355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Айрис Мердок » Святая и греховная машина любви » Текст книги (страница 5)
Святая и греховная машина любви
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 23:17

Текст книги "Святая и греховная машина любви"


Автор книги: Айрис Мердок



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 27 страниц)

За забором, под самой акацией, обозначился чей-то тонкий силуэт. Дейвид, догадался Монти, но не стал его звать. Дейвид стоял под акацией, безвольно уронив руки и запрокинув голову, и смотрел наверх, в крону дерева. Наконец он медленно побрел к дому, волоча ноги, оставляя в росистой траве длинные смазанные следы. В каждом его движении сквозила слегка стыдливая, слегка наигранная юношеская тоска. Бедный Дейвид, подумал Монти, молча глядя ему вслед, бедный мальчик Дейвид. Где-то залилась лаем собака, потом еще одна. Худхаус стоял молчаливый и неприступный, скрывая свои тайны.

Монти отвернулся и пошел обратно. Софи уговаривала его соорудить деревянную площадку в кроне одного дерева в саду, чтобы по вечерам можно было подняться туда и посидеть с бокалом вина. Не уговорила. Он сказал ей, что это глупая затея.

Он бросился ничком в высокую мокрую траву.

* * *

Эмили Макхью давно уже жалела о том, что успела слишком много понарассказать о себе Констанс Пинн. А теперь еще сдала ей комнату. Спрашивается, с какой стати? Может, Пинн ее загипнотизировала? Бывшая уборщица стала квартиранткой, теперь от нее уже ничего нельзя было скрыть. Как, впрочем, и раньше. Правда, на нее можно было оставить Люку, что в свое время позволило Эмили выйти на работу. Но работа кончилась, а Пинн осталась. История с работой была такая.

Эмили устроилась очень удачно: по соседству был дорогой интернат для девочек, куда ее взяли на несколько часов в неделю преподавать французский. Интернат был прогрессивной ориентации – «главное, чтобы ребенку было хорошо», – высоких планок никто никому не ставил. Девочек (как в свое время и их родительниц) явно готовили к жизни, полной развлечений. Юные леди ездили верхом, плавали, танцевали, фехтовали, играли в бридж и между делом почитывали что-то из социологии. Экзаменов не было. Иностранные языки считались предметом трудным и необязательным, и Эмили, которая во французском и прежде была не сильна, а в последние годы и вовсе потеряла интерес к языкам и вообще ко всему, держалась только на том, что ее ученицы больше любили «пообщаться», чем «поучиться», знаний же их никто не проверял. Словом, всем все было ясно, но, по обоюдному молчаливому согласию, уроки спокойно катились своим чередом. Пока наконец однажды не случилось то, чего Эмили больше всего боялась. В классе появилась Кики Сен-Луа, новая ученица, француженка.

Точнее, француженка она была нечистокровная. Ее отец-дипломат был наполовину француз, наполовину корнуоллец. Мать – испанка из Андалусии. Кики одинаково бегло, хоть и не всегда грамотно, говорила по-английски, по-французски и по-испански. Одна такая Кики может отравить жизнь любому учителю: любимица всего класса, красавица с развитыми не по летам формами, привыкшая верховодить, не привыкшая подчиняться и, хуже всего, умная. Эмили, хоть и сознавала опасность, поначалу почувствовала невольную симпатию к новой ученице – да что там говорить, чуть не влюбилась в нее, даже надеялась в скором времени обратить ее в свою союзницу. Этот план с треском провалился. Оценив все преимущества своего положения, Кики не замедлила ими воспользоваться. Произношение Эмили вызывало у нее приступы буйного веселья, а скоро она к тому же научилась презабавно копировать ее английский акцент. Когда Эмили делала ошибки, что случалось теперь гораздо чаще, Кики поправляла ее с самым серьезным видом, будто она учительница, а Эмили ученица. Класс визжал от восторга. Поначалу Эмили просто злилась, но потом ей стало по-настоящему страшно. Она все чаще заигрывала со своими ученицами, шла на любые уступки. На дисциплину и порядок пришлось махнуть рукой. От «учебного процесса» не осталось даже видимости. Каждый новый урок оборачивался бенефисом Кики. Учителя из соседних классов жаловались, что из-за шума невозможно работать. После нескольких предупреждений директриса, так и не разобравшись в ситуации (объяснить, в чем дело, Эмили не решилась), попросила ее больше не выходить на работу. При всей унизительности ситуации, Эмили все же почувствовала немалое облегчение: наконец-то кошмар кончился.

О том, чтобы утаить все это от Пинн, не могло быть и речи. Тем более что, с подачи самой Эмили, Пинн теперь подрабатывала в том же интернате, занималась какими-то бумажками. По слухам, неплохо справлялась. Успехи подруги вызывали у Эмили смешанные чувства. Когда ее учительская карьера оборвалась так бесславно, она взяла Пинн в квартирантки – отчасти из материальных соображений, отчасти потому, что Пинн была ей полезна. Она лучше Эмили умела находить общий язык с Люкой. Она также гораздо лучше готовила, ей как будто даже нравилось возиться на кухне. С ней Эмили могла обсуждать самые странные подробности своей жизни, поскольку Пинн все равно была в них посвящена. Наконец, она все-таки была подруга. Эмили не учла только одного – а именно что ей самой придется теперь все время терпеть эту посвященность. Впрочем, Пинн, при всем своем нескрываемом любопытстве, вела себя на редкость тактично. С новой работой («Я теперь птица-секретарь», как она говорила,) Пинн заметно изменилась – в лучшую сторону. У нее появились очки – последний писк – с узкими удлиненными стеклами; медно-рыжие волосы всегда были стильно подстрижены; даже ее платья выглядели так, будто были куплены в дорогом магазине. Дома она часто напевала себе под нос какой-нибудь бодрый мотивчик. Эмили, потеряв работу – ас момента ее увольнения прошел почти месяц, – ходила целыми днями в одних и тех же старых брюках и водолазке. Теперь у нее было меньше дел, но уставала она гораздо больше.

Люке было восемь. Слава богу, ночное недержание недавно кончилось. При рождении (крестить ребенка не стали) мальчика назвали Льюком, но со временем имя как-то само переделалось на итальянский манер. Люка был проблемой Эмили, ее тайной непреходящей болью. Когда он был совсем малышом, она любила его как одержимая, постоянно обнимала, тискала, трогала, ни на минуту не оставляла в покое. Так они и жили, вечно в обнимку, как два зверька в одной норе. Она и сейчас любила его не меньше, возможно, даже больше; но в какой-то момент, кажется, года два-три назад, с ним начало происходить странное. По мере пробуждения сознания в его глазах стало все чаще мелькать выражение озадаченности. Он стал отстраняться от матери и вырываться из ее объятий, не лепетал по-детски, как раньше, и плакал теперь гораздо реже. И главное – Эмили даже не смела об этом думать, так это было ужасно, – почти перестал с ней разговаривать. Иногда ей уже казалось, что он немой. Когда она о чем-то его спрашивала, он либо вообще не реагировал, либо объяснялся жестами. Но если вопрос задавала Пинн, он ей отвечал. И в школе, вероятно, тоже что-то говорил. Правда, в своем классе он был последним по успеваемости, но ведь никто еще не объявил Эмили, что у нее ребенок с отклонениями или вообще умственно отсталый.

Читать он до сих пор не научился – но в дрянной школе, куда он ходил, было полно нечитающих детей. Много времени, как и Эмили, проводил у телевизора. Они могли часами молча сидеть перед экраном, потом она тихонько поворачивала голову в его сторону и обнаруживала, что он смотрит на нее, а не на экран. «Ты что, Люка?» – но Люка вместо ответа лишь отворачивался. Программы смотрели все подряд, без разбора, и Эмили понятия не имела, много ли он из них понимает. Сам он, естественно, никогда ей этого не говорил и почти никогда, даже во время детских передач, не смеялся и не улыбался. После школы он не играл с другими детьми; Эмили подозревала, что он их боится. Если она спрашивала, не хочет ли он пригласить на чай кого-нибудь из друзей, он отрицательно мотал головой – и все. Впрочем, он всегда умел найти себе занятие, и хотя бы в этом отношении не был «трудным» ребенком. Чем он занимался, когда они не смотрели телевизор? Этого Эмили не знала. На улице играл сам с собой, бывало, что исчезал надолго, потом появлялся. Дома много времени проводил у себя в комнате, за закрытой дверью, или подолгу возился с котами, которых в доме было два: рыжевато-персиковый с серыми разводами Ричардсон и Билхэм, или, в обиходе, Бильчик, – маленький полосатый котик с белым брюшком и в белых носочках. Оба были кастрированы и потихоньку жирели. Люка подбирал одного из них и часами носил на руках. Ребенок питал явный интерес к миру насекомых, у него в комнате было даже что-то вроде зоопарка из жучков, паучков, мокриц и прочих букашек, которых он притаскивал с улицы и держал в маленьких коробочках. Спасибо, хоть не живодер уродился, думала Эмили.

Она не раз пыталась убедить Блейза съездить в школу и выяснить наконец, что там у Люки с учебой. «Тебя они не отфутболят, – говорила она. – Мне самой туда нечего даже соваться. Иди ты, пускай они увидят, что у ребенка есть настоящий отец, который ходит при галстуке и может нормально изъясняться». Блейз, однако, в школу не торопился. «Люка нормальный ребенок, – говорил он. – Будь что не так, нас бы давно известили». Конечно, Блейз беспокоился за свою, как он сам говорил, «безопасность», – и это было понятно. Но Эмили подозревала, что он просто боится: а вдруг окажется, что Люка все-таки не совсем нормальный ребенок? «Может, его надо лечить», – говорила Эмили. «Лечить – от чего?» – спрашивал Блейз. На самом деле в школе царила такая безалаберщина, что вряд ли даже хорошая учительница смогла бы вовремя распознать у своего ученика умственную отсталость. Тем более что вид у Люки был совершенно нормальный, даже приличный. Лицо с квадратным подбородком, как у Блейза, темные, почти черные волосы и синие, как у Эмили, глаза. С физическим здоровьем проблем не было, а в те минуты, когда он сосредоточенно следил за какой-нибудь мошкой или мокрицей, он вообще производил впечатление очень умного ребенка.

Эмили только что вышла из ванны. Избытком чистоплотности она не страдала, но в те дни, когда приходил Блейз, обязательно принимала ванну. Когда-то ему нравилось, чтобы она встречала его, лежа в ванне. Потом этот маленький ритуал отпал, как и многие другие. Но все равно, ей сейчас приятно было чувствовать себя чистой. От ее кожи исходил едва уловимый дух ароматической соли для ванны. Только изо рта пахло дурно – во всяком случае, так ей казалось, когда она пыталась принюхаться. Вчера дантист сказал ей, что надо удалить три коренных зуба, а на все передние надеть коронки. Придется ставить много мостов. И вся эта «коронация» выльется в сотню фунтов, а то и больше. Теперь надо как-то сообщить об этом Блейзу. А заодно поставить в известность обо всем, что пока от него скрывалось. Что Пинн теперь живет у них. Что с сентября плату за квартиру опять повышают. И еще – этого он пока тоже не знал – что се уволили. Она решила сказать ему, что ушла с работы сама: во-первых, это казалось ей менее унизительным, а во-вторых, можно было использовать этот ход в интересах нескончаемой кампании, которую Эмили вела против своего возлюбленного.

Сейчас Эмили, в замызганном стеганом халатишке, сидела в кресле перед телевизором, на коленях у нее урчал Бильчик. Потягивая сладкий херес, она рассеянно следила за картинками на экране. Звук отключила Пинн: одетая в одну комбинацию, она сосредоточенно занималась своим маникюром тут же, в гостиной. Одно время Блейз, которому хотелось видеть Эмили при всех женских штучках, уговаривал ее тоже красить ногти. Но что ей тогда были какие-то ногти? А потом и ему стало все равно. Пинн уходила на работу после полудня, к пяти обычно возвращалась и сразу же начинала «чистить перышки»: по вечерам она часто куда-нибудь выбиралась. Эмили теперь никуда не выбиралась, сидела дома безвылазно. Поглядывая на подругу, которая в мерцающем свете телеэкрана трудилась над своими ногтями, Эмили думала: мы с ней как две проститутки в ожидании клиентов. Так себе шлюшки, конечно, не poules de luxe.[11]11
  Роскошные цыпочки (фр.).


[Закрыть]
Когда-то Эмили воображала себя poule de luxe. Теперь об этом смешно было даже думать. Гостиная была насквозь пропитана духом нищеты, которая цеплялась к Эмили как хворь, как симптом незаладившейся жизни. Есть люди, которым на роду написано быть нищими, – возможно, Эмили просто относилась к их числу. Раньше Пинн донимала ее рассказами о своем кошмарном детстве. У Эмили тоже было кошмарное детство. Правда, с рассказами она ни к кому не приставала, но что это меняло? Стоило ли удивляться, если и теперешняя ее квартира постепенно приобретала трущобный вид. Коты тоже вносили свою лепту. Ричардсон сейчас как раз точил когти о засаленную обивку ее кресла. Правильно, умница котик, мысленно похвалила Эмили. Так его, так! Непонятно, зачем было когда-то платить Пинн за уборку квартиры? Теперь ее никто не убирал – и ничего.

Глядя на то, как Ричардсон гробит кресло, Эмили вдруг вспомнила свой сегодняшний сон. Во сне она содрала с кошки шкуру и снесла кошачью тушку в рыбный магазин. За прилавком стоял ее отчим. «Сюда клади», – буркнул он. Держа тушку за хвост, Эмили осторожно уложила ее на прилавок. Крови не было. Но неожиданно ей показалось, что кошка шевельнулась. «Живая еще», – сказал отчим. Не может быть, подумала Эмили. Бедненькая, как же она такое вытерпела! Да нет, не может она быть живой! Но кошка продолжала вздрагивать и извиваться. На этом месте Эмили проснулась. Сейчас она постаралась поскорее выкинуть гадкий сон из головы. Точно так же ей приходилось выкидывать из головы многое другое.

– Ты сегодня с кем? – спросила она Пинн.

– Что?

– С кем сегодня встречаешься?

У Пинн время от времени появлялись загадочные кавалеры.

– С Кики.

– Опять с Кики? – Кажется, у этой парочки завязывалась какая-то идиотская дружба. – С каких это пор ты так возлюбила Кики?

– Я возлюбила не Кики, а ее машину. – У Кики Сен-Луа был длинный желтый спортивный автомобиль.

– Только, пожалуйста, не таскай свою подружку сюда. Я и так сыта ею по горло. – Была еще одна причина, по которой Эмили не хотела видеть Кики в своей квартире, – Блейз. В последнее время в сердце Эмили поселился подлый страх: вдруг Блейз бросит ее, уйдет от нее к молоденькой? Мысль, конечно, нелепая, но такие мысли тоже цеплялись как хворь.

– Не собираюсь я ее сюда таскать, с чего ты взяла? Мы встречаемся в кафе.

Слава богу, что в конце семестра Кики уезжает, подумала Эмили. Кики было семнадцать, хотя она обычно набавляла себе год.

– Ты разве не будешь для него готовить?

– Нет. – Когда-то Эмили к приходу Блейза готовила изысканные обеды. Теперь они часами пили, потом съедали наскоро какие-нибудь консервы из банки и укладывались в постель.

– Так я бы приготовила эту мясную запеканку, зря ты меня отговорила.

– А, не важно. – Когда-то она еще и наряжалась для него. Теперь же только надевала блузку поприличнее, все с теми же задрипанными брюками. – Налить тебе чего-нибудь, Пинн?

– Нет, спасибо.

Раньше Пинн всегда составляла ей компанию; собственно говоря, на этой почве они в свое время и сблизились. Пинн приходила заниматься уборкой, Эмили предлагала ей выпить – и начинались душевные излияния. Увы. Теперь Эмили пила все больше, а Пинн все меньше. Увы, увы. «Терпеть не могу пить одна», – говорила Эмили. Но что делать, приходилось терпеть.

Вошел Люка. Когда он появлялся, в комнате происходили какие-то космические изменения. Мгновенно менялось все – вплоть до атомов, до электронов. У Люки, видимо, был повышенный удельный вес. Или он вообще был существом какой-то страшно высокой концентрации. По мере того как он говорил все меньше, эта его концентрация – или плотность, или светонепроницаемость – все росла и росла. Он никогда не топал, ходил тихо, так что это ощущение тяжеловесности было чисто внутренним. Пинн, забыв про свои ногти, подняла голову и смотрела на него со сдержанным любопытством. Как многие бездетные женщины, она не любила детей; во всяком случае, никогда не говорила о Люке с приязнью. Что, однако, не мешало обоим демонстрировать чуть ли не полное взаимопонимание. Наверное, в ней просто не было этих жутких черных чувственных сгустков, душивших Эмили изнутри, – поэтому Люке легче было с Пинн, чем с матерью. В ответ на расспросы Эмили Пинн только пожимала плечами. «Как общаемся? – говорила она. – Да перебиваемся как-то».

Эмили тоже перевела взгляд на сына. Он прошел прямо к телевизору и включил звук на полную громкость.

– ТАКИМ ОБРАЗОМ, ЭКОНОМИКЕ СТРАНЫ МОЖЕТ БЫТЬ НАНЕСЕН СЕРЬЕЗНЫЙ ДОЛГОВРЕМЕННЫЙ УЩЕРБ…

– Люка! Не делай этого!

Значит, танцевальная программа кончилась, начались новости. Да, вот опять идиотское лицо ведущего. Расплескивая херес, Эмили наклонилась вперед и выключила телевизор. Комнатка, конечно, маленькая, как чулан. Но, в конце концов, во всем есть свои плюсы.

Люка, не обращая внимания на мать, прошел в угол и принялся рассматривать какую-то очередную букашку, которую держал на ладони.

– Люка, что у тебя там? Покажи маме.

Люка неторопливо проследовал мимо ее кресла и удалился. Дверь его комнаты тихо затворилась.

– О Боже, – пробормотала Эмили.

– Он хочет змею, – сказала Пинн.

– Змею?

– Да. Хочет завести себе змею.

– Хочет-перехочет.

– Я раздвину занавески, не возражаешь?

– Возражаю. Лучше включи свет.

В последнее время Эмили почти все время держала окна занавешенными. Квартира подбиралась на первом этаже из-за котов – вернее, из-за Ричардсона, поскольку семь лет назад, когда Блейз перевозил сюда Эмили с Люкой, Биль-чика еще и в помине не было. Окна выходили на темноватый дворик, заросший сорной травой: посеять на ее месте что-нибудь приличное никому, кажется, в голову не приходило. Если кто и появлялся в этом дворике, то лишь затем, чтобы, постояв в оцепенении, снова удалиться. Во всяком случае, гулять здесь никто не гулял, даже дети выбирали себе другие места для игр. Многоквартирный дом, укрывший в своей сердцевине этот клочок запустения, располагался близ Ричмонд-Роуд, в верхнем течении этой важнейшей магистрали. От шоссе, как от реки, денно и нощно докатывался волнами монотонный шум, но не успокаивал, как шум реки, а только нервировал. Дом, хоть и совсем еще новый, за короткий срок приобрел обшарпанный и неприглядный вид. Снаружи бетонные стены покрылись причудливыми пятнами всех цветов, внутри надо было пробираться по темному коридору между детскими колясками, велосипедами, сломанными крупногабаритными игрушками и кипами старых газет; над всем витал невыносимо гадкий, затхлый запах.

Пинн включила свет и теперь пришивала свежевыстиранный кружевной воротничок к своему «маленькому черному платью».

– Тебе еще не пора?

– Пора, пора, пора! – Пинн подскочила и, с платьем в руке, побежала к себе одеваться.

Вздохнув, Эмили отпила еще хереса. Провела языком по больным деснам. Обойдется без аспирина, херес помог. Пора и ей натягивать старые брюки и блузку из чесаного нейлона. А как она раньше любила одеваться для Блейза! Она одевалась – сначала туфли, естественно, потом все остальное, – он смотрел. Заставлял ее обряжаться в дорогие, ужасно неудобные тряпки. И обязательно приносил каждый раз какую-нибудь новую штуковину для забав – иногда она даже не знала, что это такое и что с ним надо делать. Как они хохотали, как потом разом умолкали. Да, тогда было здорово. А сейчас? Волнуется ли она по-прежнему перед его приходом? Да, чуть-чуть. И ей по-прежнему чуть-чуть страшно, но того особенного волнения, того трепета уже нет. Их вечные размолвки уже не вмещаются внутрь их большой любви, а выпирают наружу уродливыми ребрами, безжалостно обнажая убожество одинокого страдания. Все время приходится в чем-то признаваться: то накатит очередная, как Блейз говорил, «блажь», что с Люкой не все в порядке, то теперь кварталата, работа, эта сданная комната, эти зубы – эта проклятая жизнь, которая прет куда хочет, не спрашиваясь. У Блейза сразу поскучнеет лицо. Теперь они все время ругаются. Каждый его приход – мука для Эмили. И для Люки тоже. Иногда она уже думала: лучше бы он вообще не приходил. Да, тоска и убожество пустили глубокие корни в ее душе. Порой она чувствовала себя такой несчастной, что хотелось просто лечь и отключиться – пусть не совсем умереть, но уснуть и не просыпаться несколько месяцев. Любой пустяк, любое досадное недоразумение тут же вырастало до размеров кошмара, и было бессмысленно жаль, что все так по-идиотски получилось. О, если бы, тысячу раз твердила себе Эмили, если бы она заставила его тогда порвать со своей разжиревшей супругой – девять лет назад, когда его можно было брать голыми руками, когда он был ее, Эмили, рабом! Тогда, думала она, он сходил по мне с ума, ради меня он бы все послал к черту. Пригрози я ему, что уйду, он бы сделал что угодно. Вот и надо было ковать железо, пока горячо, – а я пожалела. Захотелось быть добренькой, понимающей. Он попросил дать ему время – пожалуйста, я дала ему время. И вот что это время сделало со мной.

* * *

Блейз Гавендер вел свой «фольксваген» по Патнийскому мосту. Переезд через реку всегда был для него неприятным моментом. Некоторые не могут понять, как это шпионы ведут двойную жизнь. Для Блейза тут не было ничего непонятного. Просто делишь себя надвое и ставишь непроницаемый заслон между двумя половинками.

Был отлив. Кинув взгляд на бурую гладь речной излучины, Блейз вспомнил, что ему снилось этой ночью. Несколько рыб в грязной илистой заводи медленно и степенно, словно исполняя ритуальный танец, топили одну кошку. У рыб были бледные, наполовину человеческие лица, вокруг которых извивались длинные плавники. Кружась вокруг кошки, рыбы плавниками удерживали ее голову под водой, чтобы не вынырнула. Ну, теперь все, с жалостью думал Блейз, завороженно глядевший на нелепую сцену, кончилась кисонька. Но кошачий хвост снова и снова дергался, появляясь над поверхностью воды.

Учиться на врача, думал Блейз. Глупости, это нереально. Я не могу переменить все в этой части моей жизни, не трогая той. Но для той это непозволительная роскошь. Я должен зарабатывать деньги, просто обязан. Пусть Эмили устроилась на работу, пусть даже удастся выбить субсидию на обучение, но урезать ей содержание, требовать от нее новых жертв – нет, ни за что. А когда же мы с ней будем встречаться? Слава богу, у меня хватило ума не говорить ей ничего насчет учебы, она бы совсем обезумела. И еще неизвестно, чем бы это кончилось. Стоит ли удивляться, что за всю жизнь я не скопил денег на черный день. Столько времени и сил потрачено зря. Проклятый обман испакостил все, всю мою жизнь. И теперь, когда наконец-то появился шанс, я не могу его использовать. Не могу – из-за нее. Как все меня обложили, со всех сторон! Я даже не могу себе позволить быть бедным. Если все всплывет, на моей практике можно ставить крест. Да что практика, это убьет Харриет. Но я и не хочу, чтобы всплывало. И не хочу, чтобы продолжалось. Господи, как же со всем этим разобраться, ведь должен быть какой-то выход. Нет выхода. Все благие намерения тут же пресекаются на корню. Как я могу делать что-то во благо, когда я сам такой подлец? Да и что тут считать благом? Поди разбери.

Иногда, обдумывая свою ситуацию, Блейз приходил к выводу, что больше всего его угнетает утрата добродетели. Кто-то другой мог назвать это утраченное качество честью, девушка, возможно, назвала бы его невинностью. Блейз скорбел о том, что он уже не может чувствовать себя человеком высоконравственным, что он обречен на жизнь во грехе, – хотя грех противен всей его натуре. Размышления о мотивах собственных поступков не помогали вовсе. Мотивы по большей части были вполне понятны, но не имели значения. Хуже всего было то, что теперь он уже не мог быть хорошим, потому что ему приходилось быть плохим; приходилось снова и снова играть ненавистную отрицательную роль, и с этим ничего нельзя было поделать; даже при том, что эта роль была ему совершенно несвойственна. Что же, получается, он оказался самым что ни на есть homme moyen sensuel?[12]12
  Заурядный сластолюбец (фр.).


[Закрыть]
Нет, невозможно. Он всегда ставил нравственность превыше всего – даже в юности. Его сокурсники считали его человеком «мудрым», родители считают таковым до сих пор. Он и сам сознавал себя существом мудрым и нравственным – и именно это сознание определило его жизненный путь, оно дало ему силу, без которой нечего делать в его профессии. Та же путеводная звезда светила ему и сейчас – сияла и звала вперед. Но идти вперед он не мог. Его добродетель как будто не понимала, что она для него потеряна, а значит, не должна более указывать ему путь, – она продолжала указывать. И это было мучительнее всего. И еще Харриет: она так бережно взращивала в нем счастливое сознание того, что он хороший человек, что он чуть ли не готов был ей верить, забывая обо всем. Как, в какой момент он позволил пороку войти в свою жизнь, опутать ее всю? Как его угораздило обречь себя на такую муку?

Впрочем, если его и угораздило, то произошло это отнюдь не случайно и уж точно не против его воли. Он сам с восторгом, очертя голову бросился в пучину – и воспоминание об этом казалось ему то пыткой, то утешением. Надо сказать, что Блейз с отроческих лет знал за собой кое-какие странности. Они не слишком беспокоили его. Здравомыслие в оценке самого себя и своих особенностей всегда было частью его мудрости – собственно, оно и привело его к изучению психологии. Довольно скоро он осознал, что «странностей» у него не так уж много: не больше, чем у других. Точнее, у других не меньше, чем у него. Что само по себе тоже было любопытно. Отчасти интуитивно, отчасти через самоанализ, расспросы знакомых и чтение специальной литературы он пришел к выводу, что человеческий мозг, включая мозг гениев и святых, вообще склонен к порождению самых неожиданных, а порой даже диких и омерзительных фантазий. Фантазии эти, как он полагал, в большинстве случаев совершенно безвредны. Они живут в человеческом сознании, подобно флоре и фауне в человеческой крови, и даже, подобно той же флоре-фауне, могут приносить известную пользу. Их наличие является, видимо, признаком определенного душевного склада, но, как правило, не влечет за собой никаких последствий, разве что в искусстве. Например, если фантазии человека связаны с убийством, то он, скорее всего, напишет книгу об убийстве, но вряд ли станет сам лишать кого-то жизни. Так, в полном согласии с теорией и здравым смыслом, Блейз продолжал мирно уживаться со своими фантазиями (которые, кстати, в его случае, не имели никакого отношения к убийству). Надо сказать, что – при всей осведомленности Блейза в области тайных человеческих изъянов – мысль о том, что когда-нибудь ему захочется воплотить свои нелепые фантазии в жизнь или же что он встретит родственную душу, исполненную мечтаний сродни его мечтаниям, вовсе не приходила ему в голову. Навязчивые идеи и поиски alter ego суть симптомы душевного недуга, считал он, а стало быть, не имеют к нему, Блейзу, никакого отношения. Он не собирался зависеть от маленьких, но назойливых хотений, которые, превращаясь в потребность, в конечном итоге загоняют человека в темный угол. Впоследствии он насмотрелся на такие превращения, с бесстрастностью исследователя погружаясь в души своих пациентов. Он постиг эту сторону человеческого сознания во всех ее тонкостях. И это тоже было мудро.

Блейз полагал, что человеку душевно здоровому следует любить всяких людей, без предвзятости, – и он любил всяких людей. Естественно, у него не было предвзятости и относительно своей будущей избранницы; разве что он был почти уверен, что она окажется интеллектуалкой. А потом в один прекрасный день вдруг явилась Харриет, совсем не интеллектуалка. А кто? Святая? Возможно, впрочем, дело тут было не столько в святости, сколько во внутреннем, природном благородстве. Что до личных прелестей Харриет, то в них Блейз как раз не нашел ничего особенного, бескорыстие же ее показалось ему шито белыми нитками эгоизма – совершенно по-женски. Зато сколько в ней оказалось удивительного, поистине аристократического достоинства, сколько такта! И хотя за Харриет не было ни знатности, ни серьезного состояния, мать Блейза, женщина отнюдь не без амбиций, тотчас признала ее за прекрасную партию. Разумеется, Блейз полюбил Харриет. Он, в частности, любил ее полную открытость, полное отсутствие каких бы то ни было «странностей», одним словом (хотя это слово и коробило Блейза) ее нормальность. Харриет была вся на виду, вся на свету. Быть может, в его душе все еще оставалось темное местечко, в котором засел страх – совсем крохотный страшок, а солнечной Харриет удалось его оттуда изгнать? Так или иначе, было ясно, что с этой женщиной никакие темные углы ему не грозят. Женившись на Харриет, он почувствовал, что все то, хотя, разумеется, никуда не делось (такие вещи неискоренимы), но как-то съежилось, сделалось совершенно безобидным и незначительным. Понятно, что Харриет он в эти свои наблюдения не посвящал – зачем смущать такую милую и спокойную женщину признаниями, которые ее растревожат или, чего доброго, внушат отвращение? Да она бы и не поняла. Ее взгляды в интересующей области Блейз выяснил легко и быстро – она и не заметила. Тут все было в порядке, никаких отклонений.

Когда жизнь свела Блейза с Эмили Макхью, он пребывал в своем счастливом браке уже десять лет. Они с Эмили встретились во Французском институте, на лекции по Мерло-Понти,[13]13
  Морис Мерло-Понти (Мегiau-Ponty) (1908–1961) – французский философ.


[Закрыть]
куда, естественно, он ездил без Харриет. Эмили училась в педагогическом колледже и писала диплом как раз по Мерло-Понти. Ей было двадцать два. Что-то сразу же поразило Блейза в ее внешности. Она еще тогда не стриглась, темные, почти черные волосы были небрежно стянуты на затылке простой резинкой. Маленькая, худенькая, с лицом строгим и страстным, с маленьким заостренным носиком, с жестким, почти неумолимым блеском неожиданно синих глаз. Голос с легкой хрипотцой, с едва заметным уличным лондонским выговором звучал нарочито насмешливо. С первой же минуты разговора (они познакомились на вечеринке после лекции, их никто друг другу не представлял) между ними завязался флирт. Эмили флиртовала, как ему показалось, несколько механически. Он охотно ей отвечал но почему-то почти тут же, как бы к слову, счел нужным упомянуть «свою супругу». Эмили окинула его странным взглядом. Минут через двадцать Блейзу стало ясно, что он не может просто так отпустить свою случайную знакомую, не может позволить ей исчезнуть навсегда. По каким признакам он понял это так сразу? Впоследствии они много раз задавали друг другу этот вопрос. Уже в тот первый вечер он почувствовал себя (но опять-таки, на каком основании?) как зверь, долго бродивший в уверенности, что зверей его породы в лесу больше нет, – и вдруг оказалось, что есть. Говорили о дипломной работе Эмили. Мерло-Понти оказался удобным предлогом для следующей встречи. Блейз пообещал Эмили оттиск одной из своих старых статей («Феноменология и психоанализ»). Передача статьи произошла два дня спустя в маленьком кафе близ Британского музея. Свой диплом Эмили так и не дописала.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю