Текст книги "Разбитые сердца"
Автор книги: Бертрис Смолл
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 38 страниц)
12
Арсуф стоял на подступах к Иерусалиму и Яффе. Сарацины не стали ждать нашего нападения, и нас встретила большая армия. Вспомогательные силы давили с фланга, а третья группа перерезала дорогу в тылу. С самого начала стало ясно, что предстоит битва не на жизнь, а на смерть. Я решил, что меня не будет тошнить и что я отброшу сентиментальность. Как оказалось, я не получил возможности подтвердить эту решимость в деле, о чем немного жалел, и особенно жалею теперь, когда принимаюсь описывать эту историю. Это была одна из побед Ричарда, возможно, самая крупная. В битве при Арсуфе он вселил в сарацинов такой ужас, что потом они говорили о нем так, как христиане говорят о дьяволе.
В какой-то момент я подумал о повторении своего боевого опыта. Поскольку я был без брони, в одной короткой кожаной безрукавке с пришитыми к ней плоскими металлическими кольцами, которую друг одного погибшего от солнечного удара воина продал мне за четыре золотые монеты (шла бойкая торговля подобными вещами), меня не включили в первую линию полностью вооруженных рыцарей, готовых отразить первый удар, а назначили в группу прикрытия грузов и больных – почетная, но бесславная задача, которую я разделил с несколькими полностью вооруженными всадниками, потерявшими лошадей и не нашедшими им замены, горсткой тяжеловооруженных воинов, легко раненных в предыдущем небольшом сражении, и парой юных рыцарей, которые из-за отсутствия опыта могли оказаться в бою скорее помехой, чем реальной силой.
Если бы та, первая, атака оказалась успешной, мы с нашего места вообще не увидели бы сражения. Но сарацины встретили нападение Ричарда столь же яростно, сразу же смешались с крестоносцами; противники просочились за линию фронта, и повсюду завязались мелкие рукопашные схватки.
Надо мной навис какой-то сарацин, и на этот раз очень рослый и крепкий, державший ятаган совершенно так же, как тот, которому я отрубил руку, и я попытался повторить тот удар, обливаясь потом и моля Бога о таком же результате. Но он уклонился, мой меч впустую со свистом прорезал воздух, и, прежде чем я успел поднять его снова, ятаган вонзился туда, где кончалась безрукавка. Рукав рубашки вместе с хорошим куском мякоти повис у меня на локте, и с концов пальцев закапала кровь. Боли я совершенно не почувствовал. И вообще не чувствовал ничего, кроме удивления, и в ту же секунду – о, радость! – увидел, как меч одного из молодых рыцарей с треском рассек тело сарацина, нанесшего мне удар.
Трудно сказать, сколько времени я просидел в седле, глядя на происходящее, но вдруг колени моей гнедой кобылы подогнулись, и я перелетел через ее голову. Выпутавшись из повода, я поднялся и застыл на месте. Меня разбирала злость, и не потому, что я промахнулся, а потому, что убили мою гнедую кобылу. Ну, что ж, теперь я буду убивать, убивать и убивать…
Но меча в руке не было, а когда я вспомнил о кинжале и потянулся, чтобы вытащить его из-за пояса, оказалось, что моей руке это не под силу… Шум сражения, казалось, затихал, и все, что было у меня перед глазами, уплыло в непроглядную черноту.
А потом пришла боль. Кто-то медленно и осторожно разрезал мою рану. Я пошевелился, и боль стала острее. Потом я попытался поднять левую руку, чтобы защититься, но она наткнулась на что-то очень твердое и снова упала. Я открыл глаза.
Я лежал на спине, голова и плечи находились под кузовом обозного фургона, втиснутые между двумя другими ранеными – тень была редкой драгоценностью, и приходилось использовать каждый ее дюйм. Моя рука была крепко перетянута полотняным жгутом и мучительно болела. Меня так мучила жажда, что желание пить только добавляло терзаний. Однако, повертев головой в обе стороны, я очень скоро понял, что у меня есть основания благодарить судьбу. Человек слева от меня был ранен стрелой в челюсть, и нижняя часть его лица представляла собою ужасное месиво рваного мяса, расщепленной кости и переломанных зубов. У правого был проткнут копьем живот – но он уже умер, и его муки кончились. В воздухе висел запах крови и пыли, пропитанной кровью.
Я перестал крутить головой, и перед глазами оказалось днище фургона. Я немного полежал неподвижно, а затем осторожно приподнял голову и выглянул из-под края фургона. Мне казалось, что голова моя размером с бочонок, как будто в нее ударил камень, выпущенный из баллисты. Шея казалась длинной и гибкой, как обрывок нитки. Но я долго смотрел на небо – оно казалось мне розовым озером с плавающими по нему островами то тускло-золотого цвета, то цвета кисти пурпурного винограда. «Закат», – подумал я, уронив голову на пропитанную кровью пыль. И успокоился. Шум битвы стих, и слышны были лишь обычные звуки военного лагеря да стоны страдающих от боли людей. День кончился, кончилось и сражение.
О, если бы кто-нибудь принес хоть глоток воды, пусть грязной и зловонной, хотя бы и кишащей маленькими черными червями. Я закрыл глаза и думал о воде: о ведрах, поднимаемых из глубоких колодцев, из которых брызжут серебряные капли, о каплях дождя, пляшущих на грязных лужах, и о ручьях, журчащих во время таяния снегов.
Кто-то – голос звучал откуда-то издалека – назвал меня по имени. Открыв глаза, я увидел лицо Эсселя, размытое и колеблющееся, как трава под водой.
– Воды, – простонал я.
– Воду сейчас принесут. – Он присел на корточки, и я смог разглядеть его более ясно. Его лицо, изможденное усталостью, было белее нашивок на вороте, руки с закатанными до локтя рукавами были красными, как у мясника. – Я сейчас ослаблю ваш жгут. Я затянул его очень туго, так как кровь из вас текла, как из зарезанного поросенка. К счастью, я скоро наткнулся на вас. – Он посмотрел на моего соседа справа.
– Он готов, – заметил я.
– Я знаю, – очень мягко сказал Эссель, но в его голосе не было жалости, потому что запас жалости у человека ограничен, а в тот день слишком многие могли претендовать на нее. Он ослабил жгут, я почувствовал некоторое облегчение, о котором быстро забыл от сводящей с ума пульсации и звона в ушах, сопровождающих оживание онемевшей руки.
– Вы поправитесь, – проговорил он. – Редко бывает такая чистая рана – хороший, чистый срез. А вот и вода…
Эссель выпрямился и с видом загнанной лошади удалился. Его место занял водонос с полным бурдюком воды и маленькой чашкой. Он стал наливать в нее воду, и когда она чуть-чуть пролилась, я закричал. С тех пор я не могу спокойно видеть ни капли пролитой воды.
Напившись, я спросил:
– Как там бой?
– О, мы победили. Мы взяли Арсуф. – Водонос повернулся к моему соседу с простреленной челюстью. – Хочешь воды? – спросил он и, когда тот не ответил, тронул его ногой, не грубо, но довольно бессердечно.
– Хочешь воды? Через минуту принесу.
Хотел ли он? Исковерканные губы, разбитые зубы и расколотая челюсть… Мучила ли его жажда так же, как меня? Слышал ли он этот мучительный вопрос и понимал ли, что ему угрожает? Или будет лежать здесь, не в силах ответить, не имея возможности напиться?
– Погоди, – сказал я. – Может быть, ты сумеешь влить ему несколько капель в… может быть, он сможет проглотить их.
– Пустая трата воды, – весело ответил тот. – Она ему больше не нужна!
«Но завтра так может произойти и с тобой», – подумал я и внезапно вспомнил разговор о жалости, который однажды случился у меня с Анной Апиетской – насколько жалость определяет страх за самого себя?
И мне пришла в голову мысль о том, что здесь всего лишь один жестоко раненный человек. Может быть, многие другие страдают гораздо больше?
Потом я немного поплакал, лежа на спине, и слезы облегчения текли по обе стороны головы прямо в уши. А потом даже обрадовался боли в руке. «Мне тоже приходится страдать», – подумал я и ощутил безумную радость и облегчение при мысли о том, что моя боль может как-то компенсировать страдания всех остальных.
Скоро я почувствовал запах вареной баранины, смешивавшийся с другими запахами, а затем и возобладавший над ними. Я снова открыл глаза и увидел двух человек, один из которых тащил большое ведро, над которым поднимался пар, а другой нес черпак и много мисок.
– Кому тушеной баранины, свежей тушеной баранины? – кричал человек с ведром.
Другой, с мисками, уставился на моего соседа справа, а потом перевел взгляд на меня.
– Смотри-ка! Еще один в порядке. Эй, парень, как насчет свежей тушеной баранины? Поднимайся на ноги, хватит валяться.
– Нет, спасибо, – ответил я, и глаза мои наполнились нелепыми слезами, когда я подумал о том, как желанна была бы тушеная баранина еще вчера вечером – мне с моим вывернутым наизнанку желудком, соседу справа, который никогда уже ее не попробует, да и левому, у которого зубы, губы и язык были еще такими, какими их сотворил Бог.
– Э, послушай-ка, – прозвучал чей-то веселый голос от колеса фургона, – никогда не говори «нет». Это первое правило солдата. Тебе следует непременно попробовать баранины. Мясо свежее, хотя сначала я и усомнился в этом. Ричард велел дать каждому раненому бульон из свежей баранины. Это умнее, чем если бы он выдал четыре монеты за храбрость. Что делать с деньгами в этой забытой Богом стране, когда запрещено даже брать с собой женщин? Но доброй тушеной баранины стоит отведать каждому.
Кругом нахваливали баранину.
– Ничто лучше хорошей тушеной баранины не лечит все эти чертовы язвы, хотя доктора так и не думают, – прозвучал чей-то голос.
Я поднял голову и в сгущавшихся сумерках увидел фламандского лучника, опершегося на колесо, с забинтованной ногой и бессильно повисшей рукой. Между прижатой к телу здоровой рукой и животом была миска, из которой он пальцами выгребал мясо.
Две раны! А он по-прежнему весел, хотя и голоден. Это восхитило меня. И, зная, что Эсселя беспокоили именно язвы – больше, чем малярия и поносы, которые он считал неизбежными, – я подумал о том, что нужно попытаться не обращать внимания на собственную боль – да и на чужую тоже – и выяснить у лучника, почему он так сказал.
– Почему ты считаешь, что тушеная баранина лечит язвы? – спросил я.
– Однажды я это сам видел… Погоди, дай мне допить бульон. Так вот, я был в осажденном Серпонте – то было давно и уже всеми забыто. Мы просидели там пять недель, питаясь солониной, соленой рыбой и окороками – всего этого у нас было полно. Мы могли бы продержаться еще хоть три месяца, но нас освободили. Однако все мы буквально гнили от язв. Может быть, они гноились не так, как здесь, но мучили нас ужасно, и многие крепкие ребята умерли, по сути, зря. И вот однажды прямо к городской стене подошла девчонка-пастушка с небольшим стадом овец – штук пятнадцать. Часть старого рва была покрыта зеленой травой, и она, наверное, решила попасти их там, чувствуя себя в безопасности, а может быть, сами овцы привели ее ко рву у городской стены. Кто-то посмотрел вниз, увидел девушку в красной юбке и спросил товарищей: «Может, немного позабавимся?» Они моментально затащили ее к себе. Вместе с овцами. О том, что произошло дальше, толковать не приходится. Ну, а овцы пошли в котел, поскольку, сам понимаешь, хотя они едят все, что им попадается, но соленой селедки есть не станут. Старый герцог был справедливым человеком, и каждый получил свою долю. И за два дня язвы затянулись как чистые раны. Кроме меня на столь чудесное исцеление никто, видимо, не обратил внимания, но я человек наблюдательный – даже заметил, что ты не стал есть баранину, – не так ли? А когда я сказал им об этом, они меня высмеяли, и потом звали «овечьей кишкой». Но, как бы то ни было, я говорю то, что знаю.
– Очень интересно, – согласился я. – И было бы неплохо доказать или опровергнуть это. Давай дальше, рассказывай, что еще ты видел. Когда я тебя слушаю, у меня меньше болит рука.
– Помилуй Бог! Да я могу говорить всю ночь напролет и расскажу тебе такое, во что ты никогда не поверишь, от чего у тебя волосы встанут дыбом. Однако через полчаса сильно похолодает и уснуть будет невозможно. Поэтому я усну сейчас, сразу. Когда я сплю, ничто, кроме хорошего пинка в задницу, меня не разбудит, так что надо засыпать, пока еще тепло. Советую и тебе сделать то же самое.
Я слышал, как он устраивался на ночь, ворча от боли при каждом движении. Ветеран, костяк любой армии – храбрый, не склонный жаловаться на судьбу, готовый и к хорошему, и к плохому. И что они в результате получили? В каждой деревне был свой старый солдат, одноногий, однорукий или одноглазый, помаленьку занимавшийся сапожным или плотницким делом, порой побиравшийся, а то и воровавший, если представлялся случай. И все они считали себя удачливыми. А тысячи других погибли в расцвете сил, смелые, энергичные, беззаветно преданные люди. Чего ради? Разве хоть что-то – от мелких распрей из-за трона до самого Гроба Господня – стоило этой дани смерти и страданий, взысканной в каком-то месте в какую-то ночь?
А потом пришел холод, и боль усилилась. Человек с размозженной челюстью вдруг издал какой-то звук, вроде бульканья кипящей воды, и в воздухе снова запахло свежей кровью. Теперь я лежал между двумя мертвецами.
Потом мне в голову наконец пришла мысль, не приходившая ранее. Почему я здесь лежу? Ноги-то у меня целы. Я выполз из-под фургона, ухватился за его боковину здоровой рукой и подтянулся, чтобы встать. В голове у меня будто переворачивался большой камень, вызывая тошноту и головокружение, а колени словно превратились в расплавленный воск. И пальцы тоже. Они скользнули по стенке фургона, и я опять упал на землю, на этот раз рядом с крепко спавшим фламандским лучником. Снова лежа на спине, я почувствовал себя лучше, громкие удары сердца и гул в голове затихли. Поднялась луна – большая тарелка из позолоченной бронзы на темном бархате неба. Меня снова мучила жажда. И холод – никогда в жизни мне не было так холодно. Я прижался к лучнику, теша себя мыслью – кристально чистой и здравой мыслью, которую впоследствии тщетно пытался поймать. «Это же очень глупо, – рассуждал я, – что люди становятся несчастными от любви и греха, ведь для счастья необходимы только отсутствие страданий и минимальные удобства». Я вспоминал все те часы, когда лежал в теплой и удобной постели, мучимый любовью и совестью. А теперь – лишь бы меньше болела рука, лишь бы выпить глоток воды, лишь бы потеплее укрыться от холода, и ни одна мысль ни о Беренгарии, ни о разрушениях, произведенных моей новой баллистой, ни об убитых мною людях не нарушала моего покоя.
Одним словом, ничто не имело значения, кроме физического благополучия. Не в этом ли истина?
Луна из позолоченной бронзовой тарелки превратилась в серебряную. То здесь то там слышались шевеление и стоны раненых, так же, как и я, страдавших от боли, жажды и холода. Но в общем ночь была тихой.
Поодаль показались две высокие фигуры. Они то двигались, то останавливались и всматривались во что-то, то устремлялись дальше. Я понадеялся, что это водоносы, но они шли слишком быстро. Перед самым фургоном, под которым я лежал, двое разошлись. Один подошел ближе, и я узнал его. Это был Рэйф Клермонский, с кровавым пятном на белой повязке, закрывавшей ухо и часть головы.
Он остановился, всмотрелся, узнал меня, выпрямился и тихо окликнул второго:
– Здесь, сир.
– Ты тоже ранен, – пробормотал я.
– Царапина на ухе. А что с тобой?
– Рука…
– Рука? – повторил он. – Но ноги-то целы. Неужели ты не мог прийти сам и избавить меня от необходимости разыскивать тебя?
Я не успел ничего ответить, потому что в это время, обогнув фургон, быстро подошел король и склонился надо мной.
– Мы тебя искали. Ты тяжело ранен?
– Только в руку, – непонятно почему я внезапно застыдился, – но я не могу идти. Я уже пробовал и упал… – Голос мой, прерываемый дробью стучащих от холода зубов, прозвучал по-детски капризно, как будто я жаловался.
Ричард наклонился ниже и обхватил меня рукой.
– Теперь все будет хорошо, – успокаивающе проговорил он. – Обхвати здоровой рукой мою шею.
Он выпрямился, подняв меня, как ребенка. Из-под фургона послышался голос:
– Дайте попить.
– Сейчас тебе принесут воды, дружище, – тепло отозвался Ричард. – Рэйф, ступайте поднимите этих бездельников. Я тысячу раз говорил, чтобы после боя людей обносили водой каждый час. Утром прикажу отхлестать их плетью… Блондель, ты холодный, как труп. Я чувствую это даже через одежду.
– Им всем тоже холодно, – недовольно возразил я, потому что меня-то искали, нашли и теперь уводят в теплое место.
– О них позаботятся, – сказал он. – Мы взяли Арсуф, а в городе полно одеял. Вот определю тебя, и тогда…
13
Пока мы лежали в Арсуфе, раненые либо вылечились, либо поумирали, и мертвых похоронили. День за днем звучали погребальные молитвы, и над теми, для кого уже никогда не засияют ни солнце, ни свечи, разносился сигнал горна: «Гасить огни, всем спать».
Ричард, которого победа сделала великодушным, хотел похоронить сарацинов с соответствующими церемониями. Однако Хьюберт Уолтер возразил:
– Тогда, сир, вы должны найти кого-то, кто произнес бы речь. Но как могу я или кто-то другой моего ранга воспевать Бога перед теми, кто плюет на святой крест, и прославлять погонщика верблюдов?
– Они так мужественно дрались, – с сожалением ответил Ричард, но прислушался к мнению Уолтера и ограничился приказом перенести мертвых сарацинов в указанное место, где установили белые флаги, чтобы все желающие могли прийти и забрать тела для погребения.
Но ведь и гарнизон Акры сражался самоотверженно, однако сарацинов там поубивали, как овец, и оставили на съедение грифам. Столь противоречивое поведение Ричарда Плантагенета, как и многое другое в нем, было совершенно непонятно.
От Арсуфа до Яффы и от Яффы до Аскалона я шел в пешем строю, вместе с теми, чьи лошади были убиты. Нападение на лошадей было продуманной тактикой сарацинов, знавших, что в этой враждебно настроенной стране новых лошадей получить невозможно. Поэтому и теперь обычным делом было увидеть рыцарей, упрашивавших кучеров фургонов взять у них доспехи, сами же они в безрукавках из мягкой кожи тащились рядом, готовые по первому знаку надеть кольчуги. Иногда можно было увидеть йоменов или арбалетчиков, за гроши или какие-либо вещи тащивших на себе части доспехов. К счастью, с приходом осени погода изменилась, и наступили прохладные дни, когда идти было даже приятно. Люди больше не падали от солнечных ударов, меньше стало случаев малярии, хотя страдавшие одним из ее видов под названием «из жары в холод» или «двойной дьявол» по-прежнему переживали не лучшие дни.
Рука моя заживала плохо – как и многие раны у других, что в какой-то степени оправдывало распространенное мнение о том, будто сарацины пропитывали стрелы ядом. Она распухла до кончиков пальцев, и онемение не проходило. Боясь совершенно утратить способность что-нибудь ею делать, я использовал каждую свободную минуту для того, чтобы практиковаться в письме, а позднее, когда правая рука смогла держать лютню, играть левой. Поначалу дело шло так медленно и неуклюже, что я часто приходил в отчаяние, но потом, в один прекрасный день, все внезапно наладилось, и скоро я стал свободно писать обеими руками, а для пишущего человека это истинное благословение: когда одна рука устает, перо можно взять в другую, и работа будет идти без остановки.
Из-за ранения я не принимал в битве за Яффу. Но я наблюдал за сражением и стал очевидцем события, запечатленного в балладах менестрелей, которое здравомыслящие люди подвергают сомнению, называют фантазией или легендой.
Накануне этой битвы у Ричарда был один из его «плохих дней». Он не мог ничего есть и дрожал как в лихорадке, когда на него надевали доспехи. Но дрался он как дьявол и носился по всему полю битвы, выбирая наиболее устрашающего противника. В одной из схваток он получил сильный удар по шлему и зашатался в седле, но овладел собой и, нанеся удар, сразивший сарацина, повернул Флейвела прямо на другого – судя по платью, эмира, уже нависшего над ним. Какой-то христианский рыцарь принял этот удар на себя и, умирая, спросил:
– Как поживаете, милорд?
– Есть хочу, – бросил Ричард, вновь устремляясь в атаку.
Эмир, блестяще владевший искусством верховой езды, уклонялся от ударов, гарцуя кругами, – все сарацины, если не идут на объект нападения в лоб, проявляют увертливость, как вспугнутые осы, – и, услышав эти слова, прокричал по-латыни, понятной только тому, кто был знаком с розгой брата Симплона:
– Проголодались, могущественный лорд? Так отправляйтесь подкрепиться.
Ричард, подозревая какую-то хитрость неверного, как он потом объяснил, ответил:
– Подкрепиться? В разгаре сражения?
Эмир, по-прежнему круживший, как оса, прокричал:
– Сражаться лучше не на пустой желудок.
– Тогда отправляйтесь первым, – возразил Ричард.
И эмир, не прекращая свои круги, сжал коленями бока лошади, высоко поднял над головой правую руку, а левой достал из-за пояса серебряный свисток и подал длинный, пронзительный сигнал. Немедленно все сарацины разом повернулись, галопом устремились к небольшой возвышенности на краю поля и осадили дрожащих, задыхающихся лошадей. Христианские рыцари, озадаченные таким маневром, на секунду застыли, а потом повернулись к Ричарду, ожидая команды.
– Сейчас поедим, – прокричал он. – Вот только у меня ничего с собой нет.
Именно в этот момент занял свое место в балладе – и в истории – Вильгельм Фаулерский. Открывая дорожную сумку, он выехал вперед и предложил королю нечто, явно приготовленное про запас. Подобно окороку моего суффолкского лучника, это была какая-то совершенно особенная еда – некий круглый темный предмет, завернутый в оболочку.
– Настоящая кровяная колбаса, милорд король.
(Позднее я взял на себя труд исследовать это событие. Уильям Фаулерский был родом из Бейквела, из той части Англии, которая всегда втайне держалась в стороне и именовала себя Нортумбрией, по названию древнего королевства. Там делали «черный пудинг» – это была застывшая смесь свиной крови с мукой крупного помола, для лучшей сохранности обернутая пленкой от пузыря. «Я ношу ее с собой полтора года, – сказал он, отвечая на мой вопрос, – и если бы кто-нибудь хотя бы предположил, что я отдам ее кому-то, кроме земляков из Бейквела, я убил бы его сразу. Но ведь самый лучший человек заслуживает самого лучшего, а?»)
Ричард посмотрел на этот черный пудинг и впился в него зубами. Смотрел на него и сарацинский эмир, у которого тоже разыгрался аппетит, но он развернулся и направился к своим. Прошло еще немного времени, и другой сарацин, более низкого ранга, подъехал и предложил Ричарду Английскому деревянное блюдо, полное сушеных плодов фигового дерева, сладких фиников и маленьких пирожных, и кувшин странного шипучего напитка – это был шербет, который строгие последователи Аллаха и Магомета пьют вместо запретного для них вина.
– Передай вашему человеку со свистком, чтобы давал сигнал, когда будет готов, – сказал Ричард. – Да передай ему вот это, в знак моего расположения, – и он отрезал кусок черного пудинга.
Не знаю, было ли в тот момент кому-нибудь, кроме Вильгельма Фаулерского, известно, что черный пудинг изготовлен из свиной крови, но, вероятно, он даже не подозревал о том, что для сарацинов свиньи – самые нечистые животные. И вряд ли кто-нибудь, кроме меня, – да и я только после своего исследования – порадовался созерцанию того, как сарацинский эмир поедал черный пудинг, и, судя по его виду, он ему очень нравился.
Вскоре эмир выехал вперед и спросил:
– Наелись?
– Наелись, благодарю вас. Теперь остается лишь насытиться битвой, – ответил Ричард.
Не отъезжая от него, эмир свистнул, и сарацины по небольшому склону устремились каждый к тому месту, насколько об этом можно было судить со стороны, где сражались до перерыва. Битва возобновилась. Эмиру, приславшему фиги и финики и наевшемуся присланного в благодарность за это черного пудинга, удалось перерезать горло Флейвелу, который тут же испустил дух, и Ричард присоединился к компании безлошадных.
Такова правдивая история. Многие ее воспевают, но мало кто верит. Но я видел, как это было. Говорят, что сарацинским эмиром был сам Саладдин. У меня нет доказательств этого. Совершенно так же, как христианам везде мерещится сатана, а сарацины рассказывают о внушающих страх внезапных появлениях и исчезновениях Ричарда, так и крестоносцы всегда видят Саладдина в каждом старике водоносе, грязном бродячем торговце или во всаднике, промелькнувшем на горизонте.
У меня нет доказательств. Но я видел собственными глазами, как Ричард сидел между линиями христиан и сарацинов, наслаждаясь кровяной колбасой, преподнесенной нортумберлендцем, а также фруктами и пирожными, подаренными сарацинами. И могу говорить только о том, что видел сам.