Текст книги "Страшный суд"
Автор книги: Блага Димитрова
Жанры:
Роман
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)
Старый вьетнамский бонза мне сказал: «Чтобы быть совсем хорошим, нам недостает крупицы плохого».
Меняю понятие о добре и зле, как ребенок меняет молочные зубы. Это больно. Всю жизнь страдаю от боли роста.
Когда я за ручку с Ха выхожу на улицу, кумушки начинают растроганно судачить:
– Взяла, хочет сделать из нее человека…
«Это она меня делает человеком, – отвечаю им про себя. – Это она ведет меня за руку к настоящей дороге, а не я ее».
* * *
В поисках правильного пути иногда приходится плутать.
Попадаю на глухую тропинку. Она приводит к буддийской пагоде, наполненной рыхлой тенью. Восковое лицо деревянного Будды светится в полутьме, как полная луна. Тишина. Древность. Покой.
От темной стены отделяется более плотная тень. Бонза. Ходячие мощи. Он вышел из какого-то другого измерения. По-моему, он одновременно сейчас и здесь со мной, и тысячу лет назад. Жду его слова, но он молчит. Голова обрита. Босые ноги похожи на узловатые корни. Ни голоса, ни пола, ни цвета.
– Пришла спросить совета.
Голос мой, как похлопыванье непритворенной двери.
Голая голова немо качается, как колокол без языка.
– Что мне делать, чтобы обрести душевный покой? Все что-то меня мучает изнутри…
Такое чувство, что бонза еще до перевода, даже еще и не услышав меня, понимает вопрос. Может быть, весь мой растерянный вид излучает его.
Беззубый рот открывается в горькой улыбке. Улыбка-плач. Наверно, бонза хочет сказать, что никто за меня этого вопроса не решит. Надо дойти самой.
Но я настаиваю на готовом ответе. Тогда бонза скрипит, словно камень трется о камень:
– Думай о других, а не о себе.
А! Это я слышала миллион раз, слышала, кажется, еще до того, как родилась.
Бонза объясняет мне, как ребенку:
– Когда будешь думать о других, даже о самых их больших мучениях, это будет тебя успокаивать. Когда будешь думать о себе, даже о самых больших своих радостях, это будет причинять тебе беспокойство.
Эта идея затрагивает меня. Она пронизала горечью личного опыта. Полный самоотказ. Все равно, что самого тебя нет. Каким, наверно, свободным должен чувствовать себя человек.
Но за такое состояние я не заплатила еще всей своей жизнью. Оно не мое. Выхожу из храма, сбрасывая с себя его тень, – доходить своей головой до истины, которую открывали до меня миллионы раз.
* * *
Свою путеводную звезду выводи на небо сама.
Взрыв смеха заставил вздрогнуть. Мои спутники по очереди рассказывают смешные истории шоферу, чтобы тот не заснул. Воспоминания из времен борьбы с французами. «Джип» сотрясается от смеха, а не от разбитой дороги. Лишь я трясусь без улыбки: из-за незнания языка меня здесь нет. Сколько бы мне здесь ни пробыть, все равно я не пересекла вьетнамской границы. Пробуют включить меня в свой круг. Пересказывают. Но смех непереводим. В рассказанной истории ничего смешного. А если увидишь лица, осунувшиеся от бессонницы, услышишь усталые голоса, поймешь попытку вернуть себе бодрость, высасывая смешное из горькой памяти, станет и вовсе грустно.
Еще грустнее мне оттого, что сама я не могу найти в своем прошлом ни одной смешной истории, чтобы внести свою лепту и помочь этим людям бороться со сном.
Пусть смеются одни. Я гонюсь за одной своей мыслью. Она бежит от меня, а другие мысли перебегают дорогу перед ней, как дети перед трамваем. Отчаянно, со скрежетом, торможу. Для мыслей не придумано ни светофоров, ни правил уличного движения.
Мои спутники давятся смехом. Не надо мной ли они смеются на этот раз, приехавшей в такую даль охотиться за лишениями.
Чем труднее дорога, тем утробнее смех.
Мой отец вспоминал, что во время Балканской войны, когда разразилась холера, не было так уж мрачно, как об этом потом писали. Он с некоторой даже тоской вспоминал, как они жили в окопах. И смеялись до потери сознания анекдоту, шутке, черт те чему. Небритые, вшивые солдаты.
Спросили одного, совсем одинокого на свете солдата:
– Чего тебе будет жалко, если погибнешь?
– Точки зрения, – и обвел глазами грязный окоп.
Целую неделю умирали от смеха.
* * *
Смех – самозащита от боли.
Ке снова хочет ввести меня в свою родину через древнюю легенду. Как раз проезжаем Ти-ланг, знаменитое место, при упоминании о котором живее бьется каждое вьетнамское сердце. Здесь в древности произошло большое сражение с «оккупантом с севера». Так деликатно вьетнамцы называют Китай.
У болгар тоже был свой оккупант, правда, с юга, так что мы с вьетнамцами можем понимать друг друга без слов, несмотря на то, что мы находимся в разных концах света.
Общий язык народов – их прошлое. Общие недоразумения – в настоящем и будущем. Может быть, многие удивляются, как можно против «летающих крепостей» воевать – в том числе с карабинами и бамбуковыми кольями.
Но мы, болгары, не удивляемся. Мы сами выходили с черешневыми пушечками отбрасывать Оттоманскую империю.
В историческом музее в Вене я видела, каким военным великолепием, каким могуществом веет от турецких ятаганов, осыпанных драгоценными камнями. В Царь-граде дворцы заставляют трепетать перед державной силой, которая в них воплотилась. Каменное величие, непоколебимая самоуверенность в каждой детали золотого орнамента. Каждый завиток мраморных узоров вызывает оцепенение перед этим средоточием высокомерия, разнузданного воображения и расточительной роскоши, которые может себе позволить только неоспоримый покоритель народов. Преклоняешь колена перед безумием восставших, вышедших с крестьянскими вилами и деревянными пушками, да еще с открытой грудью против всего этого.
Те же чувства овладели мной и в Ханойском военном музее. Экспонаты со сбитых американских сверхсовременных бомбардировщиков с громогласными названиями вроде «Сандерчиф» – «Громовержец». А рядом с бронированным марсианским чудовищем – полуржавое кремневое ружьишко времен освобождения от французов, дерзнувшее стрелять чудовищу в морду как раз в кульминационный миг его вихря – при пикировании, когда атмосфера просверлена воющей турбиной.
Какое родство двух далеких народов, поднявшихся с голыми руками против вооруженного до зубов могущества. В полуразрушенной текстильной фабрике в Нам-дине замечаю у ткацкого станка, над которым пригнулся старичок, обшарпанный карабин, наверно, старше своего хозяина.
– Для чего тебе, дедушка, это ружье?
– Для храбрости! – отвечает старичок и смеется всеми своими морщинами.
Безумная идея стрелять в реактивную крепость. Но вот же, оказывается, что как раз в момент пикирования робот наиболее уязвим. При огромной скорости и маленькая пуля делается смертоносной, скорость самолета становится его врагом. Конечно, первый безумец, поднявший винтовку против реактивного самолета, не знал сложных технических вычислений. Он знал только одно: нет ему и его детям жизни без свободы и независимости. Вот вам тайна – маленький человек внизу не опускает головы перед очевидной ревущей смертью, смотрит прямо в глаза чудовищной машине, налетающей сверху, и целится в ее ослепительный блеск.[3]3
Читая это, не следует, конечно, упускать из виду, что американские самолеты сбиваются над Вьетнамом преимущественно современными ракетами.
[Закрыть]
Сверхумная кибернетика не предвидела этого отклонения: безумство человека, защищающего свое попранное достоинство.
* * *
Когда рассказываем о поездке во Вьетнам, нагнетаем ужасы. А все проще – не можешь выспаться.
Река! Давно мы не видели реки. Пожалуй, не меньше часа. Путешествие по Вьетнаму – это переплывание рек на паромах. Через эту тоже поедем на пароме. Будим паромщиков. Они не сердятся. Может быть, мы их спасли от кошмарных снов, от массированной бомбежки. Радуются нам, хотя еще в темноте не видели наших лиц. Может быть, они радуются просто тому, что еще живы и что гоняют этот несчастный паром. Они понимают свое значение. Без них мы пропали. Без них дорога останавливается как течение крови по вскрытой артерии.
Начинают ритмично дергать веревки с речитативом на выходе: «Дий-донг!», заменяющее «Эй, ухнем!». Паром, подталкиваемый скорее этими возгласами, нежели мускулами недоедающих мужчин, начинает плыть по черно-кофейной гуще. От движения парома на воде появляются волны. Река оказывается широкой. Берег потерялся во тьме. Река течет. Каковы ее сны?
Она лежит ничем не прикрытая под бомбами, целящимися в нее. Бомбы высверливают ее дно, поднимают фонтаны воды и ила, заставляют ее выплескиваться на берег, рушат насыпи и мосты.
А река все течет и течет, ей нужно дотечь до моря. В ритме своих маленьких волн она предчувствует его великий ритм.
Река моей крови, струясь по жилам, какое море предчувствуешь ты? Мой пульс – не модель ли вечного ритма, ритма вселенной, ритма вечности.
Где оно, море, в которое я должна впасть? В смерти или за ней?
* * *
Сколько людей воплотило свою главную сущность именно в смерти!
Глаза мои отдыхают на спящем детском лице. Я дотрагиваюсь ладонью до ее лба. Он в испарине от какого-то недоступного мне напряжения. Завтра, проснувшись, будет рассказывать мне с глазами, округлившимися от ужаса, свои хайфонские бомбардировочные сны.
Буду ее успокаивать: «Болгарию не бомбят». Но она-то лучше знает, что ночью была бомбежка.
А какими будут ее семнадцатилетние сны? Освободятся ли они от детских кошмаров? Сумеет ли она выбраться из хайфонских убежищ, наполненных водой и пиявками, или все будет метаться по ним, искать своих братика и сестричку не находя, и при каждом взрыве будут возникать перед ней их бледные личики, возникать, на мгновенье освещенные близким разрывом, и исчезать в хаосе?
Воздушным тревогам дают отбой, но снам отбоя не будет. Хайфон с разверзнутой пастью взрыва отпечатался в детских глазах навсегда.
Так во мне до сих пор живет землетрясение в Тырново, когда дома качались, как утята на желтых лапках, и готовы были обрушиться в Янтру.
Разница в том, что хайфонское землетрясение – дело человеческих рук. И вместе с ним она понесет по жизни сомнение в человеке. Если бы я помогла ей вернуть веру в него, я сочла бы, что жила не напрасно.
* * *
Терпенье этого народа безгранично, как и его любовь. А может быть, настоящая любовь это и есть терпенье?
Расходимся с течением реки, устремляясь каждая к своему морю. Машина подпрыгивает на воронках чаще, нежели в прошлом году.
– Эскалация.
Наш век породил это тупое чудовище. Мозг, который его создавал, опирался на самое темное: на деструктивную силу времени. Ничто так не разрушительно – ни бомбы, ни ядовитые вещества, ни бактерии, – как время, текущее через нас. Оно притупляет восприимчивость. Эскалация – это психологическая война, на вооружении которой подрывная деятельность времени.
Если бы они начали с уничтожения моста Эйфеля в Ханое, все культурное человечество было бы возмущено. А сейчас мы удивляемся, как это он еще цел! Его уничтожение подготовлено в нашем сознании временем. И когда мы узнали, что он обрушен, то эта весть пришла как подтверждение нашим собственным мыслям: мы же знали, что это ему неминуемо предстоит!
После многих сожженных селений уничтожение целого города вытекает логически. Оно – вполне понятное продолжение начатого.
Если мы однажды допустили начало, мы неосознанно приняли и конец.
Впечатлительность притупляется с одной стороны, а заостряется с другой. Нервы хотят все больше раздражающей сенсационной пищи: больше жертв, больше потрясающих новостей.
Сгорела семья под своей бамбуковой крышей. Подумаешь! Что это по сравнению с массовыми убийствами? Мы психологически готовы к тому, чтобы новый день встречал нас все более страшными преступлениями. Нас удивляет уже не чудовищность преступлений, а интервалы между ними. Убито десять человек? Можно жить.
Вот что такое эскалация, господствующая не только во Вьетнаме, но и на нашей планете вообще.
* * *
Только одно питает мой оптимизм: фантастика становится реальнее, чем реальность.
«Земную жизнь пройдя до половины»,[4]4
Начало «Божественной комедии» Данте: «Земную жизнь пройдя до половины, я скрылся в сумрачном лесу…»
[Закрыть] я очутилась в джунглях. В прошлом году или в этом, не имеет значения. Я там была. И меня тянет вернуться туда, словно я что-то там забыла. Частицу самой себя.
Очерк гор в ночном небе полон фантазии. Останавливаемся у дома, который не виден в темноте. Оказываюсь, тем не менее в комнате. Кровать и непременный термос с кипяченой водой. Сырая вода смертельна. Падаю на жесткую деревянную кровать и надеюсь заснуть. Все затихло. И вдруг стены хижины со всех сторон начинают подгрызать неведомые мне существа. Бросаюсь сандалией. На мгновенье затихают и начинают снова. Грызня распространяется на потолок, подбирается к кровати. Я женщина, мне простительно испугаться. Мне было страшно.
Когда мне бывало очень страшно и трудно, я всегда вспоминала американского летчика, несущего над джунглями свой бомбовый груз. Да я в раю по сравнению с ним! Здесь каждая травинка, не только человек, старается помочь мне, дружелюбно кивает, предлагает последний глоток воды.
А он там, в небе, боится соприкосновения с джунглями как огня. А что, если будет сбит и придется прыгать? Ого! Ступить в джунгли для него все равно, что ступить босиком на раскаленную жаровню. Нет, ему хуже!
Но это не спасет меня от страха перед полчищем неведомых насекомых или грызунов, окружающих меня и подбирающихся все ближе.
Утром открываю глаза и с удивлением вижу, что дом крепкий, просторный и, главное, цел. Ожидала найти лишь его огрызки.
* * *
Утро – исцеление от страхов. И вообще исцеление. Хватило бы только сил его дождаться. Спозаранку трогаемся в путь по провинции Хоа-бинь. Туман, словно вышедший из моей невыспанной головы, закрыл все вокруг. Даже наш шофер потерял дорогу. Неужели ругается? Прошу перевести, что он говорит. Переводчику трудно выполнить просьбу гостя. Все же он переводит кое-что, как всегда от первого лица:
– Как я мог заплутаться. Сто раз ездил в эту деревню!
Так, значит, еще один обязательный объект для показа иностранцам. Я так просила, я настаивала, чтобы меня не возили по обкатанному туристскому маршруту, а чтобы везли по свежим следам огня. Я хотела добраться до семнадцатой параллели. Я хотела пробраться в Южный Вьетнам!
Вьетнамцы, слушая мои самонадеянные пожелания, героически сдерживали усмешки. Отвечали вежливо, что уважают мои желания, подумают. И вместо семнадцатой параллели повезли в детский сад.
Правда, там, как в капле росы, я увидела отраженной всю войну. Но все же лишь отражение огня, а не сам огонь.
А теперь вот надо вытерпеть туристскую поездку в какую-то там упомянутую деревню.
Вспоминаю наше образцовое Рыжево-Конаре, которое из-за бесконечных иностранных экскурсий превратилось в отстающее хозяйство, потому что людям некогда было работать – принимали гостей!
Туман – мой союзник. Мы заплутались. Нарушается официальный маршрут. Каждая дорога ведет в Никуда. Временами сквозь туман проступает белое, как молоко, словно совсем обескровленное, солнце. Шофер в своих усилиях выбраться из трясины проселков заталкивает машину еще глубже, как пробку в бутылку, когда попался неудачный штопор. Наконец остановились. Придется идти пешком.
Джунгли я видела только из машины, я не раздвигала руками их ветвей, не топтала их земли. Зелень слепит. Плешивая цивилизованная земля где-то непостижимо далеко. Здесь природа еще первобытна. Выбирай любое направление, и все равно погрузишься в хаос (или в гармонию?) зеленого царства.
Есть ли отсюда выход? Мои спутники идут наугад. Большим ножом просекают себе дорогу. Нападаем на хлюпающую тропинку и вскоре слышим человеческие голоса. Среди болота возникают существа, похожие на узловатые древесные корни. Костлявый человечек, залезший в вязкую тину и словно сам слепленный из нее – настолько он перемазался, – подрезает какие-то ветки, прививает деревца, трудится. «Из земли взят и в землю ту же пойдешь». Но в краткий промежуточный миг он возвышается над землей и над тиной, поднимается, чтобы дышать.
Женщины, опоясанные лохмотьями, сквозь которые видны стройные, словно резьба по темному дубу, бедра. Старухи, жующие бетель и оттого с кровавыми ртами.[5]5
Бетель – вьющееся растение; для приготовления жвачки (также называемой «бетелем») в листья бетеля заворачивают плоды арековой пальмы и известь, при жевании которых слюна становится красной, как кровь.
[Закрыть] Голые детишки с трусами, нарисованными глиной. Испарения болот.
На них-то и набросилась техника двадцатого века.
* * *
Думают ли войнолюбы о своих детях? Сколько ненависти они накопят и оставят им в наследство?
Страшный суд настигнет преступников в участи их детей!
Не спрашиваем, куда нам идти. Ладонями в желтой глине люди показывают направление и долго глядят нам в спины, словно мы упали к ним с неба.
Голые ребятишки сопровождают нас. Они тоже знают нашу цель: деревня Тху-фаунг, что значит Осенний Ветер.
Немало иностранцев сидело и много еще будет сидеть, разувшись, на этих цветных рогожках, в этом бамбуковом домике на сваях. Так же, как все мои предшественники, я слушаю бульканье длинного бамбукового кальяна с едким табаком, из которого по очереди затягиваются крестьяне. Так же я разглядываю сети для ловли мышей и рыбы, большой лук для охоты на диких зверей, блестящий бамбуковый поднос для сушки риса над очагом (чей дымок, кстати, вьется внутри этой хижины) и вообще всю как бы уже музейную утварь нацменьшинства мыонг.
Отлично, без задоринки, были исполнены и встреча с ударами в девять медных гонгов разных тонов, в которые, соблюдая древний ритм, ударяли девушки, одетые в этнографические одежды, и приветствия в стихах – «Добро пожаловать издалека!», спетое гостеприимным хозяином, и мелодичный рассказ старика о тяжелом прошлом. Нарывы лечили заговорами, воду пили из омута, во всей деревне было двое сандалий, все были неграмотны и считали на зернах кукурузы, девушки не могли выйти замуж – не имели приданого.
Все прошло без задоринки, а я не могла понять, почему именно эту далекую деревеньку они избрали и сделали объектом показа для иностранцев. Может быть, ради этого, последнего номера программы?
Молодой человек приносит пухлую книгу, отпечатанную на сероватой бумаге военного времени. Это только первый том. Он создан коллективом молодежи, куда входит и он, литератор, научный сотрудник по собиранию фольклора народности мыонг.
Молодой человек говорит, и лицо его все больше одухотворяется. Влюбленность в народную лирику облагораживает его черты. С волнением и в то же время с научной обстоятельностью, даже с педантичностью он перечисляет все виды обрядовых, лирических, героических песен, а также особенности местного языка.
Боюсь, что прежние иностранцы сочли, а будущие сочтут все это напрасным отклонением от маршрута, они ведь приехали посмотреть на героический Вьетнам. Они будут попивать зеленый ароматический чай, курить сигареты, снисходительно терпя увлеченность молодого фольклориста.
Но, может быть, самозабвенное изучение народных песен в такой момент и раскрывает одну из тайн неправдоподобной выносливости Вьетнама? Этот народ поднимается против грубой военной машины, вооружаясь красотой и нежностью всех времен, собирая силы всех предыдущих поколений.
Молодой человек исполняет песню, которая теряется даже в переводе с языка мыонг на вьетнамский. А я думаю, красота не теряется: из песни она переходит на его лицо, с его лица – на мое воспоминание об этом дне, от моего воспоминания – на страницу бумаги, со страницы, быть может, – к читателям.
Душа человека
В деревне.
Судьба человека
В темной земле.
Семена света
В душе человека.
В конце концов понимаю: затерявшаяся деревушка Тху-фаунг выплыла из джунглей и стала достопримечательностью благодаря одной могиле. К вечеру отправляемся туда. Закат запутался в ветвях одной пальмы. Полуголые ребятишки гурьбой сопровождают нас. Они бегут рядом и, забегая вперед, не сводят глаз с пришельцев и не глядят под ноги. Боятся прозевать хоть одно наше движение. Спотыкаются, плюхаются в болото и вскакивают нас догонять. Некоторые за спиной тащат еще меньших детей, трясут их, а те высовывают из-за плеча удивленные личики.
У многих могил я стояла с опущенной головой, но не слышала такого близкого дуновения смерти.
В кучу ржавого пепла воткнуто обгоревшее крыло самолета. Как сломанное весло на могиле моряка. На крыле выбита надпись:
«Могила американского летчика,
сбитого ополчением деревни Тху-фаунг
20.7.1966».
Предполагается, что это сорокатрехлетний полковник Нильсон, ас американского воздушного флота. Одиннадцать раз проникал он в небо Северного Вьетнама и бомбил густонаселенные деревни. Что заставляло его виться над бедными деревушками в джунглях?
Летя на какое-то задание, он высмотрел своим ястребиным взглядом спрятанную в тени, полуразбитую на плохих дорогах машину. Верный правилу «обстреливай все, что движется», он отклонился от курса, пикировал, уничтожил машину с шофером вместе, но, к изумлению своему, увидел, что из полудиких кустарников и болот в его Ф-105 стреляют из ружей. Какая дерзость!
Это было в пятнадцать часов, в разгар жары. Иностранные специалисты говорят о какой-то болезни тропиконтос – род умопомрачения, которое охватывает непривыкших к тропическому климату. Симптомы ее таковы: человек раздражается, начинает скандалить по мелочам, затем лезет в драку, а затем доходит невесть до чего.
Вся американская кампания во Вьетнаме – это тропиконтос в последней стадии.
Так вот, американский летчик – предполагается, это полковник Нильсон, – обнаружив, что в его Ф-105 смеют стрелять из ружей, пикировал снова, на этот раз очень низко. Может быть, ему хотелось разглядеть лица «нахалов»?
Ополченцы с командиром во главе, низкорослым, всегда смеющимся Кинем, мне рассказывают:
– Мы залегли с пятью старыми винтовками и прицелились в голову самолета. Он едва не сорвал нам шляпы.
Представляю себе островерхие широкие шляпы из соломы в вихре воздушного потока.
Самолет упал в ту самую яму, которую он сделал перед этим, уничтожая машину.
Здесь в могиле прах летчика, смешавшийся с прахом самолета.
Воды, подожженные закатом, медленно гаснут. Лишь две-три головешки тлеют посередине болота. Моя тень, удлиняясь, падает на могилу. Нес земле смерть и умер сам.
– И я, чужестранец, пришла издалека, как и ты.
– Зачем?
– Чтобы задать один вопрос.
– Кому?
– Хотя бы твоей могиле. Теперь я не чувствую к тебе зла. С мертвым, я как бы примирилась с тобой. Скажи же, почему мы позволяем, чтобы жизнь нас разъединяла, а мирила лишь смерть?
Поднимаю взгляд. Последний уголек заката утонул в потемневшем болоте. Небо сделалось серым. Замечаю вокруг могилы небольшую апельсиновую рощицу.
– Кто ее посадил?
– Представь себе, что те самые дети, которые должны были погибнуть от твоих бомб. Апельсиновые деревца в своем росте теперь догнали детей. Зеленая роща вокруг могилы сеятеля огня и смерти. Если у тебя остался ребенок, мертвый американец, он, наверно, ростом вон с то самое высокое деревцо, ведь американцы более рослы. Вот он стоит, окруженный своими более низкими вьетнамскими сверстниками.
А мне столько же лет, сколько было тебе. Забралась в туманные джунгли, побывала в аду, преодолела предупредительность, доводящую до досады, насладилась народными песнями, озарившими изнутри одно молодое лицо, и все это было затем, чтобы я попала к твоей могиле. Я стояла над тобой, похожая на вдову, а когда оглянулась, увидела зеленую улыбку апельсиновой рощи, посаженной детьми около могилы своего убийцы.
* * *
Лишь дети настоящие люди.
Я хотела бы сберечь в ней детское как можно дольше, но уже опоздала, иногда она меня ошеломляет, словно маленькая старуха.
Я почувствовала себя взрослой над могилой отца, когда мне было уже немало лет, а она еще не достает до замочной скважины, а уже вглядывается в ту сторону.
Спрашивает о Ботеве, стоящем в виде карандашного наброска на моем бюро.
Показываю ей на книги, кое-как внушаю, что он был добрым.
– Почему не приходит в гости? – озадачивается она.
Как ей объяснить при помощи жестов и мимики, что он уже умер, хотя еще такой молодой и хотя Болгарию не бомбят. Закрываю глаза и руки складываю на груди.
– Спит?
Хочу изобразить ей похоронный обряд, но я не знаю, как во Вьетнаме хоронят. Они показали мне все, но только не погребение мертвых.
Наконец, она подпрыгивает от догадки и задерживает свое дыхание.
– Нет вдоха-выдоха, вдоха-выдоха…
Склоняю голову перед ее шестилетней мудростью.
* * *
В наш век совершается еще одно преступление – дети преждевременно становятся взрослыми.
Начинает светать. Со дна реки поднимается едва уловимый лимонный свет. При этом нереальном освещении вижу еще более нереальный мост – старые, рассохшиеся лодки, выстроенные в ряд. Рыбаки отдали самое дорогое – лодку, на которой зарабатывали свой скудный кусок и с которой делили невзгоды, как с домашними животными. Невдалеке торчит в адских конвульсиях позвоночник стального моста, перебитый прямым попаданием бомбы.
Силуэты девочек с тонкими фигурками и стройных юношей двигаются по лодочному мосту мелкими-мелкими шагами. За их спинами – карабины.
Какое доверие к народу – вооружить его целиком, дать малым и большим, крестьянам и рыбакам огнестрельный ствол в руки, чтобы они его направили в небо.
Их отражения переходят реку, как предрассветные тени. Наш «джип», превратившийся уже в увядший куст, кротко ждет своей очереди. Нам приходится каждый день подправлять маскировку – на жаре ветви желтеют и резко отличаются от буйной изумрудной растительности вокруг. Вместо прикрытия ветки становятся ориентиром. Неистощимый Тьен, пока мы ждем, нарубил свежей листвы. «Джип» опять зазеленел, как после освежающего дождя.
Девушки засучивают широкие шелковые штанины своих брюк до бедер и входят в воду, чтобы добраться до первой лодки. Не слышу ни одного вскрика, хотя бы и невольного, ни одного вздоха. Словно они обеззвучены.
Бессмысленная спешка и крики, свары, неуравновешенные слова и поступки, суетня были бы нетерпимы у этого мудрого народа.
Приближаюсь к ним. Они протягивают руки, дотрагиваются до меня.
Сама себя зову из будущих тяжелых минут в это утро, чтобы увидеть, сколько радости и красоты может быть даже в невзгодах, лишь было бы у тебя терпеливое сердце, чистая совесть и был бы ты вместе с честными людьми.
Смотрю на их ловкие шаги, словно переход по рассветной реке не больше, чем легкая веселая игра. Они знают, что не одни. Глаза всего мира обращены к ним и смотрят на них даже в самые непроглядные ночи.
Сейчас, может быть, впервые за свою многострадальную историю, Вьетнам привлек взгляды и сердца. Им нужно быть достойными высоты, на которую их подняла собственная борьба.
Думаю о посланных сеять смерть. Им никогда не узнать такого мгновенного взлета. На какую бы высоту они ни поднялись на своих реактивных «фантомах», они остаются внизу – крадущиеся в тени убийцы из-за угла.
Не могу оторвать глаз от вереницы тоненьких силуэтов на баюкающем зыбком мосту. Вода, которая могла бы утопить, поддерживает на себе и несет их.
* * *
Война, которая могла бы раздавить, поднимает их так высоко, что они видны с каждой точки земного шара. Но много и тех, что приехали увидеть Вьетнам вблизи.
Они бесчисленны. Это вторая агрессия, вторжение иностранцев, вооруженных кинокамерами, фотоаппаратами, «паркерами», записными книжками, черными или розовыми очками.
В новеньких, сшитых по мерке, полувоенных одеждах, как коршуны набрасываются они на только что бомбардированные места, разыскивают жертвы, добивают вопросами полуживых, нацеливают свои объективы на раны и на слезы и, возвратившись в отели с охлажденным воздухом, переваривают свою добычу. Чем больше разрушений и крови, тем более алчным огнем разгораются их глаза. Отупленный эскалацией мир жаждет острых возбуждающих новостей, да они и сами кормятся своей ужасной профессией.
Друзья! С вами делю жару и все недоумения века. Сидим в баре отеля, где сиживал и Грэхем Грин, задумывая «Тихого американца». Поглядел бы он теперь, какой он тихий, этот американец.
Пьем густой вьетнамский кофе, который отгоняет сон от наших тяжелых век. Каждый из нас, вернувшись в свою страну, может принять геройскую позу. Даже сам себя может обмануть: побывал на передовой линии огня, в горячей точке планеты.
Но здесь, в баре, нам друг перед другом обманывать некого. Как золотоискатели мы ищем чужую храбрость, чужие страдания, чужую кровь.
Загадочная болезнь тропикантос уже заползает в нас. Первые симптомы: начинаем задираться, вздорить между собой, готовы подраться из-за того, кому первому удастся проникнуть на место бомбежки, чтобы вытащить сенсацию из огня.
* * *
Известная журналистка, прославившаяся на боли Вьетнама.
Легко орудует палочками, показывая, как глубоко она проникла в дух этой страны. Капризно ударяет палочками по краю тарелки, настаивая, чтобы ей немедленно было организовано путешествие по горячим следам страдания. Как потом прозвучит: «Я писала это под грохот бомб…» Не Вьетнам под бомбами, не целый, быть может, мир, а она. Это гораздо важнее. Все потом будут читать, затаив дыханье, восхищаясь ее мужеством (к тому же ведь женщина!) и рукоплеща.
Она смотрит на меня с презрением: дерзнула соперничать с ней на ее, так сказать, территории. Отвечаю ей холодом, но к ужасу вижу в ней черты самой себя.
* * *
Невыносимей всего свои недостатки, когда мы открываем их у других. Она не нашла признания в своей стране и невзлюбила ее. А тут к ней относятся как к писательнице с мировым именем. Им это тоже нужно для укрепления престижа. Носят ее на руках. Вьетнам постепенно становится ее родиной.
Я уже столько раз сталкивалась с ней, хотя и не лицом к лицу. Пересекаются наши следы. Куда ни приедешь, она уже там была. Меня удивляет ее энергия, не иссякающая даже в жару. Эта полненькая и на первый взгляд неповоротливая фигурка готова буквально броситься в огонь.
Впервые чувствую признательность к своей лени, к своей небрежности. Этим я, по крайней мере, отличаюсь от нее. Иначе было бы жутко, как от своего двойника.
* * *
Мы неприязненны к тем, кто на нас похож, мы стремимся перенести внутреннюю борьбу на чужую территорию. Энергичная женщина-кинорежиссер снимает фильм «Мученичество Вьетнама». Замысел скроен по последним требованиям кинофестивалей и рассчитан на первую премию, на «Пальмовую ветвь» или еще на какой-нибудь там венок.
Ужасы, жертвы, апокалипсис. Кровавые сцены крупным планом.
Вьетнамцы обижаются, не хотят. Они просят, чтобы показали их борьбу, оптимизм, чтобы люди, глядя на них, не жалели, а преисполнялись уважением. Когда их снимают у сгоревшего дома, они вытирают слезы и улыбаются. Киношница ругается, нервничает: испортили кадр. «Борцы! Они разбираются в борьбе, а не в искусстве!»
Угадываю в ее взбешенных словах отголоски своих мыслей и опускаю голову.
Вообще, женщины… не ездите во Вьетнам. Не создавайте двойных забот деликатным хозяевам для охраны ваших жизней и для исполнения ваших капризов. Это касается и меня.
* * *
Есть ли теперь человек, который не относился бы презрительно к самому себе? Я хотела бы посмотреть ему в глаза.
– Что вы ищете здесь? – спрашивает меня советский журналист с интонациями самой же меня, но только скрытой во мне, так сказать моего анти-я.