стихи или только уже управлял, история умалчивает.[13]13
Отдавая должное пристрастию автора к поэзии, нужно заметить, что главная цель конкурса была именно в подборе кандидатов на государственные должности.
[Закрыть] Он также участвовал как авторитетный ценитель при выборе нового доктора словесности. Надо полагать, что люди, сидящие напротив ценителей, ревниво следили за конкурсом и за действиями, так сказать, «жюри». Не учитывая ли этот опыт, сегодняшние жюри предпочитают работать при закрытых дверях?
Предельный возраст состязавшихся не устанавливался. Этим мудрые вьетнамцы показывали, что для поэзии возраста не существует. Некоторые поэты всю жизнь до седин участвовали в конкурсе, не получая признания. Их имена остались за пределами памятных плит.
А для меня, приехавшей издалека, и те, что на плитах, молчат. Каменная тишина. Если поэты пели о грусти, то она охватывает меня сейчас. Неумирающий аромат души – поэзия – проникает через пространство и время, чтобы однажды достигнуть нас и обвеять, намекнув на что-то более вечное, нежели наша суетливая жизнь.
Разглядываю плиты, несущие печать времени. На самых древних высечен упрощенный дракон и древесные листья. Несколько позднее появляется голова тигра. Еще позже – два дракона, и между ними – солнце, совсем простое, символическое, кружок. Проходит время, и солнце постепенно упрощается. На позднейших плитах вокруг солнца ворох орнамента.
Хоан шутит:
– Много облаков вокруг солнца.
Эти плиты наглядно раскрывают вековую (и повсеместную) деградацию от простого к сложному, к усложненному, от настоящего к показному. Неужели взрыв раздробит и погасит это тысячелетнее каменное звучание?!
* * *
На обратном пути заезжаю в посольство справиться о здоровье посла.
Дипломатический квартал утопает в зеленой тени. Не поверишь, что за лиственными завесами скрывается горькое одиночество: жены и дети давно уехали, а мужья томятся в своих кабинетах и считают дни до отпуска.
Не поверить, что во двор румынского посольства попала ракета «воздух – земля» и все стекла превратила в мелкую соль.
И еще не поверить: перед входом в наше посольство повешен агитплакат. Окидываю его рассеянным взглядом и почти прохожу, но, остановленная как ударом, делаю шаг назад и читаю с очень сложными чувствами.
Висит пожелтевшая газета с моим письмом к Джону Стейнбеку.
«Господин Стейнбек! Я знаю, что с большим авторитетом, с большим именем можно спорить только тогда, когда ты дважды прав. Чувство человеческой правоты заставляет меня поднять голос. Почти в то же время, когда вы осматривали американские базы в Южном Вьетнаме, я была по другую сторону 17-й параллели.
Смотрю на вашу фотографию в „Ньюсдей“, как вы учитесь стрелять на военной базе у Да-нанга. Прищурив глаз под военной каской, вы целитесь в невинных детей и женщин. Знаете ли вы, что, поднимая впервые гранатомет, вы попали без промаха? Вы попали и убили самого себя, убили имя Стейнбек, которое в наше время означало нечто светлое.
Ваша книга „Гроздья гнева“ для моего поколения и лично для меня имела огромное значение. Я ее читала в школьные годы, когда человек осознает себя и выбирает свои пути. Я многим была обязана Стейнбеку, которого вы сейчас убили. Горько и больно присутствовать при самоуничтожении большого писателя, создававшего себя перед этим всю жизнь. Никакой враг, никакая сила в мире, даже смерть, не могла бы так категорично убить имя Стейнбек, как это сделали вы сами, своей рукой.
Темная саморазрушительная сила, угрожающая сегодня жизни всей планеты, сквозит в ваших письмах к Алишу. Содрогаюсь от этих строк. Вы воспеваете виртуозность убийц, захлебываетесь от восхищения их чуть ли не музыкальными движениями! А на чем они „играют“? На инструментах массовой смерти! На протяжении целого месяца в городах, селах, пагодах, на дорогах Северного Вьетнама я слышала тот зловещий барабан, в который бьют ваши музыканты. Днем и ночью хрупкие бамбуковые хижины трясутся, как при землетрясении, целые мирные селения, больницы и школы превращаются в пепелища.
Я тоже познала „жгуче-сладостное чувство жить в мире живых существ“, о котором вы пишете. Но вот, однако, при каких обстоятельствах это было.
В ночь на 1 октября 1966 года я ехала в „джипе“ по шоссейной артерии номер один из Ханоя в Нам-ха. Дороги в Северном Вьетнаме оживают лишь темной ночью, когда не видно, ни откуда эти дороги идут, ни куда. С потушенными фарами, на ощупь, машины, велосипеды, пешеходы с детьми на руках и свисающими до земли коромыслами безмолвно текут по ночным дорогам. Им не светит на их пути ничто, кроме воспоминаний о погибших близких. Шоферы обрели зрение летучей мыши, чтобы пробираться в непроглядной тьме. Если из-за облаков выплывает луна, освещаются призрачные картины: переломанные скелеты мостов, по которым в ночной темноте стучат восстановительные бригады. Вокруг воронки бомб, словно я попала с земли на мертвую поверхность луны. Уцелевшие села и городки выглядят неправдоподобно на лоне окрестного лунного пейзажа.
В память врезался по силе контраста кипящий жизнью городок. Проехали главную улицу – тесную длинную аллею в плотной зеленой тени. С обеих сторон мерцали огоньки керосиновых ламп в маленьких парикмахерских. Переводчик мне крикнул шутливо: „Фигаро! Фигаро!“
Вся улица в парикмахерских.
Парикмахеры лихорадочно намыливали горячей пеной лица, словно изваянные из желтого света и нетерпения. Клиенты толпились у дверей. А было за полночь. Меня поразила эта сила жизни в худых, истощенных трудом, войной, недоеданием людях.
По улицам прогуливались юноши и девушки. Пластические походки женщин, стреляющие взгляды из-за плеча, бамбуковый порог, ожидающий невесту с глазами, темными, как тропическая ночь, и блестящими, как маслины, влюбленный шепот из-под деревьев с зонтообразными кронами.
Все было так, если бы не три часа ночи, и не было бы войны. А в этом ночном оживлении чувствовалась какая-то горячка и лихорадка.
Я спросила, как называется город, и мне сказали: „Фу-ли“. Для меня это слово прозвучало как французское „фоли“, что значит „безумный“.
Да, словно все были охвачены безумием торопиться жить, обогнать нависшую гибель. Их жажда жизни была заразительна. Я почувствовала, что подхвачена этой общей волной, и каждая моя клетка переполнилась восторгом от самого существования.
В городке 10 000 жителей. Во всех и во всем, начиная с жеста парикмахера и кончая походкой женщины, бурлила и просилась наружу энергия жизни.
Выехав из Фу-ли, наш „джип“ тотчас попал на мертвую планету. Даже колючки кактусов были опалены. Когда на рассвете я засыпала в бамбуковой хижине невдалеке от Фу-ли, в провинции Нам-ха барабаны ваших музыкантов заставили меня вскочить. Надо было бросаться в убежище. Под каждой кроватью есть такой выкопанный колодец. При внезапной бомбежке мирные жители прямо из сна прыгают туда, как в одиночную могилу. Лишь матери не одиноки, потому, что они прячутся с малышами на руках. Что они шепчут своим детям, чтобы успокоить их, я не знаю.
Сожалею, что вы не побывали на моем месте, дабы насладиться из норы раскатами и переливами утреннего концерта.
Я пережила бомбардировки Софии в 1944 году, когда наша улица Генерала Паренсова была разбита до основания. Должна сказать, что ваши соотечественники ушли далеко вперед в усовершенствовании техники истребления и ужаса. Звуковое оформление бомбардировки той поры – идиллия по сравнению с „музыкой“ сегодняшнего концентрированного удара.
Земля мгновенно застилается ковром из бомб, и все они рвутся сразу. Десятки огромных бомб в одно мгновение. Воздух спрессован взрывами, каждому из которых человеческое сердце отвечает мгновенной смертью, а оживает потом мучительно и долго. Гул землетрясения, моторный рев, кипение взрывов. Уверяю вас, человек никогда не сможет привыкнуть к этой „музыке“, какой бы мелодичной и сладкой она ни казалась вам лично.
Эта бомбардировка произошла 1 октября в 6 утра.
Через два дня я проезжала обратно по той же самой дороге. Переводчик мне сказал: „Здесь был Фу-ли, неужели не помните? Фигаро!“ Я стояла как вкопанная. Такой картины не описать. У меня нет в памяти знакомых земных пейзажей, с которыми я могла бы сравнить эту новую пустыню.
Вы, господин Стейнбек, возмущаетесь волчьими ямами, выкопанными южновьетнамскими патриотами для чужеземных пришельцев. Приезжайте посмотреть, какие чудовищные ямы, нет, вулканические кратеры роют ваши мальчики. В какие серые от пепла пропасти проваливается не один человек и не одной ногой, а целые города.
Что уловили ваши радары, нацелившись на Фу-ли? Неужели высокий заряд человеческой энергии, электрическое поле любви, импульс жизни? И это сделалось военным объектом?
Вы возмущаетесь, что вьетнамские партизаны прячутся в джунглях. Но ваши скрипачи и барабанщики, ваши виртуозы смерти прячутся за броней. Ваши реактивные самолеты хлынули в открытое небо. Они появляются со скоростью, упреждающей сигнал тревоги. Никогда не родятся дети той ночи в Фу-ли, и вы, господин Стейнбек, стали рапсодом их убийц.
Вы испытываете гордость от того, что принадлежите к этому роду людей? Вы горды принадлежностью к варварам двадцатого века?
Если бы вы просидели хотя бы четверть часа в километре от эпицентра бомбардировки, вы бы, я думаю, перестали гордиться.
Но все же есть нечто более ужасное: быть наверху, на месте убийц. Это было для меня лучшим успокоением в те минуты. „Господи, – говорила я как молитву, – благодарю тебя, что я родилась в маленькой стране, у которой нет поползновения владеть миром! Что я не принадлежу к породе хищников! Что не мои соотечественники сеют смерть над этой чудесной землей и над этими черномазыми детишками!“
Как только я думала так, мне становилось легче под вашими тяжелыми бомбами. Смерть мне казалась менее страшной, чем та, вторая, возможность.
По свежим воронкам одного разбомбленного детского сада ваши летчики разбросали игрушки и конфеты, чтобы порадовать еще горячий пепел, оставшийся от детей. Гордитесь ими!
Во время моего путешествия в Четвертую зону в провинции Тхань-хоа невдалеке упала одна из ваших новооткрытых шариковых бомб. Это, может быть, самое свирепое изобретение современного разрушительного гения. Я увезла на память бомбу, которая не взорвалась. Ее обезвредила на моих глазах одна девушка. Надо бы вам посмотреть, как ее действительно музыкальные, владеющие собой пальцы вытаскивали из раскаленного шара взрывное устройство. Нежные пальцы горели, но девушка не обращала внимания на боль. Это были руки арфистки. Они играли на считанных до разрыва мгновениях, натянутых крепче струн. Она обогнала смерть.
Сейчас я держу тяжелую бомбу, похожую на спелый гранат, и называю ее „Стейнбек“. Можете гордиться вашей бомбой: она состоит из 250 шариков с крутящимся бреющим действием. Каждый шарик производит жестокие разрывы живой ткани – куда страшнее примитивной пули. Вас возмущает, что вьетнамцы защищают свою родную землю бамбуковыми кольями, и восхищает вас сверхсвирепая техника, с которой американцы пришли покорять эту чужую для них землю! Я видела в больницах жертвы бомбы „Стейнбек“. Она отняла жизнь у огромного числа мирных жителей. Шарики летят низко над поверхностью земли и скашивают человека даже в убежище, если он не успел спрятать голову. Чаще всего ранение в затылок, и это безнадежно. Я видела юношу с ампутированными ногами: ему повезло – шарики попали в бедренные кости, и хирургический нож его спас. Надо бы вам показать этого красивого юношу, изувеченного вашими „музыкантами“.
Во время одного ночного путешествия из-за шума мотора нашего „джипа“ мы не услышали отдаленного гула в небе. Какой-то малыш выбежал к нам навстречу и, показывая на облака, закричал: „Джонсон, Джонсон!“ Чтобы было короче, вьетнамцы называют американские самолеты „Джонсоном“. Да оно и точнее.
Почему бы шариковую бомбу не назвать „Стейнбеком“? Имя писателя стояло бы рядом с президентским в ряду нарицательных и олицетворяющих смерть и насилие имен.
Вы пишете, что, глядя на ваших парней-пилотов, готовы „лопнуть от зависти“. Как это не в стиле писателя Стейнбека даже с чисто литературной точки зрения! Но могу вас успокоить. Лопаться от зависти вам не нужно. Вы поравнялись своими подвигами с этими парнями. Они убивают, а ваше перо благословляет их преступления. Американские матери, наверно, проклинают вас.
Но вы совсем не завидовали бы тем же пилотам, если бы встретились с ними, упавшими на вьетнамскую землю. Наверху, как составные части своих машин и целой военной машины, они тверды, наглы и самонадеянны. Но внизу они совсем другие – обшарпанные, обезумевшие от страха. Чужие на этой дивной мирной земле. Природа, которая должна бы их пленять и очаровывать, вызывает у них ужас. Что они ищут в этой незнакомой стране? Зачем пришли? Змеи, насекомые, звери, деревья, поля, реки, люди – все к ним враждебны, потому что они убивают все: и людей, и деревья, и поля, и реки, и зверей, – все живое.
Но когда я пришла в эту страну как дружелюбный гость, те же джунгли и те же люди были дружелюбны ко мне. Самая гостеприимная страна из всех, какие я знаю.
В столь страшный час они открывали двери своих разбитых домов и принимали меня. Одной рукой вытирали слезы, а другую протягивали для рукопожатия. Срывали уцелевшие бананы и кормили меня на глазах у своих неевших детей. Я не боялась неба, потому что была в надежных объятиях земли. Я чувствовала себя неуязвимой под броней любви и заботы.
Между прочим, даже ваши пилоты знают это на собственном опыте, расспросите у них.
Ваши пилоты падают на землю почему-то ранеными. Ранения происходят во время катапультирования. То ли какой-то дефект в механизме, который выбрасывает их из подбитого самолета, как бы для спасения, то ли нарочно устроено так, чтобы они не падали живыми на чужую землю. Сбитые, они больше не нужны, и милая родина на прощанье бьет их по голове.
Так вот, внизу недобитые этим же самолетом вьетнамцы сбегаются к нему, чтобы оказать первую помощь. Я была свидетельницей, как 5 октября 1966 года в 17.44 в провинции Тхань-хоа, около села Ха-фу был сбит крестьянами самолет американской морской авиации А4Д. В километре от сгоревшего самолета спустился с парашютом тридцатисемилетний майор Раймонд Артур Уонден.
Я разглядывала потом его вещи. Толстая книга о растениях Вьетнама с цветными таблицами. Фотоаппарат. Горькая соль. Пистолет „Смит и Вессон“. Противогаз. Спасательный пояс. Аппаратик для сигнализации. И просительное письмо на четырнадцати языках, на шелковом куске материи с изображением американского флага.
Вот неуклюжий перевод самих американцев этого письма на вьетнамский язык:
„Я американский гражданин. Я не говорю по-вьетнамски. Мне не повезло, я вынужден просить вас, почтенный господин, помочь мне найти пищу и убежище, я прошу также вашей защиты, почтенный господин. Потом я просил бы почтенного господина связать меня с теми, кто сможет защитить и репатриировать меня. Наше правительство найдет способ оплатить услугу почтенного господина“.
Я узнала, что впоследствии американские пилоты сами отказывались брать с собой это позорное письмо с просьбой о милостыне. Пока я рассматривала принадлежности вашего летчика, один вьетнамский юноша добровольно отдавал свою кровь для переливания пленному. Летчик был спасен теми же людьми, которых прилетел убить.
Действительно, люди в этой измученной стране очень добры и миролюбивы. Во время своих путешествий, где бы я случайно ни останавливалась, меня принимали радушно, без тени расового холодка. Повсюду я пила лотосовый чай, не с принцем, правда, как вы, не в роскошном дворце, а в бамбуковых хижинах или под временным тростниковым навесом посреди разрушенных сел. И все-таки этот чай без сахара был для меня самым вкусным и ароматным чаем, который я пила в своей жизни. Его подносили мне дрожащие, изнуренные руки цвета и теплоты земли. И слова простых людей были ароматны. Вы не пишете о том, что вам сказал „очаровательный принц“. Но вот что мне сказала одна сморщенная, высохшая, как кора старого бамбука, крестьянка из провинции Хоа-бинь: „Наверное, американским матерям очень тяжело, что они родили и вырастили убийц“.
Принц рассказывал вам о вьетнамских горцах, которые напомнили вам американских индейцев. Я была среди горцев. Мне же они напомнили жителей наших болгарских Родопов. Одежда, ткани, лирические песни имеют какой-то общий, хоть и очень далекий корень. Ответьте же, почему вы возвеличиваете и прославляете сеятелей смерти, пикирующих на их бедняцкие кровли? Эти тихие труженики, похожие на американских индейцев и на болгарских родопцев, напали на вас? Выгнали вас из дома? Сожгли его? С умилением описываете вы солдатские прачечные и мойки для военных машин. „Это настоящий фестиваль чистоты!“ – восторгаетесь вы.
Здравомыслящий человек не может читать эти наивные строки без горькой усмешки. Нет на земле таких моек, умывален, бань и прачечных, которые смыли бы грязь с лица американских солдат и кровь с их рук!
Вы сами, восхваляя нелепую войну, утонули в грязи. Она засосала вас, как болото во вьетнамских джунглях.
Чудовищны и ужасны машины, которые распахивают землю ночью и днем, но сеют огонь и смерть, а пожинают ненависть.
Ваши три письма из Южного Вьетнама потрясли меня. Спрашиваю вас, хоть когда-нибудь вьетнамцы прилетали бомбить американские села и города? И надо ли им прилетать, чтобы вы поняли, что существует на свете человеческое право самозащиты? Что ищут ваши соотечественники во вьетнамском небе и на вьетнамской земле?
Какой-нибудь вояка-генерал может ничего не видеть вокруг себя. В его устах ваши слова звучали бы, может быть, не так нелепо. Но вы писатель. Вы должны иметь глаза, видеть, будить совесть и тревожить сердца. Если не так, то кто обезвредит бомбу замедленного действия, круглую и совпадающую размерами с земным шаром? Какой-нибудь генерал?
Сами признаетесь, что завалены письмами, в которых называют вас убийцей. Кто же просит вас продолжать? Неужели вы не понимаете, что борьба, которую ведут вьетнамцы, всенародна. Что речь идет о жизни и смерти нации, о праве на семейный очаг и на глоток свободного воздуха. На эти кровные права человека посягают ваши мальчики, а вы возносите им хвалу.
Почему бы вам не побывать на севере этой страны?
Не надо испытывать никаких лишений. Достаточно будет вам встретиться с матерью из разрушенного села Кам-ло. Она в одну ночь потеряла троих детей. Женщина превращена в один огромный, бездонный взгляд, словно сразу троих своих детей она рожает в режущих и раздирающих муках. Или обойдите койки больных в эвакуированных больницах. Мученики на них призывают смерть, чтобы остыла обожженная кожа и погасли раны. Тогда полегчало бы навсегда.
Вы, конечно, спите спокойно. Вашу кожу не обжигает белый фосфор, бросаемый вашими храбрецами на беззащитных женщин и стариков.
Но что вам снится, господин Стейнбек?
Ваша бывшая почитательница и ученица
София
26. I – 1967 г.».
Перечитываю собственное письмо. Никогда я не была такой свирепой. Наверно, потому, что очень тебя любила, старый Джон. Наверно, потому, что от тебя этого не ждала.
Написано по первому взрыву недоумения и возмущения. Письмо висит, пожелтевшее от солнца, читаемое ленивым ветерком. Кому и куда понесет он мои слова?
Вместо того чтобы пускать по ветру такие послания, мы оба могли бы пойти в «Храм литературы» и там спокойно наговориться. Не может быть, чтобы мы не нашли общего языка.
Но в «Храме литературы» теперь небезопасно. «Джонсоны» летают над ним. «Джонсоны» и ваши мальчики.
Наверное, он будет разрушен. Не охватило бы разрушение и нас самих и, в частности, наши души.
* * *
Несправедливость судьбы поражает меня больше, чем несправедливость людей.
Секретарь болгарского посольства встречает меня с доверительным выражением лица:
– Заболевание посла, как видно, серьезное. Пока неизвестно, но по некоторым признакам…
Сдержанный скромный человек, пожилой, проводит в Ханое самые тяжелые годы войны. Меняют послов в Риме, Париже, Лондоне, этот остается бессменным.
Одинок. Семьи дипломатов не могут оставаться во Вьетнаме. И еще одно: при любви и интересе к вьетнамскому народу заперт в Ханое – дипломатам не разрешено покидать города. О каждом моем путешествии он расспрашивает меня не со служебным усердием, а с ненасытной жаждой, словно в нем просыпается его революционная молодость.
Ему некуда девать свои чувства: тайно пишет стихи. Чувствует, что любительские. Неподвластные ему формулировки: «Выдающийся подвиг», «Империалистические хищники», «До полной победы» – не выражают всей полноты его души, и он мучается еще больше.
От отбоя до новой тревоги сидит у себя в рабочем кабинете и пишет официальные доклады.
– Мои произведения никто не читает, – говорит он шутя, показывая на папки с дипломатическими документами.
Действительно, нужна воля, чтобы беспрестанно писать длинные доклады и убирать их в сейф с секретными замками.
Переживший все воздушные нападения на Ханой, он рассказывает мне только об одном, и то несостоявшемся.
– Гуляю по парку около озера после полудня. От зноя рубашка только не дымится. Едва дышу. Завывает сирена. А как раз накануне была очень сильная бомбежка. Я на всякий случай прыгнул в одиночное убежище. Смотрю, под большим деревом стоят трое юношей и смотрят в небо. Почувствовал себя неудобно: не занял ли я их убежище. Высунул голову, оглянулся и вижу еще несколько свободных ям. Тогда я делаю этим юношам знаки рукой, чтобы они прыгали в ямы. А они подумали, что я прошу накрыть меня цементной крышкой. Один подошел и накрыл. А убежище, внутри тоже цементное, раскалено так, что можно бы печь хлебы. Ну и я едва не испекся. После отбоя они сняли с меня крышку. Вытащили чуть-чуть живого.
После того как мы посмеялись, добавляет:
– Похождения болгарского посла в Ханое.
Дипломаты в больших столицах мира, когда приходится с ними разговаривать, частенько жалуются: «Климат, холодно, жарко, дождливо, туман, смог, капитализм, дорого, изолированно, тоска по родине…»
Болгарский посол в Ханое ни разу мне не пожаловался. А между тем слишком горячая рука, которую он мне подал при первой встрече, уже носила болезнь.