Текст книги "Приход ночи (сборник)"
Автор книги: Айзек Азимов
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 59 (всего у книги 83 страниц)
Субсидирование научных исследований оказалось не по плечу отдельным частным лицам уже много веков назад. К 1940 году только государство, ведущие отрасли промышленности и наиболее крупные университеты и научные центры имели возможность выделять достаточные средства на научную работу в широких масштабах.
К 1960 году даже крупнейшие университеты уже полностью существовали лишь на государственные дотации, а научные центры держались только на налоговых льготах и средствах, собиравшихся по подписке. К 2000 году промышленные объединения стали частью всемирного правительства, и с тех пор финансирование научно-исследовательской работы, а значит, и общее руководство ею, естественно, сосредоточились в руках специального государственного органа.
Все сложилось само собой и очень удачно. Каждая отрасль науки была точно приспособлена к нуждам общества, а работы, проводившиеся в различных ее областях, умело координировались. Материальный прогресс, которым была ознаменована последняя половина века, достаточно убедительно свидетельствовал о том, что наука отнюдь не загнивает.
Фостер попытался изложить хоть малую часть этих соображений своему собеседнику, но Поттерли нетерпеливо перебил его:
– Вы, как попугай, повторяете измышления официальной пропаганды. У вас же под самым носом пример, начисто опровергающий официальную точку зрения. Вы верите мне?
– Откровенно говоря, нет.
– Ну, а почему же вы утверждаете, что обзор времени – это тупик? Почему нейтриника не имеет никакого значения? Вы это утверждаете. Вы утверждаете это категорически. А ведь вы ее не изучали. По вашим же словам, вы не имеете о ней ни малейшего представления. Ее даже не преподавали в вашем учебном заведении...
– Но разве это не является прямым доказательством ее бесполезности?
– А, понимаю! Ее не преподают, потому что она бесполезна. А бесполезна она потому, что ее не преподают. Вам нравится такая логика?
Фостер растерялся.
– Но так говорится в книгах...
– Вот именно. В книгах говорится, что нейтриника не имеет никакого значения. Ваши профессора говорят вам это, почерпнув свои сведения из книг. А в книгах это утверждается потому, что их пишут профессора. Но кто утверждал это, опираясь на собственные знания и опыт? Кто ведет исследовательскую работу в этой области? Вам это известно?
– По-моему, этот спор бесплоден, профессор Поттерли, – сказал Фостер. А мне необходимо закончить работу...
– Еще минутку! Я хотел бы обратить ваше внимание на одну вещь. Как она вам покажется? Я утверждаю, что правительство активно препятствует работам в области нейтриники и хроноскопии. Оно препятствует практическому применению хроноскопии.
– Не может быть!
– Почему же? Это вполне в его силах. То самое централизованное руководство наукой, о котором вы говорили. Если правительство отказывает в фондах какой-либо отрасли науки, эта отрасль гибнет. Так оно уничтожило нейтринику. Оно имело возможность это сделать, и оно это сделало.
– Но зачем?
– Не знаю. И хочу, чтобы вы это выяснили. Я бы и сам попробовал, но у меня нет специальных знаний. Я пришел к вам потому, что вы молоды и только что завершили свое образование. Неужели артерии вашего интеллекта уже поддались склерозу? Неужели в вас не осталось ни любознательности, ни любопытства? Неужели вам не хочется просто _знать_? Находить ответы на загадки?
Говоря это, историк впивался взглядом в лицо Фостера. Их носы почти соприкасались, но Фостер до того растерялся, что даже не догадался отступить на шаг.
Ему, разумеется, следовало бы попросту указать Поттерли на дверь. Или даже самому вышвырнуть его.
Удерживало его отнюдь не уважение к возрасту и положению историка. И, уж конечно, Поттерли его ни в чем не убедил. Нет, в нем вдруг заговорила былая студенческая гордость.
В самом деле, почему в МТИ не читался курс нейтриники? И, кстати, насколько он помнил, в институтской библиотеке не было ни единой книги по нейтринике. Во всяком случае, он ни разу не видел там ничего подобного.
Фостер невольно задумался.
И это его погубило.
Кэролайн Поттерли когда-то была очень привлекательна. И даже теперь в отдельных случаях – на званых обедах, например, или на университетских приемах – ей удавалось отчаянным усилием воли возродить частицу этой привлекательности.
В обычной же обстановке она "обмякала". Именно это слово она употребляла, когда ее охватывало отвращение к себе. С возрастом она располнела, но не только этим объяснялась ее дряблость. Казалось, будто ее мускулы совсем расслабли, так что она еле волочила ноги, когда шла, под глазами набухли мешки, а щеки обвисали тяжелыми складками. Даже ее седеющие волосы казались не просто прямыми, но бесконечно усталыми. Они не вились как будто только потому, что тупо подчинились силе земного тяготения.
Кэролайн Поттерли поглядела в зеркало и решила, что сегодня она выглядит особенно скверно, – и ей не нужно было догадываться о причине.
Все тот же сон про Лорель. Такой странный – Лорель вдруг стала взрослой. С тех пор Кэролайн не находила себе места. И все-таки напрасно она рассказала об этом Арнольду. Он ничего не сказал – он давно уже ничего не говорит в подобных случаях, – но все-таки это дурно на него повлияло. Несколько дней после ее рассказа он был особенно сдержан. Возможно, он действительно готовился к этому важному разговору с высокопоставленным чиновником (он все время твердил, что не ждет от их беседы ничего хорошего), но возможно также, что все дело было в ее сне.
Уж лучше бы он, как раньше, резко прикрикнул на нее: "Перестань думать о прошлом, Кэролайн! Разговорами ее не вернешь, да и сны помогут не больше".
Им обоим было тяжело тогда. Невыносимо тяжело. Ее постоянно терзало ощущение неискупимой вины: в тот вечер ее не было дома! Если бы она не ушла, если бы она не отправилась за совершенно ненужными покупками, их было бы тогда двое. И вдвоем они спасли бы Лорель.
А бедному Арнольду это не удалось. Он сделал все, что мог, и чуть было сам не погиб. Из горящего дома он выбежал, шатаясь, обнаженный, задыхающийся, полуослепший от жара и дыма – с мертвой Лорель на руках.
И с тех пор длится этот кошмар, никогда до конца не рассеиваясь.
Арнольд постепенно замкнулся в себе. Он говорил теперь тихим голосом, держался мягко и спокойно – и сквозь эту оболочку ничто не вырывалось наружу, ни одной вспышки молнии. Он стал педантичным и поборол свои дурные привычки: бросил курить и перестал ругаться в минуты волнения. Он добился дотации на составление новой истории Карфагена и все подчинил этой цели.
Сначала она пыталась помогать ему: подбирала литературу, перепечатывала его заметки, микрофильмировала их. А потом вдруг все оборвалось.
Как-то вечером она внезапно вскочила из-за письменного стола и едва успела добежать, до ванной, как у нее началась мучительная рвота. Муж бросился за ней, растерянный и перепуганный.
– Кэролайн, что с тобой?
Он дал ей выпить коньяку, и она постепенно пришла в себя.
– Это правда? То, что они делали?
– Кто?
– Карфагеняне.
Он с недоумением посмотрел на нее, и она кое-как, обиняком, попыталась объяснить ему, в чем дело. Говорить об этом прямо у нее не было сил.
Карфагеняне, по-видимому, поклонялись Молоху – медному, полому внутри идолу, в животе которого была устроена печь. Когда городу грозила опасность, перед идолом собирались жрецы и народ, и после надлежащих церемоний и песнопений опытные руки умело швыряли в печь живых младенцев.
Перед жертвоприношением им давали сласти, чтобы действенность его не ослабела из-за испуганных воплей, оскорбляющих слух бога. Затем раздавался грохот барабанов, заглушавший предсмертные крики детей, – на это требовалось несколько секунд. При церемонии присутствовали родители, которым было положено радоваться: ведь такая жертва угодна богам...
Арнольд Поттерли угрюмо нахмурился. Все это гнуснейшая ложь, сказал он, выдуманная врагами Карфагена. Ему следовало бы предупредить ее заранее. История знает немало примеров такой пропагандистской лжи. Греки утверждали, будто древние евреи в своей святая святых поклонялись ослиной голове. Римляне говорили, будто первые христиане были человеконенавистниками и приносили в катакомбах в жертву детей язычников.
– Так, значит, они этого не делали? – спросила Кэролайн.
– Я убежден, что нет. Хотя у первобытных финикийцев и могло быть что-нибудь подобное. Человеческие жертвоприношения не редкость в первобытных культурах. Но культуру Карфагена в дни его расцвета никак нельзя назвать первобытной. Человеческие жертвоприношения часто перерождаются в определенные символические ритуалы, вроде обрезания. Греки и римляне по невежеству или по злобе могли истолковать символическую карфагенскую церемонию как подлинное жертвоприношение.
– Ты в этом уверен?
– Пока еще нет, Кэролайн. Но когда у меня накопится достаточно материала, я попрошу разрешения применить хроноскопию, и это даст возможность разрешить вопрос раз и навсегда.
– Хроноскопию?
– Обзор времени. Можно будет настроиться на древний Карфаген в период серьезного национального кризиса, например на 202 год до нашей эры, год высадки Сципиона Африканского, и посмотреть собственными глазами, что происходило. И ты увидишь, что я был прав.
Он ласково погладил ее по руке и ободряюще улыбнулся, но ей вот уже две недели каждую ночь снилась Лорель, и она больше не помогала мужу в его работе над историей Карфагена. И он не обращался к ней за помощью.
А теперь она собиралась с силами, готовясь к его возвращению. Он позвонил ей днем, как только вернулся в город, сказал, что видел главу отдела и что все кончилось, как он и ожидал. Значит – неудачей... И все же в его голосе не проскользнула так много говорящая ей нота отчаяния, а его лицо на телеэкране казалось совсем спокойным. Ему нужно побывать еще в одном месте, объяснил он.
Значит, Арнольд вернется домой поздно. Но это не имело ни малейшего значения. Оба они не придерживались определенных часов еды и были совершенно равнодушны к тому, когда именно банки извлекались из морозильника, и даже – какие именно банки, и когда приводился в действие саморазогреватель.
Однако когда Поттерли вернулся домой, Кэролайн невольно удивилась. Вел он себя как будто совершенно нормально: поцеловал ее и улыбнулся, снял шляпу и спросил, не случилось ли чего-нибудь за время его отсутствия. Все было почти так же, как всегда. Почти.
Однако Кэролайн научилась подмечать мелочи, а он выполнял привычный ритуал с какой-то торопливостью. И этого оказалось достаточно для ее тренированного глаза: Арнольд был чем-то взволнован.
– Что произошло? – спросила она.
Поттерли сказал:
– Послезавтра у нас к обеду будет гость, Кэролайн. Ты не против?
– Не-ет. Кто-нибудь из знакомых?
– Ты его не знаешь. Молодой преподаватель. Он тут недавно. Я с ним разговаривал сегодня.
Внезапно он повернулся к жене, подхватил ее за локти и несколько секунд продержал так, а потом вдруг смущенно отпустил, словно стыдясь проявления своих чувств.
– С каким трудом я пробился сквозь его скорлупу, – сказал он. Подумать только! Ужасно, ужасно, как все мы склонились под ярмо и с какой нежностью относимся к собственной сбруе.
Миссис Поттерли не совсем поняла, что он имел в в виду, но она не зря в течение года наблюдала, как под его спокойствием нарастал бунт, как мало-помалу он начинал все смелее критиковать правительство. И она сказала:
– Надеюсь, ты был с ним осмотрителен?
– Как так – осмотрителен? Он обещал заняться для меня нейтриникой.
"Нейтриника" была для миссис Поттерли всего лишь звонкой бессмыслицей, однако она не сомневалась, что к истории это, во всяком случае, никакого касательства не имеет.
– Арнольд, – тихо произнесла она. – Зачем ты это делаешь? Ты лишишься своего места. Это же...
– Это же интеллектуальный анархизм, дорогая моя, – перебил он. – Вот выражение, которое ты искала. Прекрасно, значит, я анархист. Если государство не позволяет мне продолжать мои исследования, я продолжу их на собственный страх и риск. А когда я проложу путь, за мной последуют другие... А если и не последуют, какая разница? Карфаген – вот что важно! И расширение человеческих познаний, а не ты и не я.
– Но ты же не знаешь этого молодого человека! Что, если он агент комиссара по делам науки?
– Вряд ли. И я готов рискнуть. – Сжав правую руку в кулак, Поттерли легонько потер им левую ладонь. – Он теперь на моей стороне. В этом я уверен. Хочет он того или не хочет, но это так. Я умею распознавать интеллектуальное любопытство в глазах, в лице, в поведении, а это смертельное заболевание для прирученного ученого. Даже в наше время выбить такое любопытство из индивида оказывается не так-то просто, а молодежь особенно легко заражается... И почему, черт возьми, мы должны перед чем-то останавливаться? Нет, мы построим собственный хроноскоп, и пусть государство отправляется к...
Он внезапно умолк, покачал головой и отвернулся.
– Будем надеяться, что все кончится хорошо, – сказала миссис Поттерли, в беспомощном ужасе чувствуя, что все кончится очень плохо и придется забыть о дальнейшей карьере мужа и об обеспеченной старости.
Только она из них всех томилась предчувствием беды. И, конечно, совсем не той беды.
Джонас Фостер явился в дом Поттерли, расположенный за пределами университетского городка, с опозданием на полчаса. До самого конца он не был уверен, что пойдет. Затем в последний момент он почувствовал, что не может нарушить правила вежливости, не явившись на обед, как обещал, и даже не предупредив хозяев заранее. А кроме того, его разбирало любопытство.
Обед тянулся бесконечно. Фостер ел без всякого аппетита. Миссис Поттерли была рассеянна и молчалива – она только однажды вышла из своего транса, чтобы спросить, женат ли он, и, узнав, что нет, неодобрительно хмыкнула. Профессор Поттерли задавал ему нейтральные вопросы о его академической карьере и чопорно кивал головой.
Трудно было придумать что-нибудь более пресное, тягучее и нудное.
Фостер подумал:
"Он кажется таким безвредным..."
Последние два дня Фостер изучал труды профессора Поттерли. Разумеется, между делом, почти исподтишка. Ему не слишком-то хотелось показываться в Библиотеке социальных наук. Правда, история принадлежала к числу смежных дисциплин, а широкая публика нередко развлекалась чтением исторических трудов – иногда даже в образовательных целях.
Однако физик – это все-таки не "широкая публика". Стоит Фостеру заняться чтением исторической литературы, и его сочтут чудаком – это ясно, как закон относительности, а там заведующий кафедрой, пожалуй, задумается, насколько его новый преподаватель "подходит для них".
Вот почему Фостер действовал крайне осторожно. Он сидел в самых уединенных нишах, а входя и выходя, старался низко опускать голову.
Он выяснил, что профессор Поттерли написал три книги и несколько десятков статей о государствах древнего Средиземноморья, причем все статьи последних лет (напечатанные в "Историческом вестнике") были посвящены доримскому Карфагену и написаны в весьма сочувственном тоне.
Это, во всяком случае, подтверждало объяснения историка, и подозрения Фостера несколько рассеялись... И все же он чувствовал, что правильнее и благоразумнее всего было бы отказаться наотрез с самого начала.
Ученому вредно излишнее любопытство, думал он, сердясь на себя. Оно чревато опасностями.
Когда обед закончился, Поттерли провел гостя к себе в кабинет, и Фостер в изумлении остановился на пороге: стены были буквально скрыты книгами.
И не только микропленочными! Разумеется, здесь были и такие, но их число значительно уступало печатным книгам – книгам, напечатанным на бумаге! Просто не верилось, что существует столько старинных книг, еще годных для употребления.
И Фостеру стало не по себе. С какой стати человеку вдруг понадобилось держать дома столько книг? Ведь все они наверняка есть в университетской библиотеке или, на худой конец, в Библиотеке конгресса – нужно только побеспокоиться и заказать микрофильм.
Домашняя библиотека отдавала чем-то недозволенным. Она была пропитана духом интеллектуальной анархии. Но, как ни странно, именно это последнее соображение успокоило Фостера. Уж лучше пусть Поттерли будет подлинным анархистом, чем провокатором.
И с этой минуты время помчалось на всех парах, принося с собой много удивительного.
– Видите ли, – начал Поттерли ясным, невозмутимым голосом, – я попробовал отыскать кого-нибудь, кто пользовался бы в своей работе хроноскопией. Разумеется, задавать такой вопрос прямо я не мог – это значило бы предпринять самочинные изыскания.
– Конечно, – сухо заметил Фостер, удивляясь про себя, что подобное пустячное соображение могло остановить его собеседника.
– Я наводил справки косвенно...
И он их наводил! Фостер был потрясен объемом переписки, посвященной мелким спорным вопросам культуры древнего Средиземноморья, в процессе которой профессору Поттерли удавалось добиться от своих корреспондентов случайных упоминаний, вроде: "Разумеется, ни разу не воспользовавшись хроноскопией..." или "Ожидая ответа на мою просьбу применить хроноскоп, на что в настоящий момент вряд ли можно рассчитывать..."
– И я адресовал эти вопросы отнюдь не наугад, – объяснил Поттерли. Институт хроноскопии издает ежемесячный бюллетень, в котором печатаются исторические сведения, полученные путем обзора времени. Обычно бюллетень включает одно-два таких сообщения. Меня сразу поразила тривиальность сведений, добытых таким образом, их незначительность. Так почему же подобные изыскания считаются первоочередными, а мое исследование нет? Тогда я начал писать тем, кто, скорее всего, мог заниматься работами, упоминавшимися в бюллетене. И, как я вам только что показал, никто из этих ученых не пользовался хроноскопом. Ну, а теперь давайте рассмотрим все по пунктам...
Наконец Фостер, у которого голова шла кругом от множества свидетельств, трудолюбиво собранных Поттерли, растерянно спросил:
– Но для чего же все это делается?
– Не знаю, – ответил Поттерли. – Но у меня есть своя теория. Когда Стербинский изобрел хроноскоп, – как видите, это мне известно, – о его изобретении много писали. Затем правительство конфисковало аппарат и решило прекратить дальнейшие исследования в этой области и воспрепятствовать дальнейшему использованию уже готового хроноскопа. Но в этом случае людям непременно захотелось бы узнать, почему он не используется. Любопытство – ужасный порок, доктор Фостер.
Физик внутренне согласился с ним.
– Так вообразите, – продолжал Поттерли, – насколько умнее было бы сделать вид, будто хроноскоп используется. Прибор потерял бы всякий элемент таинственности и перестал бы служить предлогом для законного любопытства или приманкой для любопытства противозаконного.
– Но вы-то полюбопытствовали, – заметил Фостер.
Поттерли, казалось, смутился.
– Со мной дело обстоит иначе, – сердито сказал он. – Моя работа действительно важна, а их проволочки и отказы граничат с издевательством, и я не намерен с этим мириться.
"Почти мания преследования, помимо всего прочего", – уныло подумал Фостер.
И тем не менее историк, страдал он манией преследования или нет, сумел кое-что обнаружить: Фостер не мог уже больше отрицать, что с нейтриникой дело обстоит действительно как-то странно.
Но чего добивается Поттерли? Это по-прежнему тревожило Фостера. Если Поттерли затеял все это не для того, чтобы проверить этические принципы Фостера, так чего же он все-таки добивается?
Фостер старался рассуждать логично. Если интеллектуальный анархист, страдающий легкой формой мании преследования, хочет воспользоваться хроноскопом и твердо верит, что власти предержащие сознательно ему препятствуют, что он предпримет?
"Будь я на его месте, – подумал он, – что сделал бы я?"
Он сказал размеренным голосом:
– Но, может быть, хроноскопа вообще не существует.
Поттерли вздрогнул. Его неизменное спокойствие чуть не разлетелось вдребезги. На мгновение Фостер уловил в его взгляде нечто менее всего похожее на спокойствие.
Однако историк все же не утратил власти над собой. Он сказал:
– О нет! Хроноскоп, несомненно, должен существовать.
– Но почему? Вы видели его? А я? Может быть, именно этим все и объясняется? Может быть, они вовсе не прячут имеющийся у них хроноскоп, а его у них вовсе нет?
– Но ведь Стербинский действительно жил! Он же построил хроноскоп! Это факты.
– Так говорится в книгах, – холодно возразил Фостер.
– Послушайте! – Поттерли забылся настолько, что схватил Фостера за рукав. – Мне необходим хроноскоп. Я должен его получить. И не говорите мне, что его вообще нет. Нам просто нужно разобраться в нейтринике настолько, чтобы...
Поттерли вдруг умолк.
Фостер выдернул свой рукав из его пальцев. Он знал, как собирался историк докончить эту фразу, и докончил ее сам:
– ...чтобы самим его построить?
Поттерли насупился, словно ему не хотелось говорить об этом прямо, но все же отозвался:
– А почему бы и нет?
– Потому что об этом не может быть и речи, – отрезал Фостер. – Если то, что я читал, соответствует истине, значит, Стербинскому потребовалось двадцать лет, чтобы построить свой аппарат, и двадцать миллионов в разного рода дотациях. И вы полагаете, что нам с вами удастся проделать то же нелегально? Предположим даже, у нас было бы время (а его у нас нет) и я мог бы почерпнуть достаточно сведений из книг (в чем я сомневаюсь), – где мы раздобыли бы оборудование и деньги? Ведь хроноскоп, как утверждают, занимает пятиэтажное здание! Поймите же это наконец!
– Так вы отказываетесь помочь мне?
– Ну, вот что: у меня есть возможность кое-что выяснить...
– Какая возможность? – тотчас осведомился Поттерли.
– Неважно. Но мне, может быть, удастся узнать достаточно, чтобы сказать вам, правда ли, что правительство сознательно не допускает работы с хроноскопом. Я могу либо подтвердить собранные вами данные, либо доказать их ошибочность. Не берусь судить, что это вам даст как в том, так и в другом случае, но это все, что я могу сделать. Это мой предел.
И вот наконец Поттерли проводил своего гостя. Он досадовал на самого себя. Проявить такую неосторожность – позволить мальчишке догадаться, что он думает именно о собственном хроноскопе! Это было преждевременно.
Но как смел этот молокосос предположить, что хроноскопа вовсе не существует?
Он должен существовать! Должен! Какой же смысл отрицать это?
И почему нельзя построить еще один? За пятьдесят лет, истекших со смерти Стербинского, наука ушла далеко вперед. Нужно только узнать основные принципы.
И пусть этим займется Фостер. Пусть он думает, что ограничится какими-то крохами. Если он не увлечется, то даже этот шаг явится достаточно серьезным проступком, который вынудит его продолжать. В крайнем случае придется прибегнуть к шантажу.
Поттерли помахал уходящему гостю и посмотрел на небо. Начинал накрапывать дождь.
Да-да! Пусть шантаж, если другого способа не будет, но он добьется своего!
Фостер вел машину по угрюмой городской окраине, не замечая дождя.
Конечно, он дурак, но остановиться теперь он уже не в состоянии. Ему необходимо узнать, в чем же тут дело. Проклятое любопытство, ругал он себя. И все-таки он должен узнать!
Однако в своих розысках он ограничится дядей Ральфом. И Фостер дал себе страшную клятву, что больше ничего предпринимать не станет. Таким образом, против него нельзя будет найти явных улик. Дядя Ральф – сама осмотрительность.
В глубине души он немного стыдился дяди Ральфа. И не сказал про него Поттерли отчасти из осторожности, а отчасти и потому, что опасался увидеть поднятые брови и неизбежную ироническую улыбочку. Профессиональные писатели при науке считались людьми не слишком солидными, достойными лишь снисходительного презрения, хотя никто не отрицал пользы их занятия. Тот факт, что в среднем они зарабатывали больше настоящих ученых, разумеется, ничуть не улучшал положения.
И все-таки в определенных ситуациях иметь такого родственника весьма полезно. Ведь писатели не получали настоящего образования и не были обязаны специализироваться. В результате хороший писатель при науке был сведущ практически во всех вопросах... А дядя Ральф, подумал Фостер, безусловно, принадлежит к одним из лучших.
Ральф Ниммо не имел специализированного университетского диплома и гордился этим.
"Специализированный диплом, – объяснил он как-то Джонасу Фостеру, в дни, когда оба они были значительно моложе, – это первый шаг по пути к гибели. Человеку жалко не воспользоваться полученной привилегией, и вот он уже готовит магистерскую, а затем и докторскую диссертацию. И в конце концов ты оказываешься глубочайшим невеждой во всех областях знания, кроме крохотного кусочка выеденного яйца.
С другой стороны, если ты будешь оберегать свой ум и не загромождать его единообразными сведениями, пока не достигнешь зрелости, а вместо этого тренировать его в логическом мышлении и снабжать широкими представлениями, то ты получишь в свое распоряжение могучее орудие и сможешь стать писателем при науке".
Первое задание Ниммо выполнил в двадцатипятилетнем возрасте, всего лишь через три месяца после того, как получил право на самостоятельную работу. Ему была поручена пухлая рукопись, язык которой даже самый квалифицированный читатель мог бы постигнуть только после тщательнейшего изучения и вдохновенных догадок. Ниммо разъял ее на составные части и воссоздал заново (после пяти длительных и выматывающих душу бесед с авторами – биофизиками по специальности), придав ее языку емкость и точность, а также до блеска отполировав стиль.
"И что тут такого? – снисходительно спрашивал он племянника, который парировал его нападки на специализацию насмешками в адрес тех, кто предпочитает цепляться за бахрому науки. – Бахрома тоже важна. Твои ученые писать не умеют. И не обязаны уметь. Никто же не требует, чтобы они были шахматистами-гроссмейстерами или скрипачами-виртуозами, так с какой стати требовать, чтобы они владели, даром слова? Почему бы не предоставить эту область специалистам? Бог мой, Джонас! Почитай, что писали твои собратья сто лет назад. Не обращай внимания на то, что научная сторона устарела, а некоторые выражения больше не употребляются. Просто почитай и попробуй понять, о чем там говорится. И ты убедишься, что это безнадежно дилетантское зубодробительное крошево. Целые страницы печатались зря, и многие статьи поражают своей ненужностью или неудобопонятностью, а то и тем и другим".
"Но вы же не добьетесь признания, дядя Ральф, – спорил юный Фостер (на пороге своей университетской карьеры он был полон самых радужных надежд и иллюзий). – А ведь из вас мог бы выйти потрясающий ученый!"
"Ну, признания мне более чем достаточно, – ответил Ниммо, – можешь мне поверить. Конечно, какой-нибудь биохимик или стратометеоролог смотрят на меня сверху вниз, но зато прекрасно мне платят. Знаешь, что происходит, когда какой-нибудь ведущий химик узнает, что комиссия урезала его ежегодную дотацию на обработку материала? Да он будет драться за то, чтобы иметь средства платить мне или кому-нибудь вроде меня куда яростнее, чем добиваться нового ионографа".
Он ухмыльнулся, и Фостер улыбнулся ему в ответ. По правде говоря, он гордился своим круглолицым толстеющим дядюшкой с короткими толстыми пальцами и оголенной макушкой, которую тот, движимый тщеславием, тщетно старался скрыть под жиденькими прядями волос, зачесанных с висков. И то же тщеславие заставляло его одеваться так, что он вечно вызывал мысль о неплотно уложенном стоге, так как неряшество было его фирменной маркой. Да, Фостер, хоть и стыдился своего дяди, очень гордился им.
Но на этот раз, войдя в захламленную квартиру дядюшки, Фостер менее всего был склонен обмениваться улыбками. С того времени он постарел на девять лет, как, впрочем, и дядя Ральф. И в течение этих девяти лет дядя Ральф продолжал полировать статьи и книги, посвященные самым различным вопросам науки, и каждая из них оставила что-то в его обширной памяти.
Ниммо с наслаждением ел виноград без косточек, бросая в рот ягоду за ягодой. Он тут же кинул гроздь Фостеру, который в последнюю секунду успел-таки ее поймать, а затем наклонился и принялся подбирать с пола упавшие виноградинки.
– Пусть их валяются. Не хлопочи, – равнодушно заметил Ниммо. – Раз в неделю кто-то является сюда для уборки. Что случилось? Не получается заявка на дотацию?
– У меня до этого никак не доходят руки.
– Да? Поторопись, мой милый. Может быть, ты ждешь, чтобы за нее взялся я?
– Вы мне не по карману, дядя Ральф.
– Ну, брось! Это же дело семейное. Предоставь мне исключительное право на популярное издание, и мы обойдемся без денег.
Фостер кивнул.
– Идет! Если, конечно, вы не шутите.
– Договорились.
Разумеется, в этом был известный риск, но Фостер достаточно хорошо знал, как высока квалификация Ниммо, и понимал, что сделка может оказаться выгодной. Умело сыграв на интересе широкой публики к первобытному человеку, или к новой хирургической методике, или к любой отрасли космонавтики, можно было весьма выгодно продать статью любому массовому издательству или студии.
Например, именно Ниммо написал рассчитанную на сугубо научные круги серию статей Брайса и сотрудников, которая детально освещала вопрос об особенностях структуры двух вирусов рака, причем потребовал за эти статьи предельно мизерную плату – всего полторы тысячи долларов при условии, что ему будет предоставлено исключительное право на популярные издания. Затем он обработал ту же тему, придав ей более драматическую форму, для стереовидения, и получил единовременно двадцать тысяч долларов плюс проценты с каждой передачи, которые продолжали поступать еще и теперь, пять лет спустя.
Фостер без обиняков приступил к делу:
– Что вы знаете о нейтринике, дядя Ральф?
– О нейтринике? – Ниммо изумленно вытаращил маленькие глазки. – С каких пор ты занимаешься нейтриникой? Мне почему-то казалось, что ты выбрал псевдогравитационную оптику.
– Правильно. А про нейтринику я просто навожу справки.
– Опасное занятие! Ты переходишь демаркационную линию. Это тебе известно?
– Ну, не думаю, чтобы вы сообщили в комиссию, что я интересуюсь чем-то посторонним.
– Может быть, и следует сообщить, пока ты еще не натворил серьезных бед. Любопытство – профессиональная болезнь ученых, нередко приводящая к роковому исходу. Я-то видел, как она протекает. Какой-нибудь ученый работает себе тихонько над своей проблемой, но вот любопытство уводит его далеко в сторону, и, глядишь, собственная работа уже настолько запущена, что на следующий год его дотация не возобновляется. Я мог бы назвать столько...
– Меня интересует только одно, – перебил Фостер. – Много ли материалов по нейтринике проходило через ваши руки за последнее время?