Текст книги "Благородство поражения. Трагический герой в японской истории"
Автор книги: Айван Моррис
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 27 страниц)
Эта короткая стычка окончилась к девяти часам. Солдаты правительства вскоре обнаружили тело Сайго, но нигде не могли найти его головы. Поскольку идентификация головы предводителя противника имела в японских баталиях традиционное значение, были произведены тщательные поиски, и наконец она была вырыта в том месте, где ее приказал похоронить Бэппу после обезглавливания. С останками предводителя восставших обращались с необычным уважением. Один из командиров правительственных войск прокричал команду своим солдатам, чтобы телу Сайго не было оказано никакого неуважения, и этот приказ скрупулезно соблюдался.[724]724
Это был генерал Миёси Сигэоми. См. Утимура, Дайхётэки нихондзин, с. 38.
[Закрыть] Большая голова была чисто вымыта водой из бившего поблизости ключа и принесена командующему – генералу Ямагата для осмотра. Держа голову врага в руках и почтительно кланяясь, Ямагата пробормотал: «Ах, какое мирное выражение на твоем лице![725]725
Аа, окина-но каоиро нандзо сорэ онко тару я, цит. у Утимура, Дайхётэки нихондзин, с. 38.
[Закрыть]» Рассказывали, что солдаты, стоявшие на месте, с которого был произведен тот фатальный выстрел, были в глубокой печали и все горько плакали, когда пришло время хоронить Сайго.
Знаменитое место погребения Сайго (Нансю боти) в Кагосима – один из самых впечатляющих некрополей в мире, был построен задолго до официальной реабилитации предводителя восставших. Семьсот сорок девять могильных камней разных форм и размеров собраны вокруг простого, удлинненного монумента, воздвигнутого в честь Сайго вскоре после его смерти. Останки двух тысяч двадцати трех последователей похоронены вместе с ним. Среди имен, вырезанных на камнях, посетитель может найти Бэппу Синскэ и брата Сайго – Кохэй; имена людей, пришедших из самых отдаленных провинций на северо-востоке, чтобы присоединиться к его отрядам; имена двоих его самых молодых приверженцев, обоим из которых было по тринадцать лет, убитых в ходе восстания.
Правительство одержало полную победу: почти все восставшие были убиты или совершили самоубийство; многие другие были посажены в темницы и казнены. Редакционная статья в японской газете, вышедшей неделю спустя падения Сирояма, начиналась следующей победной песнью:
Сайго Такамори мертв, и война на юго-западе окончена. Солдатам пришло время возвращаться с триумфальными песнями. Облака тревоги, столь долго нависавшие над западом, рассеялись под воздействием мудрых и энергичных действий правительства и храбрости и настойчивости армии.[726]726
«Хоти Симбун».
[Закрыть]
Далее в статье подчеркивалась бесперспективность всего восстания: «…единственными его последствиями… стали массовые смерти, разрушения, огромные затраты денег с обеих сторон. Помимо этих прискорбных результатов, ничего не было достигнуто».
В действительности же, действия Сайго имели немало важных последствий, однако все они были диаметрально противоположны тем, которые он предполагал достичь. С одной стороны, выступление против правящей олигархии стало практически невозможным. В дальнейшем никакая группа оппозиции правительству Мэйдзи не могла взяться за оружие во имя императора или восстановления традиционных ценностей. «Если в дальнейшем будут предприняты попытки новых выступлений против высшего авторитета страны, – писал японский наблюдатель того времени, – они должны основываться на чем-то ином, поскольку это старое убеждение в превосходстве меча над конституциями и законами теперь можно считать недееспособным.[727]727
Там же.
[Закрыть]» Последующие попытки конфронтации принимали форму индивидуальных действий, в основном в форме убийства «неправедных политиканов», или попыток организовать оппозиционные политические партии по примеру Запада, который Сайго наверняка не одобрил бы.[728]728
Robert Scalapino, Democracy and the Party Movement in Prewar Japan: The Failure of the First Attempt (Berkley, 1953), p. 61.
[Закрыть]
Сацумский заговор был, фактически, последней организованной попыткой до 1930-х годов противостоять правительству с помощью силы. Одна из причин этого заключалась в том, что борьба 1877 года продемонстрировала мощь армии, состоящей из призывников. В сражении за сражением новые императорские силы, состоящие в своем большинстве из крестьян, побеждали отборную армию воинов-джентельменов; их победа символизировала конец долгой самурайской эпохи. Востание Сайго было потоплено в крови его последователей-самураев, и самого его описывали, как последнего самурая в японской истории. Еще один символ можно усмотреть в том, что Сацума, последний бастион удельных приверженцев, сопротивлявшийся новому порядку в стране, потерпев полное поражение от центральной армии, состоявшей из крестьян-рекрутов.
Сацумское восстание уничтожило сословие экс-самураев, как потенциальный источник организованного сопротивления, и после этого олигархия Мэйдзи могла уже свободно проводить политику «обогащения страны и укрепления армии», не опасаясь внутреннего сопротивления со стороны твердолобых консерваторов.[729]729
В своих заключительных замечаниях по поводу правительственной политики «богатства и мощи» (фукоку кёхэй), Бисли (Meiji Restoration, p, 412) объясняет масштабы сопротивления (кульминационным моментом которого было, разумеется, сацумское восстание), и указывает, что «успех руководства в противостоянии этому вызову задал определенную матрицу японской истории на несколько последующих поколений.»
[Закрыть] После поражения Сайго олигархия в Токио, работая в тесном контакте с дзайбацу и прочими воротилами большого бизнеса, могла продолжать быструю политику индустриализации и перенимания прочих западных новшеств, которые люди, подобные Сайго, воспринимали с опасением. Восстание в Сацума, подобно выступлению в Симабара за два с половиной века до этого, сыграло вполне на руку правительству, сделав для него возможным идентифицировать, сконцентрировать в одном месте и, наконец, раздавить основной источник оппозиции.
Изо всех токийских политиков, приветствовавших поражение Сайго, никто не должен был так ликовать, как граф Окубо Тосимити, – теперь полновластный руководитель правительства. Окубо часто фигурировал в этой главе: сперва как школьный товарищ Сайго, позже – как коллега-чиновник в удельном правительстве Сацума, как его преданный сподвижник, угрожавший сделать себе харакири, если его друга не вернут из ссылки; затем между ними началась конфронтация, закончившаяся тем, что они превратились в непримиримых врагов. Их сложные взаимоотношения и соответствующие репутации проливают достаточный свет на предмет становления героем в Японии. Окубо родился через три года после Сайго в такой же небогатой самурайской семье, неподалеку от него в Кагосима. Хотя их юношеские пути тесно соприкасались (например, оба они входили в группу молодых самураев, изучавших философию Ван Янмина), а во многих случаях их карьеры шли параллельно, Окубо обычно оставался на выигрышной стороне; так, ему удалось избежать ссылки и прочих трудностей, которые претерпел Сайго, впав в немилось у нового даймё
Оба друга детства были тесно связаны общей решимостью свергнуть режим Бакуфу эпохи Токугава, однако первые же успехи Реставрации Мэйдзи изменили их взаимоотношения. Основные различия в их характерах и взглядах неизбежно должны были привести к разногласиям и, учитывая бескомпромиссную натуру Сайго, к окончательному разрыву. Окубо реально глядел на будущее, что его бывший союзник мог рассматривать лишь как поведение недостойное и неискреннее.[730]730
«(Окубо) шел на компромиссы, когда для них не было альтернативы, даже по принципиальным вопросам. В 1873 году он писал: „перенесем стыд, отринем то, что истинно, но добьемся своих целей“». Craig, Personality in Japanese History, p. 291. Трудно представить себе другое заявление, которое было бы столь же неприемлемо для Сайго Такамори. Приведем типичные для Окубо аргументы, в результате которых Сайго потерпел политическое поражение во время Корейского кризиса:
Если мы допустим развязывание столь масштабной кампании, беззаботно и без должного взвешивания [последствий], мы, по всей вероятности, будем об этом сильно сожалеть… Я считаю это предприятие совершенно недопустимым, поскольку оно никак не учитывает вопросов безопасности нашей страны и игнорирует интересы народа. Это был бы инцидент, случившийся по прихоти индивидуумов, не взвесивших серьезно все возможности и хитросплетения. По этим причинам я не могу принять возражений в пользу этих действий, (de Bary, Japanese Tradition, p. 662.)
[Закрыть]
Когда логика эмоций, определявшая всю жизнь Сайго, привела его, наконец, к тому, что он возглавил крупнейшее восстание против режима Мэйдзи, именно его давний коллега Окубо из главной ставки в Киото направлял военные действия против армии восставших. И в этом он продемонстрировал свое обычное умение и эффективность и, как обычно, был удачлив.
Жизнь графа Окубо пришла к внезапному концу менее чем шесть месяцев спустя самоубийство Сайго. Когда он ехал в своем экипаже одним весенним утром 1878 года, на него напала группа экс-самураев-фанатиков, которые, помимо всего прочего, были полны решимости отомстить за смерть Сайго. Из-за этой неожиданной гибели Окубо не смог завершить исполнение тех грандиозных намерений, которые он перед собой ставил. Однако, почти во всех практических смыслах, карьера его была триумфальна. Он был движущей силой политики отмены системы уделов и прочих феодальных институтов, консолидирования эффективного центрального правительства под руководством современной бюрократической системы. Он стремился к технологической модернизации страны, дабы Япония смогла быстро трансформироваться из отсталого конгломерата сельскохозяйственных уделов в индустриализированную нацию, способную противостоять великим державам на равных. Он проводил жесткую политику закона и порядка с тем, чтобы бороться против анархических тенденций периода Реставрации; в 1875 году он провел решительный закон о цензуре и был неумолим в подавлении оппозиции режиму Мэйдзи. То, что эта грандиозная политика была продолжена его преемниками, и то, что фантастические достижения Японии кульминировались в победе над Россией в 1905 году, можно считать посмертным подтверждением его блестящих способностей и провидчества.
И все же, несмотря на свои огромные заслуги перед Японией в ее модернизации и выживании, как державы, Окубо так и не обрел популярности. Он внушал страх, но не расположение. Одной из важных причин этого были его характер и образ действий. Облаченный в модные западные одежды, с тщательно сделанной прической и щеголеватыми бакенбардами, увешанный медалями, орденскими лентами, шарфами и прочими впечатляющими параферналиями мирской славы,[731]731
См. Inoue, Meiji Ishin, p. 353 – типичный формальный портрет Окубо Тосимити. Craig, Personality in Japanese History, p. 291–96 описывает его характер и облик.
[Закрыть] он являл перед своими японскими согражданами формальный, космополитический, в чем то холодный образ; в нем совершенно отсутствовала та запальчивость и грубая простота, делавшие Сайго столь привлекательным. Нам невозможно представить его себе[732]732
«Холодная оболочка» личности Окубо, о которой упоминает Бисли (Meiji Restoration, p. 156), обильно дополняется описаниями того времени. Фукути Гэнъитиро, член миссии Ивакура, писал, что общаться с Окубо было все равно, что «встретиться с айсбергом в Арктическом океане», и что «все мои друзья чувствовали то же». В подобном же тоне писал и Ямамото Гомбэй: «Подавляемые его достоинством, мы лишались дара речи и становились как бы меньше.» Передают, что, когда Окубо входил в зал Государственного Совета, его коллеги-советники «понижали голоса и поправляли свои одежды». Craig, Personality in Japanese History, p. 2937.
[Закрыть] посещающим императорский дворец в деревянных сандалиях, а тем более – уходящим босиком под дождем.
Еще более дисквалифицирующими его, как героя, были прагматизм и расчетливость в достижении политических целей. В школе он уже мог хорошо говорить и был силен в спорах, в противоположность медлительному, молчаливому Сайго. Позже он превратился в проницательного, прагматичного политика, более думающего о практических результатах, чем о средствах, и всегда готового пойти на компромисс, дабы достичь своих целей. По мере того, как Окубо двигался от вершины к вершине, он персонифицировал в себе все бюрократические достоинства эпохи Мэйдзи, явив собой прямую противоположность дикой и непрактичной «искренности» Сайго. Хотя жизни их обоих прервала насильственная смерть, роль Окубо в легенде неизбежно играет мерзавец, практические успехи которого лишь подчеркивают великолепие полной неудачи героя.
В истории многих стран есть времена, когда растущий внутренний беспорядок и боязнь опасности со стороны создают особую необходимость в объединяющем символе в форме национального героя, который внушил бы людям чувство гордости и связи друг с другом, помогая им, таким образом, противостоять их общим трудностям. Такая необходимость стала основной для Японии в начале 90-х годов XIX века, во время сильной внутригосударственной и международной напряженности; она была понята лидерами правительства и другими, у кого была возможность воздействовать на общественное мнение. Как достаточно прямолинейно выразил это один газетчик в 1891 году, «Все мы уже сыты по горло ‘умными людьми’. То, что сейчас нам нужно – это некая мощная, бесстрашная фигура…[733]733
«Икадзути Симбун», 4 апреля 1891 года, цит. у Кавабара, Сайго дэнсэцу, с. 45–46. Эта необходимость в национальном герое рассматривается у Кавабара Хироси:
.. функции, исполняемые правительством Мэйдзи, были национального плана… и требовали укрепления национального единства и тесной связи. Для этого был необходим человеческий фактор. Они [то есть такие лидеры, как Ито и Ямагата] должны были отыскать символическую фигуру, которая, начав свою карьеру в правительстве клана, (ханбацу), вышла бы за рамки как клана, так и своего класса и смогла бы стать символом, представляющим тесное национальное единение (ёри киммицу-на кокуминтэки иттайсэй о хёгэн суру симбору). Кавабара, Сайго дэнсэцу, с. 128.
[Закрыть]» Поскольку времена эпических событий, приведших к свержению сёгуната Токугава и «реставрации» старой императорской системы были еще свежи в памяти нации, и поскольку императорское правительство в Токио было историческим детищем тех событий, вполне логичным было, что фигурой, которая должны была явиться в качестве высшего символа национального самосознания и единства должен был стать один из героев Реставрации, сражавшийся за то, чтобы новый порядок стал возможным.
Необходимость представить какой-то конкретный исторический персонаж в качестве унифицирующего символа привел к созданию цикла легенд, облекающих эту фигуру, и вымыванию тех фактов, которые казались несоответствующими образу, с тем, чтобы грешный человек, реально живший в этом, не во всем праведном, мире, превратился бы в объект беспрекословного почитания, или даже поклонения. Этот процесс одинаков для всех стран мира и для любой эпохи; так было с Мухаммедом в Аравии седьмого века, с Эль Сидом в Испании одиннадцатого века, с Жанной д'Арк во Франции пятнадцатого века, и с Саго Такамори в Японии девятнадцатого века. Со временем исторический персонаж подгоняют под рамки заданной легенды; получаемые в результате фактологические неточности тем более эффективны, поскольку обычно они возникают неосознанно, как реакция на особенности национального характера.
Великий Сайго превратился в объект массового поклонения менее, чем через пятнадцать лет после своей смерти, однако власти постоянно сталкивались с тем неудобным фактом, что формально он все еще считался предателем. Это вызвало необходимость в его официальной реабилитации, которая, как мы уже видели, произошла в 1891 году, когда он был посмертно прощен императором Мэйдзи и повышен до третьего придворного ранга – места в иерархии, обычно сохранявшегося для высших лиц из аристократии. Легендарные преувеличения относительно Сайго на протяжении полувека со времени его самоубийства накапливались по нарастающей, и в написании этого очерка о его жизни мне часто приходилось учитывать то, что широко известные моменты из жизни героя могли быть просто созданы в процессе возникновения легенды.[734]734
Кавабара подчеркивает значимость легенд в указании на культурные и политические характеристики людей, и его исследование Сайго Такамори делает особый упор на таких легендах и их значении для понимания японской традиции. Кавабара, Сайго дэнсэцу, с. 13 и далее.
[Закрыть]
Поскольку образ героя создается из идеальных представлений людей, каждому он представляется по-своему. Это особенно верно в случае с Сайго, немедленно ставшим идеалом для японцев, принадлежавших к обеим крайностям политического спектра, а также умеренных, располагавшихся посредине. Возникший в ответ на глубокую внутреннюю необходимость в народной массе, легендарный герой еще долго живет после своей смерти; фактически, его полное героическое существование не начинается до тех пор, пока длится его земная жизнь. Как если бы ради того, чтобы еще более драматизировать необходимость в живом герое, после того, как реальный человек уже умер, люди часто продолжают верить, несмотря на все конкретные доказательства противного, что он не мертв, но только исчез на время, и вернется в свой срок, чтобы спасти свой народ, или все человечество. Таким образом возникают фантастические легенды о спасении, в соответствии с которыми Сайго должен был появиться в Японии 1891 году на российском военном корабле для того, чтобы спасти свою страну от иноземной угрозы. У них та же психологическая основа, что и у средневекового убеждения, что Шарлемань вернется из царства мертвых, чтобы участвовать в Крестовых походах, а также у общехристианского верования во второе пришествие Того, Кто будет «стоять на земле в последний судный день».
В то время, как позитивные черты жизни и характера героя преувеличиваются (или даже полностью выдумываются), менее привлекательные стороны окружаются молчанием и оказываются забытыми до тех пор, пока их не эксгумируют роющиеся в старье историки или поздние поколения. Так, в легенде о Мартине Лютере ничего не говорится о его яром неприятии крестьянского восстания, которое он в достаточной степени сам же и вдохновил; так же и в случае с Сайго Такамори мы слышим о его заступничестве за истощенных работников на сахарных плантациях, но ничего о том, что он ничего не сделал, чтобы помочь им именно тогда, когда имел для этого реальную возможность. Один из результатов процесса создания легенды, с его сложным ходом преувеличений и укорачиваний, – создание психологически неполной и недостоверной персоналии. Так, «более темная сторона» характера Сайго, где было и чувство вины, и необходимость в самоуединении, и вспышки ярости, и склонность обращать эту ярость не только против «продажных» врагов, но также и против самого себя, желая себе гибели, как в легенде, так и в истории обходится стороной. Этому, однако, существуют неоспоримые доказательства.
Приняв за должное тот факт, что в конкретный момент японской истории требовался объединяющий людей национальный герой, и что этот герой вскоре оброс массой легенд, мы все же остаемся перед центральным вопросом: почему из всех значительных личностей годов Реставрации именно побежденный бунтовщик наиболее полно ответил всем требованиям, и как мог такой человек, как Сайго Такамори, представлявший устаревшие, «феодальные» ценности, почитавшийся лишь старомодными и шовинистически настроенными японцами, смог сохранить популярность, несмотря на полное изменение в восприятии эпохи за прошедшие десятилетия? Причиной, разумеется, являются не какие-либо его особые способности. У Сайго не было ни одного из политических или экономических талантов Окубо или Кидо, или военного умения генералов Ямагата и Ноги. В удачных сражениях против Бакуфу он был всего лишь одним из многих выдающихся лидеров, а его сильный характер не был исключением среди членов правительства Мэйдзи. Когда, наконец, он порвал с коллегами и пошел своим путем, результат оказался катастрофическим; это привело к результату, прямо противоположному ожидаемому. И все же именно он, а не кто-либо из других, более удачливых основателей современного японского государства, стал самой почитаемой фигурой того периода, символом сопротивления несправедливостям властей.[735]735
Сайго Такамори непосредственно относится к традиции дерзкого сиси, «человека духа», выдвинувшегося на первый план в 18б0-х годах, как активный сторонник политики «почитания императора и изгнания варваров.» (Beasley, Meiji Restoration, p. 430.) Прототипом сиси эпохи Мэйдзи был самурай-роялист Ёсида Сёин. Ранние сиси были, в соответствии с несколько идеализированным образом, пылкими молодыми патриотами, готовыми расстаться со своими жизнями, протестуя против несправедливостей властей. Жизнь их проходила на высоком эмоциональном уровне (как и у членов Лиги Божественного Ветра) и была окружена определенным романтическим флером. Кавабара (Сайго дэнсэцу, с. 105) прослеживает психологическую линию перехода от сиси периода Реставрации, через соси («бандитов») движения за «народные права», к головорезам правого крыла (тайрику ронин и уёку соси) и, наконец, «молодым офицерам» (сэйнэн сёко) 1930-х годов. Хотя эти группы во многом различаются, общими для них всех героями были бунтовщики типа Осио Хэйхатиро, Ёсида Сёин и Сайго Такамори, которые все встретили мученическую смерть в противостоянии правительству своего времени. Сайго был почитаем особо: члены патриотических обществ брали его имя в качестве псевдонима; Тояма Мицуру называли «Сайго наших дней» (Има Сайго). (Кавабара, Сайго дэнсэцу, с. 137.) Многие из поздних соси и буянистых типов правых группировок, которых Сайго наверняка глубоко бы презирал, часто шатались по улицам Токио, «подражая Сайго», как это стало называться, пытались копировать его одежду и манеры, являя собой недостойную карикатуру на своего героя.
[Закрыть]
Вероятно, жизнь Кусуноки Масасигэ являет собой самую близкую аналогию. В соответствии с легендами, и Масасигэ, и Сайго возглавили борьбу ради свержения злодейского Бакуфу и добились успеха в «восстановлении» у власти соответствующих императоров (Годайго и Мэйдзи); позже, однако, оба они пали жертвой своих прежних союзников (Такаудзи и Окубо) и потерпели окончательное поражение от их предательских рук. Весьма знаменательно, что Сайго и его споспешники использовали в качестве пароля слово кикусуй – хризантема – которая была изображена на гербе Масасигэ за полтысячелетия до этого. А легендарная сцена расставания Сайго со своим сыном, когда герой отправлялся в свой последний поход, полностью аналогична прощанию Масасигэ с Масацура, и обессмертилась в песне Сакураи:
Улицы были полны народа, когда Сайго отправлялся в поход. Большинство было уверено в его победе. Торатаро, его сын двенадцати лет, был приведен, чтобы проводить отца. Увидав его, Сайго сказал: «А, ты здесь». Торатаро прошел за ним несколько сот метров, когда он молвил: «Иди домой, мой мальчик», и Торатаро пришлось повиноваться. Приготовившегося к смерти, Сайго, казалось, не волновали самые трогательные моменты жизни.[736]736
Мусякодзи, «Великий Сайго», с. 23.
[Закрыть]
Уже было сказано, что Сацумское восстание было последней войной с чисто национальным оттенком, знаменовав собой конец героической фазы в японской истории; сам же Сайго Такамори описывался, как последний истинно японский герой.[737]737
Кавабара, Сайго дэнсэцу, с. 23.
[Закрыть] Разумеется, в современном мире произошли изменения, сделавшие традиционную форму японской героической неудачи анахронизмом, так что трудно представить себе какое-либо значительное возрождение раннего образца. Тем не менее, многие из фундаментальных основ дожили до двадцатого века: во время войны на Тихом океане летчиков-камикадзе называли кикусуй, и эти молодые люди почитали «презревшего смерть Сайго» своим духовным предшественником.[738]738
de Вагу, Japanese Tradition, p. 655.
[Закрыть]
Глава 10
«Нам бы только упасть…»
Нам бы только упасть,
Подобно лепесткам вишни весной, —
Столь же чистыми и сияющими!
Хайку пилота-камикадзе из подразделения «Семь Жизней», погибшего в феврале 1945 года в возрасте 22 лет.[739]739
Кикэ ватацуми-но коэ. Токио, 1963, с.38. Летчиком был младший лейтенант Окабэ Хэйити из отряда «Семь жизней» (Ситисё бутай)Мз многих тысяч бойцов-самоубийц, погибших во время войны на Тихом океане, в ходе изложения этой главы говорится о нижеследующих; все они – если это специально не оговорено – имели звание лейтенант или младший лейтенант (тюи или сёи)
[Закрыть]
…Летательный аппарат был самой простой конструкции и непритязательного дизайна, предназначался для сугубо одной цели. Три твердотопливных реактивных двигателя были установлены в конце фюзеляжа и работали в заключительной фазе полета. [Летательный аппарат] обычно крепился к двухмоторному бомбардировщику «Мицубиси» и запускался на большой высоте на некотором расстоянии от цели. При выходе на атакующую позици включались реактивные двигатели для последнего пике на высокой скорости сквозь защитный экран к цели.
Описание: Одноместный моноплан со средним размахом крыльев. Конструкция из дерева и мягкой стали. Размах крыльев 16' 15''; длина 19' 18'', вес без груза 970 фунтов, с грузом – 4700 фунтов, вес взрывчатки в носовом отделении 2650 фунтов.
Применение: летательный аппарат может планировать 50 миль со скоростью 230 миль в час после запуска с носителя на высоте 27000 футов. С работающими моторами аппарат пикировал со скоростью 570 миль в час.
Мощности: три твердотопливных реактивных двигателя общей тягой в 1764 фунта за 9 секунд.[740]740
Плакат на третьем этаже Музея Науки, улица Выставок, Южный Кэнсингтон, Лондон, ЮЗ 7.
[Закрыть]
Так представлено посетителям Лондонского научного музея одно из самых странных и наиболее пикантных видов оружия в истории войн. Поддерживаемый тремя тонкими канатами, он незаметно парит у задней стены на третьем этаже, заслоненненный крепкими «Хаукерами», противолодочными «Спит-файерами» и турбовинтовыми «Глостерами» – небольшой зеленый кокон, меньше, хрупче и проще расположенной неподалеку летающей бомбы У-1, однако, в отличие от своего германского коллеги, приспособленного для транспортировки живого воина к его пламенной цели.[741]741
Германская летающая бомба V-1, произведенная в том же году, что и «Оока», описывается как беспилотный средний моноплан с размахом крыльев 17' 8'', длиной в 25' 4½'', боеголовкой в 1870 Фунтов и дальностью полета 150 миль. Будучи технически гораздо более утонченным оружием, нежели «Оока», оно было полностью лишено тех героических коннотаций, что были сопряжены с маленьким японским аппаратом.
[Закрыть]
Японцы нaзвали его «Оока» – «вишнeвый цветок», являющийся древним символом чистоты и недолговечности.[742]742
«… в качестве своего истинного символа самурай избрал нежный цветок вишни. Как лепесток, падающий под утренним солнцем и тихо опускающийся на землю, так же и бесстрашный должен отрешиться от жизни, будучи молчалив и внутренне неподвижен. Eugen Herrigel, Zen in the Art of Archery (New York, 1971), p. 106. „Оока“ – китайское прочтение слова сакурабана – „вишневый цветок“, в свое время ставший общим символом всех самоубийственных операций. Полное наименование управляемой бомбы было „Оока дзинрай“, в котором дзинрай („божественный гром“) соотнесено с образом камикадзэ („божественный ветер“).
Идея производить управляемые бомбы, чтобы сохранить более крупные летательные аппараты, обсуждалась уже в 1943 году, и летом этого же года планы снаряда с ракетным двигателем, который мог бы крепиться под бомбардировщиком „Мицубиси“ наземного базирования, были представлены в отдел Морской Аэронавтики в Ёкосука. Прототип самоубийственного аппарата „Оока“ был построен в августе 1944 года – за несколько месяцев до того, как вице-адмирал Ониси образовалпервый отряд камикадзе на Филиппинах. Отряд „Божественного Грома“ (Дзинраи бутай) был сформирован под командованием морского капитана Окамура в сентябре 1944 года в целях проверки и тренировок; оружие было впервые использовано в следующем марте. Было произведено несколько моделей „Дзинраи Оока“ (та, что выставлена в Музее Науки, есть „Оока П, Ёкосука МХУ.8“), большинство их было выкрашено в светло зеленый цвет сверху и серый снизу с нарисованным красным цветком хризантемы.
[Закрыть] Американцы, для которых предназначалось это миниатюрное произведение, обозвали его «бака [дурацкой] бомбой», – как будто принижая это мрачное оружие они могли избавиться от беспокойства, которое оно инстинктивно вызывало.[743]743
„Дурацкая бомба“. Бака (дурак), бандзай и харакири – эти слова почти исчерпывают словарь японских выражений, известных в среде американских военных в период войны на Тихом океане. Подборка весьма знаменательная.
[Закрыть]
С точки – зрения здравого смысла в этом действительно было что-то от абсурда. Чтобы сотни молодых пилотов забирались в эти «чудеса» изобретательской мысли – простые деревянные торпеды с игрушечным фюзеляжем и крыльями-обрубками – чтобы броситься на левиафаноподобные авианосцы и боевые корабли американского флота – это действительно могло показаться предприятием идиотским, даже неправдоподобным для тех, кто был незнаком с древнеяпонской героической традицией и тем ореолом благородства, которым традиция увенчивала безнадежные поступки, на которые толкала искренность побуждений.
Принцип был достаточно прост: по мере того, как обычные средства воздушной войны быстро становились неэффективными, Япония стала внедрять одноместный планер, который транспортировали на большой высоте поближе к цели; затем он «нырял» вниз с безумной скоростью, чтобы взорваться на вражеском корабле. Использование подобных управляемых бомб с человеком внутри позволяло транспортирующему самолету возвращаться на базу в безопасности и быть использованным для иных миссий. Сам же самоубийственный снаряд с тонной тринитроанизола был предназначен для потопления, или, по крайней мере, выведения из строя кораблей вражеского флота, которые медленно затягивали петлю вокруг родных островов; вдобавок к этому, новое тайное оружие должно было ужаснуть и деморализовать иностранцев, которые не были психологически подготовлены к подобным методам ведения боя.
«Оока» был спроектирован так, чтобы его можно было аккуратно пристроить под фюзеляжем несущего самолета, обычно – модифицированного бомбардировщика «Мицубиси G4M2e» называемого в просторечии «Бетти». На протяжении основной части полета к цели камикадзе обычно сидел с пилотом несущего самолета. Когда они приближались к месту, откуда можно было увидеть американские корабли, он говорил свои прощальные слова, отдавал честь, а затем пролезал через бомболюк несущего самолета в тесную кабинку летающего гроба, в которой ему оставалось провести последние минуты своей жизни. Оснащение, сведенное до предельного минимума, включало ручку управления и сигнальную трубу, через которую он мог говорить с пилотом бомбардировщика до момента отделения. Когда цель бывала опознана – обычно на расстоянии около двадцати пяти миль – камикадзе тянул за рукоятку отделения. Его аппарат отходил от днища несущего самолета и начинал планировать с одновременным снижением, набирая скорость до двухсот тридцати миль в час. Приближаясь к вражескому кораблю – быстро растущей точке в океане, он приводил в действие ракетные двигатели, укрепленные прямо за его сидением безо всякой защиты. Они немедленно усиливали тягу, и скорость достигала шестисот миль в час (для тех времен – фантастическая цифра), что помогало сохранить драгоценный груз от вражеских истребителей и заградительного огня. Готовясь к самоубийственному «нырку», пилот увеличивал угол падения где-то до пятидесяти градусов и, предполагалось, что мчась навстречу своей жертве, он держит свои глаза открытыми вплоть до последнего мгновения, поскольку малейшая поправка к курсу могла изменить судьбу его цели.
Первый атакующий удар с помощью «Оока» был нанесен в конце марта 1945 года, когда американский флот готовился к прорыву последней японской линии обороны – укреплений на острове Окинава. 21 числа на рассвете мощное соединение вражеских кораблей, включавшее семь авианосцев (главная цель камикадзе), было замечено в трехстах милях к юго-восток от острова Кюсю. Вице-адмирал Угаки, фанатичный командующий пятым соединением морской авиации, участвовавший во всех операциях с камикадзе с самого начала их разработок, решил, что пришло время воспользоваться новым оружием и впервые ввести в действие «Отряд Божественного Грома». Сразу же начался типичный для самурайских военных предприятий спор о том, кто поведет атаку. После горячих препирательств честь выпала на долю лейтенанта Нонака – специалиста по торпедометанию. Отряд состоял из восемнадцати двухмоторных бомбардировщиков «Мицубиси», из которых все кроме двух несли управляемые бомбы «Оока» под днищем, и были эскортируемы пятьюдесятью пятью истребителями «Зеро» (до абсурдного неадекватная защита в столь эпохальной миссии). Вскоре рокот барабанов – .звук традиционно предшествовавший отправлению героя на бой – возвестил, что самолеты готовы подняться в воздух. Экипажи бомбардировщиков поспешили на летное поле, а шестнадцать пилотов «Оока» побежали к самолетам-носителям с их маленькими подвесками. Под стандартной летной формой у каждого из них был надет белый шарф; в соответствии с самурайским обычаем, каждый, готовившийся к своему последнему вылету, завязал вокруг шлема белую повязку хатимаки – античный символ решительности и непреклонности. Над ними развевался штандарт соединения – белое знамя, на котором был вышит лозунг ХИ РИ ХО КЭН ТЭН. Эти иероглифы были взяты из знаменитого высказывания Кусуноки Масасигэ:
Последнее, гибельное для Масасигэ сражение, в котором императорские силы были сокрушены вражескими войсками, – вот что, очевидно, вспоминал Нонака, готовясь ступить на борт своего несущего самолета. «Это, – сказал он с улыбкой, – моя Минатогава.» Адмирал Угаки наблюдал с командного поста, а молодые пилоты «Оока» забирались в люки, выкрикивая последние прощания и благодарности за включение их в число участников столь почетной миссии.
В 11:30 сперва самолет Нонака, а затем и другие стали отрываться от земли. Когда взмыл последний, грохот барабанов резко оборвался.
Почти сразу же стало ясно, что это и вправду может стать чем-то вроде битвы при реке Минато. На этой стадии войны оборудование было столь плохим, что лишь примерно половине из эскортирующих самолетов удалось остаться с отрядом. Многие из них вообще не смогли взлететь, тогда как другим пришлось отвернуть из-за неполадок с моторами. Затем, из донесений разведки выяснилось, что силы противника были гораздо более серьезными, нежели предполагалось сначала, и, таким образом, прорваться через их оборонительный заслон будет гораздо сложнее. Вице-адмирал Угаки еще мог вернуть самолеты, но он, очевидно, решил, что после стольких месяцев лихорадочных приготовлений к этому первому запуску «Оока», такой шаг будет иметь разрушительное воздействие на мораль.
Решающий момент наступил в два часа пополудни, когда несущие самолеты были внезапно атакованы приблизительно в пятидесяти милях от цели пятьюдесятью истребителями «Грумман». Пытаясь набрать скорость, пилоты «отстрелили» груз «Оока», но все-таки им не хватало маневренности, а истребителей было слишком мало, чтобы обеспечить достаточное охранение. Американцы яростно набрасывались на один бомбардировщик за другим. Каждый большой самолет, когда его охватывало пламя, вываливаясь из строя салютовал своему ведущему – лейтенанту Нонака, перед тем как по спирали рухнуть в океан. Вскоре были уничтожены все бомбардировщики, на базу удалось вернуться всего нескольким истребителям «Зеро», пилоты которых и рассказали о подробностях трагедии. Бомбардировщик Нонака исчез за облаками, но один из пилотов истребителей сообщил, что видел его позже падающим в волны в объятьях пламени. Попытка атаки 21 марта явилась мрачным предсказанием будущей судьбы последнего оружия, призванного спасти Японию: ни одному из «Оока» не удалось даже приблизиться к цели, не говоря уже о том, чтобы нанести ей какой-либо урон. Когда командующий адмирал Угаки узнал новости, он, как передают, рыдал не скрываясь ни от кого.[745]745
О традиционных коннотациях плача в Японии см. Ivan Morris, The World of the Shining Prince
(London, 1964), pp. 145-46.
„В Японии… слезы есть выражение естественной эмоциональности, присущей японской чувственности. Слезы также не только выражают горе, но и являются проявлением сильной эмоции, что не исключает, хоть это и кажется парадоксальным, холодной решимости и превосходного хладнокровия.“ (Millot, L’Epopee Kamikaze, p. 296n).
[Закрыть]
После того, как вооруженные силы США начали вторжение на Окинаву, с того же аэродрома были предприняты дальнейшие попытки атаковать с помощью «Оока», в отчаянной надежде, что на этот раз новая тактика оправдает все предпринятые усилия. Главная операция 12 апреля, в которой участвовали 333 самолета, было названа «Кикусуй номер 2», – характерно, что в это название входило упоминание хризантемы – эмблемы Масасигэ. Соединение, в которое входили восемь бомбардировщиков, несших «Оока» пошло на юг по направлению к Окинаве, причем самолеты летели разными курсами, чтобы приблизиться к цели с разных сторон и смутить противника. На центральном командном пункте старшие офицеры взволнованно слушали радиосообщения с самолетов-носителей.[746]746
Командующий 5-й воздушной флотилией Накадзима 12 апреля был на дежурстве на авиабазе в Каноя – в день той атаки.
[Закрыть] Командующий Накадзима, эксперт по операциям камикадзе, особенно интересовался судьбой некоего лейтенанта Дои, пилота «Оока», недавно окончившего среднюю школу в Осака. Дои выделился на базе, организовав активную деятельность по очистке квартир для улучшения жалких условий жизни в бараках; его немедленной реакцией на извещение о том, что его включили в число участников операции, были слова, обращенные к командующему Накадзима: «Я заказал шесть кроватей и пятнадцать соломенных матрасов. Они должны прибыть завтра. Могу ли я просить вас проследить и удостовериться, что они распределены по квартирам?[747]747
„Иногути“, с. 152.
[Закрыть]» Сообщения приходили одно за другим с корабля-носителя, на котором был Дои и его зеленая летающая бомба: «Показались вражеские истребители» – за этим первым сообщением вскоре последовало многообещающее «Мы прошли вражеские истребители», затем «Готовимся к отделению „Оока“… Цель – боевые корабли» и через несколько секунд «Отделение!» «Я сам видел все происходившее, – писал командующий Накадзима, – Дои рванулся к кораблю, его скорость резко возросла от ракетной тяги; затем последовало удачное прямое попадание.[748]748
Там же, с. 153.
[Закрыть]» В действительности же все было несколько по-другому. Лишь одному из восьми самолетов-носителей удалось вернуться на базу.[749]749
Шесть были сбиты после того, как выпустили свой груз, а у одного, предположительно, случились неполадки с мотором, и он разбился на обратном пути.
[Закрыть] Так случилось, что это был бомбардировщик, несший лейтенанта Дои, и экипаж смог сообщить подробно о последних часах его жизни. Вскоре после взлета молодой человек заявил, что хочет вздремнуть и попросил разбудить его за полчаса лета до пункта назначения. Он вытянулся на раскладной матерчатой койке и, несмотря на шум и определенную натянутость ситуации, немедленно уснул.[750]750
Ёкота Ютака, который должен был управлять торпедой „Кайтэн“, следующим образом описывает свою последнюю ночь перед атакой на борту подлодки– носителя:
Каждую деталь происходившего я могу оживить в своем сознании так ясно, как если бы все происходило со мной в этот самый момент. Сейчас я буду отдыхать, чтобы хорошенько выспаться. Назавтра сила будет распирать меня. Никакой противник не сможет будет меня остановить. Мне удалось заснуть мгновенно. Следующий день я встретил, полным готовности. (Yokota, Suicide Submarine! [NewYork.1962], p.177.)
Такого рода сон в последние минуты, которым воины освежали себя, дабы быть полностью готовыми к последнему бою, замечался, похоже, практически у всех камикадзе, что может привести к интересным наблюдениям – особенно для тех, кто страдает хронической бессонницей. Millot в своей книге L'Epopee Kamikaze на стр. 298 пишет следующее:
Ночь была тихой, и все мужчины спали, как если бы назавтра должен был быть рутинный день, без каких-либо иных событий за исключением выполнения повседневных задач. Эта особенность японского темперамента была основной и проистекала из того обстоятельства, что с момента, когда какое-либо решение было принято, каким бы оно ни было, не следует более мучиться размышлениями. Последствия и обстоятельства этого решения принадлежали отныне высшей воле, инструментами которой были эти мужчины.
Разделяя восхищение Милло подобным самообладанием, я все же предполагаю, что серьезная, даже „веселая“ самопогруженность в предстоящую миссию являлась более серьезной, нежели любое volonte superieure.
Молодой летчик-камикадзе, лейтенант Исибаси, в шутливом письме своим родителям, написанным утром перед своим последним полетом, говорит: „Я проспал прошлую ночь, громко храпя и не увидев даже ни одного сна. У меня ясная голова и обостренные чувства.“ „Симпу“,с. 177.
[Закрыть] Когда его разбудили, он с улыбкой заметил: «Быстро летит время, правда?» Затем лейтенант Дои пожал руку командиру корабля-носителя и спустился через бомболюк в свой аппарат «Оока». При приближении к кораблю, избранному целью, он выбрал оптимальную позицию (высота двадцать тысяч футов, дистанция пятьдесят тысяч футов), а затем потянул за рукоятку отделения. В соответствии с тактикой, разработанной для «Оока», самолет-носитель был обязан немедленно удалиться от места действия, однако экипаж сообщил, что видел, как бомба-Дои неслась вниз к своей цели, где затем поднялся столб тяжелого дыма приблизительно на пятнадцать тысяч футов. 'Это не был знак успеха: из официального отчета военно-морских сил США мы знаем, что лейтенант Дои промахнулся, так как ^ ни один из крупных кораблей не был поражен пилотируемыми бомбами в тот день. Этот вылет, однако, дал по крайней мере намек на надежду, поскольку был поврежден один американский эсминец.[751]751
Эсминец „Стэнли“ был единственным кораблем, о котором сообщалось, что его поразили снарядом, направляемым самоубийцей 12 апреля. Иногути, с. 154п и John Toland, The Rising Sun (New York, 1970), p.700.
[Закрыть] Безусловно, эсминцы не были самыми стоящими целями для бомб-самоубийц, однако без этой крупицы удачи высшее имперское командование вполне могло оставить всю затею с «Оока».








