355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Айрис Мердок » Святая и греховная машина любви » Текст книги (страница 15)
Святая и греховная машина любви
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 23:17

Текст книги "Святая и греховная машина любви"


Автор книги: Айрис Мердок



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 27 страниц)

Лежа без сна, он вспоминал, как мать, с теми же горящими глазами и с той же ужасной решимостью в лице, пришла вчера поздно вечером к нему в комнату и села на кровать. Глядя на него смущенно и одновременно умоляюще, она объясняла, что выхода у них нет и что иначе никак нельзя. Отец не может бросить эту женщину с ребенком. Он должен обеспечивать их, должен ходить к ним в гости, он ведь не может делать вид, что их нет. А раз они есть – в папиной жизни, да и в нашей тоже, – тогда, может, лучше помочь им и пожалеть, вместо того чтобы считать их подлыми врагами? «Понимаешь, – говорила она, – они просто очень несчастные… как арестанты… как беженцы», – никак не могла подобрать нужные слова, чтобы он понял невыносимость ее положения – и смягчился.

Между тем Дейвид прекрасно все понимал, хотя и не показывал этого. Он ясно видел, как отчаянно его мать пытается овладеть ситуацией, подчинить ее себе. Раз отцу по-прежнему нужна эта женщина, раз он заботится о ней – пусть лучше заботится с ведома жены и по ее настоянию. Подобно морской твари, изучающей незнакомое дно, Харриет упорно протягивала щупальца во все стороны, пытаясь понять и объять все, что только можно; и, судя по выражению покорности, которое Дейвид постоянно теперь видел в отцовских глазах, пока ей это удавалось. Дейвид даже не пытался объяснять ей, насколько ему все это противно. Эти чужие люди были для него – осквернители, враги: воспринимать их иначе он просто не мог. Из-за них жизнь его лишилась радости и вообще всякого смысла. Он ненавидел их, ненавидел эту возню, устроенную родителями, – только бы поскорее простить друг друга, только бы приспособиться как-нибудь, только бы выжить. Ненависть душила его.

Тогда же, глядя на мать, которая почему-то казалась ему теперь похожей на актрису, он понял еще кое-что – и это было страшнее всего. Ей нужен этот мальчишка, этот его кошмарный единокровный братец. Она собралась выделить ему отдельную комнату в доме, чтобы он держал там свои вещи и чтобы мог оставаться на ночь – Люка, этот гаденыш с жабой в кармане, посягающий на самое родное и неприкосновенное, что есть у Дейвида, его дом. Она будет каждый вечер заходить в комнату Люки, будет целовать его перед сном. Даже сейчас ее прямо-таки распирало от нежности, которую она старательно пыталась скрыть от Дейвида, – но он видел, он-то видел, какое странное, тайное утешение нашла для себя его страдающая мать. Она всегда хотела второго ребенка. Временами ее всеобъемлющая, нацеленная на него одного любовь даже казалась Дейвиду обременительной. Но и досадливо отталкивая ее от себя, он ни на секунду не терял уверенности в том, что она все время думает о нем, что он – цель и главное содержание ее жизни; эта уверенность была для него источником надежности и покоя. Вчера, глядя в ее умоляющее, умалчивающее, лживое насквозь лицо, он понял: все так называемые неприятности той, прежней жизни – все это были сущие пустяки, сетования скучающего небожителя. Теперь все кругом изменилось, будто чья-то злая воля грубо низвергла его с небес.

Дейвид перешел с бега на быстрый шаг. Изменилось все, весь мир, даже любимый, привычный с детства маршрут был другой, хотя все тот же – по тенистой улице, мимо больших кирпичных домов с их длинными лужайками и старыми деревьями, вдоль каменной стены парка и дальше по тропинке, где начинается настоящая природа, пусть не дикая, но настоящая – земли фермеров, где на склонах зеленого горбатого холма пасутся черно-белые коровы. За холмом – исполинская, неестественно-бурая на фоне окружающей зелени насыпь строящейся автострады; вот впереди уже показался маленький ее кусочек. Блейз и Харриет так сокрушались по поводу этого строительства, подписывали какие-то страстные петиции, требовали, чтобы автостраду прокладывали севернее или южнее их мирной долины, но Дейвиду она даже нравилась – во всяком случае, он ее принял. Она выросла на его глазах – от нескольких рабочих с флажками, которые сновали между деревьями и что-то мерили, до махины, вознесшейся над путаницей проселочных дорог и боярышниковых изгородей, такой нелепой рядом с округлыми холмами и черно-белыми коровами, устремленной вдаль, сверкающей на солнце белизной бетонного покрытия, почти уже законченной, но все еще громоздкой и безмолвной, как заброшенный монумент посреди мирного сельского пейзажа.

По-прежнему не сбавляя шага, Дейвид подходил уже к краю насыпи. В последнее время это место особенно поражало его резкостью и неожиданностью перехода: бурая раскуроченная земля, стекающая сверху вниз волнами, как лава из кратера вулкана, как причудливо закаменевшее море, – и обычный луг с обычной травой, по которому Дейвид бродил, когда не было еще никакой автострады и никакой насыпи. В той мирной жизни он искал на лугу грибы, а над его головой плыли золотые осенние туманы. Впрочем, застывшее вулканическое море теперь уже не выглядело совершенно инородным, оно как будто начало врастать в окружающий ландшафт; его окаменевшие волны были, если присмотреться, не совсем бурыми, кое-где уже пробивались клочки травы, и белые маргаритки, и красные маки, и кустики очного цвета, усыпанные красными и желтыми звездочками, и небесно-голубые первоцветы. Знакомый ручеек изливался из проложенной под насыпью трубы с таким мирным журчаньем, будто ничего странного с ним не произошло и будто он протекал по этой трубе всю свою жизнь. Дейвид машинально наклонился к трубе, чтобы крикнуть в один конец и послушать эхо, но тотчас понял, что счастливое время, когда он мог просто так подойти к трубе и крикнуть, ушло навсегда. Он начал карабкаться по насыпи. В конце концов, я же еще не взрослый, думал он, хватаясь за бурые слежавшиеся комья, я тоже ребенок – зачем они так со мной?..

Наверху на дорожном полотне никого не было, лишь вдалеке несколько грузовиков и человеческие фигурки возле них напоминали о том, что бетонная громада неуклонно ползет вперед, что скоро, воссоединившись со своей второй половиной, она превратится в важнейшую артерию Новой Британии, и тишина уйдет навсегда из этой мирной долины. Последние дни тишины. Дейвид вышел на середину дороги и лег на спину. Солнце слепило глаза, в голубом необозримом небе расплывались следы беззвучных самолетов. Сквозь тонкую ткань рубашки от прогретого бетона разлилось привычное тепло, и одновременно – почти автоматически, как с трубой, в которую уже нельзя было крикнуть, – чувство безвозвратно утраченного счастья. И – почти сразу и почти так же автоматически – еще одно чувство: острое, мучительное физическое желание, будто безжалостная ласкающая рука простерлась к нему с самого неба, дразня и тираня.

Весь его мир изгажен и отравлен. Весь до мелочей, окончательно и безвозвратно. Даже эти холмы. Даже коровы, и птицы, и цветы. И бежать некуда. Загублены навек ни в чем не повинные жабы. Мать сказала: ах, как Люка любит животных, он скоро изучит все луга и леса в округе. Как все это вынести? – спрашивал себя Дейвид. Да и можно ли вынести такое в одиночку? Статус единственного ребенка – еще недавно предмет его праздного недовольства – был на самом деле основой всей его жизни. Он сам, его отец и мать были неотделимы друг от друга и составляли некое триединое целое, внутри которого постоянно циркулировал животворный поток любви. Этот поток существовал для него всегда – даже в последнее время, когда Дейвид замкнулся и почти перестал разговаривать с родителями, он по-прежнему чувствовал себя неуязвимым центром их любви. И вдруг выяснилось, что никакого единого целого больше нет. Вместо родных лиц на Дейвида смотрели пугающе незнакомые маски с застывшими гримасами вины, униженной покорности, лживого сострадания, подлой предательской нежности и постыдной тайны. Отец, которым Дейвид, при всей своей внешней суровости, безоговорочно восхищался, которого считал оплотом надежности, оказался вдруг жалким, маленьким и виноватым; его застукали – он жалобно просит прощения, а сам тем временем преспокойно продолжает грешить. Они не догадываются, что я все, все чувствую, говорил себе Дейвид, не догадываются, как я сложен, они меня не понимают, думают, что для меня все нужно упрощать. Если бы можно было увезти мать подальше отсюда, чтобы никогда больше не видеть и не слышать ничего этого. Но невозможно, машина набрала ход и уже не остановится, и никто, ни один человек никогда не узнает, каков он, Дейвид, на самом деле и как глубоко он страдает.

Смогу ли я это вынести, думал он, – и при этом не превратиться в жестокое чудовище? Мысль о жестокости, прежде неведомая, теперь казалась ему понятной и почти естественной. Светлый лик Спасителя, вечно маячивший где-то неподалеку, снова приблизился и печально взирал сверху вниз на его терзания. Помоги мне, Господи, снова и снова повторял Дейвид, помоги, не дай умереть от ненависти и тоски. Но – значит, я не одинок, подумалось вдруг; значит, кто-то все же знает меня и понимает всю глубину моей печали, до самого донышка? И этот Кто-то, в милости своей и доброте, может судить и утешать, и обращать само зло в добро? А что если во всем этом и впрямь есть некое добро, вершить которое выпало мне, никому другому? Что если оно, непобедимое добро, все-таки существует? Дейвид закрыл глаза. Солнце ровной краснотой сочилось сквозь сомкнутые веки, над этой краснотой пастельным призраком реял все тот же светлый невозмутимый лик. Значит, все-таки призрак, обманчивое видение, понял Дейвид, и тоска, еще мучительнее прежней, сжала его сердце.

* * *

– Ты так похож на хемингуэевского Старика, что меня это начинает утомлять, – сказал голос Монти.

– С кем ты говорил по телефону? С миссис Смолл? – спросил другой голос, незнакомый.

– Нет, с Харриет. Она просит меня прийти прямо сейчас. Эмили уже сидит у нее. Если хочешь, можешь пойти со мной. Как ты уже слышал, тебе там будут рады.

– Не уверен, что хочу, – ответил Эдгар (это был он).

– Дело твое. Но если останешься здесь, советую не пить больше виски. Все, я пошел.

Эдгар и Монти сидели на веранде. Не видимый для них Дейвид стоял в мавританской гостиной между пурпурным диваном и книжным шкафом (бывшим фонтаном), обложенным де-моргановской плиткой. Весь день он бродил по недостроенной дороге и ее окрестностям, и теперь от голода и усталости у него немного кружилась голова. Он казался сам себе бесчувственным и бесплотным, почти демоноподобным. Хотя нет, не совсем бесплотным: жестокая рука желания, простертая из тех самых небес, на которых прежде пребывал один лишь Иисус, изводила его сегодня весь день. Смутные девичьи образы злорадными бабочками порхали над его головой.

Ближе к вечеру он вдруг ощутил потребность немедленно видеть Монти. Мысль о том, что ведь можно рассказать обо всем Монти, показалась ему последней надеждой в этом безжалостном и безутешном мире. Задыхаясь, спотыкаясь от голода и от слабости, он бежал через луга, потом по тропинке вдоль стены парка, потом по тенистой улице между домами – до самого Локеттса. И вдруг оказывается, что Монти не один и что он прямо сейчас уходит знакомиться с этой страшной женщиной.

Стоя посреди затемненной комнаты, Дейвид решил еще немного подождать и, если Монти все-таки отправится в Худхаус один, догнать его по дороге.

Взгляд его упал на раскрытую книгу, лежавшую на столе. Стихи, на греческом. Дейвид знал эти стихи. Тут же, как хорошо отлаженная машина, мозг переключился на знакомые слова.

«И отвечал ему быстроногий Ахиллес: „Ужель, возлюбленный друг мой, это ты явился ко мне и говоришь, что надобно мне исполнить? Будь по-твоему, Патрокл, я исполню все, как ты велишь. Но сперва, прошу тебя, подойди ко мне ближе, заключим хоть ненадолго друг друга в объятья и предадимся вместе печали“. Сказав так, он простер к нему руки, но не смог обнять, ибо растаял призрак и с неясным стоном сокрылся под землей».

Образ страшной утраты прекраснокрылым коршуном пал на Дейвида из поднебесных высот – и его сердце не выдержало. Опустившись на диван, он закрыл лицо руками и зарыдал.

– Что такое? – Эдгар в тревоге подскочил со стула.

Монти распахнул ставню, и глазам их предстала обрамленная оконной рамой картина: на пурпурном диване сидел рыдающий мальчик.

– Это Дейвид. Сын Харриет.

Сегодня Монти был собой страшно недоволен, он злился на себя с самого утра. Он собирался посвятить день медитации, чтобы ощутить наконец внутри себя желанный мир и покой. В последнее время состояние собственного духа начало уже внушать ему опасения. Ведь могут же как-то другие люди переживать свои утраты, не впадая при этом в прострацию. Мысль о самоубийстве впервые в жизни казалась ему совершенно реальной, теперь он понимал тех, кто неутихающим душевным мукам предпочел полное исчезновение. Как угодно, но он должен, просто обязан положить конец этой пытке. Чувство вины перед Софи разрывало его душу, и в мозгу, как в кино, снова и снова прокручивались одни и те же сцены. Надо, думал он, переключиться на что-то другое – или уже переходить к следующему, еще более кошмарному способу существования. Он уже достиг полной неподвижности и, сузив глаза в щелки, призывал к себе тот покой, который выше всякого покоя и в котором нет места мелочной войне с собой и внутри себя, – но в душе понимал, что так он не найдет того, что нужно ему сейчас. Вся его жизненная мудрость и весь опыт подсказывали, что у него есть лишь один шанс пережить свое горе – отдаться ему целиком, и пусть даже на этом пути подстерегает безумие, но путь этот единственный, другого просто нет.

Он с бессмысленным упрямством цеплялся за мысль об учительстве. Перед смертью Софи он, хотя и мучился душевной болью – те муки теперь казались пустым нытьем, та боль легким покалыванием, – но все же был способен о чем-то думать. В частности, он думал, что ему было бы сейчас очень полезно взяться за какую-нибудь самую обычную работу. Возможно (если когда-нибудь он снова соберется писать), такая радикальная перемена в жизни пойдет ему даже на пользу. Ему нужно было что-то очень простое, но обязательное и обязывающее, нужно было чувствовать, что он играет пусть скромную, но важную для кого-то роль. В моменты прозрения ему казалось, что, помогая другим, пусть даже через силу, он сможет исцелиться сам и, возможно, давняя его внутренняя война наконец чем-то закончится – во всяком случае, он сумеет перенести утрату (тогда еще будущую) без ожесточения. Ибо он прекрасно сознавал, что в душе его есть вещи темные и смутные, с которыми он не может и не сможет играть – так, как это делает, например, Блейз. Мило Фейн, кстати говоря, к этим вещам не относился, по сравнению с ними он был детской забавой (хоть и порожденной ими же). Гораздо больше отношения к ним имел Магнус Боулз. Теперь Софи умерла, но мысль об учительстве осталась. Она, правда, была уже лишена всякой надежды на «полезность», но, во всяком случае, представляла собой хоть какую-то «цель» в бесцельном существовании и хоть какой-то шанс справиться с поистине всепожирающим эгоцентризмом. Отсутствие «пользы» могло даже в известном смысле пойти на пользу. Кто знает, думал Монти, вдруг Жизнь вознаградит его потом за бескорыстный акт; если он и правда такой уж бескорыстный.

Впрочем, одно дело мечтать о грядущих благотворных переменах, и совсем другое – заставить себя перебраться из большого и удобного заставленного книгами полусельского дома в тесную учительскую комнатку. Вот тут, неохотно признавался себе Монти, и появился Эдгар Демарней. Эдгар воспринял идею учительства с энтузиазмом и принялся вдыхать в нее жизнь. Монти может преподавать историю и латынь, так? В конце концов, он же преподавал их раньше, до Мило. И греческий тоже – надо только немного освежить его в памяти. Это же прекрасно! Эдгар завидует ему белой завистью – нет, правда! Учить умных любознательных ребят прекрасному мертвому языку – о такой работе можно только мечтать. А устроиться – в сущности, раз плюнуть! Бинки Фэрхейзел – Монти должен помнить его по колледжу – теперь директорствует в Бэнкхерсте, очень приличной школе близ Нортхемптона. Как раз недавно он прослышал о новом назначении Эдгара и прислал письмо с просьбой подыскать ему хорошего учителя латыни и греческого. Ну, греческим, конечно, Монти давно не занимался, но при желании его вполне можно привести в приличный вид. Старина Бинки будет в восторге! Еще бы, думал про себя Монти, вспоминая, с каким презрением он сам относился к Бинки в колледже. Всякий раз, когда Эдгар об этом заговаривал, Монти поднимал его на смех, но странное чувство неизбежности все же не оставляло его. Разве не ждал он каких-то «знаков» и разве Эдгар – не «знак»? Да и успеет ли он сам, без посторонней помощи, найти до сентября хоть какую-то работу? Нет. Куда он пойдет, что будет делать, не имея на то ни сил, ни желания? А Нортхемптон как раз недалеко от Оксфорда, напоминал Эдгар, и еще ближе от Мокингема. А вдруг и правда, думал Монти, ему опять доведется сидеть рядом с Эдгаром на просторной террасе в Мокингеме, покуривая сигару, потягивая бренди и разглядывая знаменитые пейзажи за рекой?.. Что ж, если он решит подвергнуть себя испытанию Бинки Фэрхейзелом, надо будет выговорить для себя выходные в конце недели.

Вспоминалось также, что хорошо бы исчезнуть из Локеттса до приезда матери. Лучше всего было бы наконец решиться и продать дом – но что-то мешало, что-то путало все его планы. Путаницу, судя по всему, вносила Харриет. Прислушиваясь к себе, Монти всякий раз приходил к выводу, что не чувствует к ней никакой опасной привязанности, но известную привязанность – и известную ответственность за нее – все же чувствует. Срабатывало, впрочем, и еще одно, менее благородное соображение: очень хотелось посмотреть, как эта интригующая ситуация будет развиваться дальше. Вульгарное, в сущности, любопытство было для Монти своего рода утешением – кажется, оно одно выводило его хоть на время из состояния хронической апатии. Вообще Харриет, пожалуй, была единственным человеком в этой жизни, который хоть как-то его интересовал. Харриет и, разумеется, Дейвид. Так не лучше ли остаться рядом с ними, перетерпеть как-нибудь наезд матери – а учительство подождет? Кроме того, если принять сейчас помощь Эдгара, то не окажется ли потом, что он повязан с этим хемингуэевским Стариком на веки вечные?

Харриет, с ее спокойным, «ангельским» нравом, относилась к тому типу женщин, к которым Монти тянуло давно, еще в дни его «роковой юности». Ее правдивость, ее ничем не замутненная ясность и открытость, ее какая-то изначальная наивная добродетель, ее совершенная невинность – все это, даже сейчас, действовало на Монти благотворно и успокаивающе. Добрая, нежная душа, она никому не причиняла вреда и ни от кого не требовала жертв. Как вышло, что единственной любовью в жизни Монти оказалась не Харриет, а Софи – вероломная грешница, маленькое чудовище, злобное, хитрое и коварное? Может, его пленил ее вздернутый носик? Или туфельки? Может, так. А может, и нет. Только маленькое это чудовище, бессердечное и бесподобное, стало вдруг потребно ему больше всего на свете. Но Харриет все же приносила утешение, Монти чувствовал, что ему полезно видеть перед собой это милое невинное лицо. Может быть, думал он, мне все-таки лучше остаться? Сейчас, слушая болтовню Эдгара о том, что он собирается переделать и перестроить в Мокингеме, какие кредиты обещает выделить на это Национальный трест[17]17
  Организация в Великобритании по охране исторических памятников, достопримечательностей и живописных мест.


[Закрыть]
и какого ястребка-перепелятника видел он у себя в долине, Монти думал, что ему уже надо идти к Харриет – помогать ей развлекать Эмили Макхью. Тогда в Патни Монти сразу же почувствовал к Эмили неприязнь, скорее всего взаимную. Ему хватило одного взгляда, чтобы разглядеть за хрупкой синеглазой оболочкой сущую дьяволицу – энергичную, жестокую и расчетливую. То, что, по всей видимости, притягивало к ней Блейза, решительно отталкивало Монти. И вот теперь он должен был идти ради Эмили в Худхаус, говорить какие-то любезности, притворяться, что видит Эмили впервые, и выслушивать рассуждения Харриет по поводу Магнуса Боулза – в присутствии Монти Харриет почему-то всегда начинала рассуждать о Магнусе Боулзе. Вот о чем думал Монти, когда его размышления были прерваны громкими всхлипами из гостиной.

Монти, столько времени страдавший без слез, смотрел на рыдающего Дейвида с неожиданной злостью.

– Прекрати это немедленно, слышишь!

– Не сердись, – вмешался Эдгар. – Ему есть о чем поплакать. По-моему, я сейчас тоже заплачу.

– А ты уже упился, посмотри на себя.

– Я? Упился? Нет… еще не совсем. Дейвид, ну пожалуйста, не надо так…

– Простите, – сказал Дейвид, утирая глаза запылившимся рукавом рубашки.

– Представь нас, Монти, – попросил Эдгар.

– О Господи. Дейвид Гавендер – профессор Эдгар Демарней.

– Вообще-то я уже не про…

– Дейвид, ты идешь домой? Твоя мама пригласила Эмили Макхью.

– Нет.

– Может, лучше уж сразу с ней познакомиться – и покончить с этим? Побудешь минут пять – и все, больше от тебя ничего не требуется.

– Нет. Не могу…

– Знаешь что, иди один, – сказал Эдгар. – А мы с Дейвидом останемся… Побеседуем – ик! – немного.

– Ну и… черт с вами, – буркнул Монти, направляясь к двери. Ему вдруг страшно захотелось выгнать Эдгара взашей, только бы не оставлять его наедине с плачущим Дейвидом. Не будь здесь Эдгара, слезы Дейвида, возможно, тронули бы Монти, хотя и в этом случае он бы все равно разозлился. Теперь Эдгар опять начнет всюду лезть, во все ввязываться, везде совать свой нос, ни черта при этом не понимая. Не пойти сейчас к Гавендерам Монти, конечно, не мог, но твердо решил вернуться домой как можно скорее, чтобы выпроводить Эдгара. Пока он шел от калитки к крыльцу Худхауса, Ершик вцепился ему в штанину. Монти пинком отбросил его.

– Вы тот самый профессор Демарней? Это вы написали «Вавилонскую математику и греческую логику»?

– Да.

– И «Поэтику Эмпедокла»? – Да.

– И «Пифагор и его долг перед Скифией»? – Да.

– И последнее издание «Кратила»[18]18
  «Кратил» – диалог древнегреческого философа Платона (427–347 до н. э.).


[Закрыть]
тоже ваше?

– Да, но хватит об этом, или нам придется перечислять до глубокой ночи. Давай лучше так: вытри-ка свои драгоценные слезы и расскажи мне все, все…

* * *

Монти осушил уже несколько рюмок виски. Сидя с Эдгаром на веранде, он почти не пил, теперь же пил много и быстро – как, впрочем, и все присутствующие. На блюде лежали маленькие изысканные бутербродики, но к ним почему-то никто не притрагивался. Это странное сборище напоминало даже настоящую вечеринку. Никто как будто не чувствовал себя скованно, и ничего ужасного пока не произошло. Когда Харриет знакомила Монти с Эмили Макхью, он лишь молча поклонился, она тоже. Констанс Пинн, правда, заговорщицки улыбнулась и, схватив Монти за руку, незаметно, но весьма ощутимо царапнула ногтем его ладонь. Начиная с этого момента она настойчиво пыталась вовлечь Монти в конфиденциальный разговор, от которого он так же настойчиво уклонялся. В своем нарочито простом черном платье с кружевным воротничком (кружево было брюссельское, доставшееся от одной богатенькой ученицы) она была очень хороша. Даже ее слегка приподнятые волосы с медным проволочным отливом сияли здоровьем и самоуверенностью. Эмили наконец-то оделась по-человечески и тоже смотрелась прекрасно. Сегодня на ней была белая блузка с итальянской камеей, бархатный синий жилет и черные брюки. Темные свежевымытые волосы рассыпались, и Эмили приходилось часто их поправлять или отбрасывать назад движением головы, что у нее получалось совсем по-мальчишески. Она поглядывала по сторонам с видом скорее смущенным, чем вызывающим, и чаще задерживала взгляд своих ярко-синих глаз на окружающих предметах, чем на людях. Харриет, в противоположность обеим гостьям, казалась усталой и неряшливой, щеки ее были бледны, шпильки, обычно незаметные, высовывались из прически самым непривлекательным образом. Харриет редко надевала украшения, но сегодня на ней был серебряный золоченый браслет с выгравированными розами, подарок отца. Она без конца щелкала замочком браслета, то расстегивая его, то снова застегивая. Пояс ее вуалевого платья развязался и волочился по полу. «Только, пожалуйста, – шепнула она Монти, встречая его у дверей, – не убегай первым, дождись, пока они уйдут». Значит, ему придется забыть о том, что у него дома, возможно, в этот самый момент зарождается новый неприятный тандем (Дейвид—Эдгар), и остаться. Впрочем, взглянув на сегодняшнюю Харриет – растрепанную, с дрожащими руками и волочащимся поясом, – он и так решил остаться.

«Дейвид, наверное, скоро придет», – сказала Харриет гостям в начале вечера, однако Дейвид так и не появился. Она попыталась выяснить у Монти, будет ли Эдгар, но не услышала в ответ ничего определенного. Итак, ни Дейвида, ни Эдгара, а Эмили с подружкой, обе уже «готовенькие», уходить, судя по всему, не собирались. Раскрасневшийся Блейз улыбался во все стороны и, когда к нему обращались, охотно со всем соглашался. Харриет то и дело касалась его руки, то ли подбадривая мужа, то ли предъявляя свои на него права. Пинн, которую начал разбирать смех, кидала на Блейза многозначительные взгляды и хихикала. Эмили, в отличие от подруги, решительно его игнорировала. Точно так же она игнорировала Монти и Пинн и в разговоре обращалась исключительно к Харриет. Монти, избегавший Пинн, говорил только с Блейзом, который мало что слышал и еще меньше соображал, зато сохранил способность кивать и поддакивать к месту. Под воздействием виски Монти постепенно начал приходить в состояние непонятного, почти радостного возбуждения. Не то чтобы он предвкушал скандал – просто ему было безумно интересно, что будет дальше.

Узкая и длинная, на три окна, гостиная, расположенная в торце Худхауса, выглядела пусто и голо, как необработанная слоновая кость. Кроме четырех бледных акварелей и овального зеркала в белой фарфоровой раме, на белых стенах не было никаких украшений. Когда-то Блейз занялся оформлением комнаты, но закончить так и не дошли руки, тем более что сами хозяева заглядывали сюда нечасто. На полу до сих пор лежал толстый индийский ковер, оставшийся от прежнего владельца (Блейз с Харриет никак не могли договориться между собой, чем его заменить); мебель, которой и в лучшие времена требовалась опора, теперь и вовсе не могла стоять сама по себе и выстроилась строго вдоль стен. Середина комнаты, таким образом, оставалась пустой, и в этой пустой середине кучкой стояли собравшиеся – казалось, вот сейчас раздастся свисток или заиграет музыка, все сорвутся с мест, и начнутся фанты, или шарады, или танцы. Блейз дышал учащенно, по-прежнему улыбался всем жалкой заискивающей улыбкой и, глядя то на Харриет, то на Эмили, то на Пинн, распределял свое внимание, как успел заметить Монти, поровну между всеми тремя.

Разговор, немного напоминающий беседу сумасшедших, но в остальном вполне светский, касался театра.

– Театр – это сплошное притворство, – сказала Харриет.

– Вы разве не любите Шекспира? – спросила Эмили.

– Читать люблю, но на сцене от него мало что остается, одно трюкачество.

– Не понимаю театралов, – заметил Монти. – По-моему, они попусту тратят время, которое можно было бы провести в приятной беседе.

– Вот именно, – согласился Блейз. – Вот именно.

– Монти, вы это серьезно? – спросила Пинн.

– Я обожаю театр, – сказала Эмили. – В театре перестаешь быть собой. И такие яркие, роскошные образы – врезаются в память на всю жизнь. Но куда мне в театр, когда я все время с Люкой, как за ногу привязанная.

– А разве нельзя брать его с собой? – спросила Харриет.

– Он не захочет.

– Откуда вы знаете?

– Знаю, не захочет.

– Но сегодня вы ведь нашли, с кем его оставить. С кем-то договорились, да?

– Это Пинн договорилась – с какой-то девицей из школы. Кто сегодня с Люкой, Пинн?

– Кики Сен-Луа.

– Красивое имя, – сказала Харриет.

– Но ты сказала, будет Дженни! Про Кики ты ни слова не говорила.

– У Дженни не получилось.

– Иногда вы могли бы ходить в театр с Блейзом, – сказала Харриет. – А я бы присмотрела за Люкой.

– Мы с Блейзом? Вы шутите! Хотя – почему нет? Мы уже сто лет никуда не выбирались. Блейз просто обожает театр, правда, Блейз?

– Да, просто обожаю, – закивал Блейз.

– А я-то, я-то хороша! – рассмеялась Харриет. – Столько лет лишала его удовольствия!

– Так вы серьезно? – снова спросила Пинн у Монти.

– Насчет чего?

– Насчет того, что театр – пустая трата времени.

– Все великие пьесы написаны в стихах, и – тут я согласен с Харриет – их интереснее читать, чем смотреть.

– Но неужели нет ни одной приличной пьесы в прозе?

– Понятия не имею. Я ведь не хожу в театр.

– Ну, тогда как вы можете судить о пьесах? Возможно, вы совсем не правы.

– Я не говорю, что я прав. Я только говорю, что говорю серьезно.

– Какой вы циник! А правда, что ваша мама была раньше актрисой?

– Хотела, но у нее не вышло. Пришлось вместо этого заниматься постановкой голоса в школе для девочек.

– Кто бы мне поставил голос, – сказала Эмили.

– У вас очень милый голос, – возразила Харриет.

– Я имею в виду свой лондонский прононс. Блейз, впрочем, говорит, что ему нравится.

– Да, очень нравится.

– Ах, значит, он у меня все-таки есть? Вот спасибо тебе!

– Блейз, включи, пожалуйста, свет, что-то вдруг стало темновато, – сказала Харриет.

– Я раньше тоже хотела стать актрисой, – сообщила Пинн, обращаясь к Монти. – Я написала пьесу. Вы не могли бы ее прочитать?

– Харриет, может, тебе лучше присесть? – сказал Монти.

– Нет, спасибо… Стоять как-то… лучше.

– Что там собаки так растявкались? – Эмили обернулась. – Они у вас тут как стая волков, честное слово.

– Можете, если хотите, разгромить ее в пух и прах, только скажите, что вы на самом деле думаете. Для меня это важно.

– Там кто-то пришел, – сказал Монти. – Не с улицы, а со стороны кухни. Это, наверное…

– Дейвид! – воскликнула Харриет. Но вместо того, чтобы спешить вслед за Монти на кухню, лишь отошла в угол комнаты и опустилась на стул. Собаки продолжали надрываться.

Монти решительно направился на кухню, Блейз следовал за ним по пятам. В проеме выходящей на лужайку двери обозначилась грузная фигура Эдгара. Наконец дверь захлопнулась, и заливистый собачий лай оборвался. Монти с удивлением отметил, что на улице уже почти стемнело, туманное предзакатное солнце освещало лужайку приглушенным светом, как на картинах Вермеера.

Эдгар, как-то странно кренясь набок, дошел до стола и обеими руками уперся в красную клетчатую скатерть. Монти, как, впрочем, и Блейзу, сразу стало ясно, что Эдгар пьян.

– Ну, ты тут сам с ним разберешься, да? – сказал Блейз, ретируясь обратно в гостиную.

– Как это ты отсюда явился? – спросил Монти. – А, понятно, через забор. Ну и дурак, пьяный к тому же. Сядь-ка лучше.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю