Текст книги "Государство наций: Империя и национальное строительство в эпоху Ленина и Сталина"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц)
«Нация», вечно присутствуя, как палимпсест, отягощалась другими социально-политическими темами, и озабоченность проблемами народа и его отношениями с обществом говорит о том, что в изображении нации, которая вышла за сословные границы и включила в себя всю «национальную» общность, имелись концептуальные трудности.
Царская империя в разное время пыталась распространить официальную народность, поощрять сначала бюрократическую, затем культурную русификацию, подавить нерусский национализм и сепаратизм и отождествить династию и монархию с русской «нацией».
Но эта несогласованная политика сникла перед противоположными тенденциями, что особенно заметно, перед мощным уравновешивающим давлением сверхнационального отождествления России с империей, православием и славянством. Даже консервативный националист Михаил Катков (1818–1887) мыслил русскую идентичность сосредоточенной в основе своей вокруг государства. Поскольку государство не было этнически однородным, это обстоятельство следовало изменить. Русификация дала бы государству преданный, этнически однородный источник поддержки. Хотя газета Каткова «Московские Ведомости» была особенно популярна среди правых сил, его националистические взгляды не слишком привлекали широкие слои населения. Мысль о панславянском единстве, возможно, во главе с «царем всех славян», а не просто с Россией (мысль, между прочим, выраженная поэтом Федором Тютчевым), постоянно подрывалась сопротивлением других славянских народов, особенно поляков, которые не только не были православными, но и сформировали свою идентичность. Говоря о более близких народах, панславизму и более скромной концепции русского народа, включающего в себя «малороссов» (украинцев) и «белорусов» наряду с «великороссами», был нанесен сильный удар со стороны зарождающейся отдельной национальной идентичности среди украинцев. После того как в 1847 г. правительство подавило украинскую радикальную панславянскую группу «Братство Кирилла и Мефодия», оно не только изменило свою украинофильскую политику (направленную против польского влияния), но официально осудило панславизм, как опасное и пагубное учение{143}.
Позиция интеллектуалов и правительственных чиновников в отношении особого характера русского народа, отличающегося от беспорядочной аморальности Запада, изначально возвышала его над Западом и давала русским политикам мотивацию и оправдание имперской экспансии на Восток и колонизации «свободных пространств» Сибири и Средней Азии.
В многотомном наследии консервативного националиста, историка Михаила Погодина, боготворившего Карамзина и возглавлявшего кафедру русской истории в Московском университете, содержались все эти темы – русская исключительность, панславизм и цивилизующая миссия на Востоке{144}. Если на Западе Россия встретила сопротивление своей экспансии – Крымская война (1853–1856), Берлинский трактат (1878) и бунт (восстания в Польше 1831 и 1863 гг.), то на Восток можно было рассчитывать. Имам Шамиль был разгромлен, и закаленные в боях войска можно было задействовать дальше на Востоке. Пока осторожный министр иностранных дел России А.М. Горчаков сопротивлялся аннексии Кокандского ханства, даже после того, как в 1865 г. генерал Черняев взял Ташкент, энергичная политика генерала, отменявшая автономию ханства, постепенно завоевала сильных сторонников в правительстве. Главная задача России в Средней Азии была сначала не экономической и не религиозной, а в основном стратегической – против экспансии Бухары, а позднее – английской, и затронула торговлю и поселенцев лишь впоследствии. Генерал Константин фон Кауфман одержал победу над Бухарой и Хивой, они стали зависимыми от русского царя, но им было позволено сохранять автономию. Там, где русские осуществляли непосредственную власть, военные оставались на службе со всей ее строгостью и авторитарностью. Даже когда после 1886 г. гражданские лица обрели большее влияние, администрация, состоящая из мелких малообразованных чиновников, отличалась черствым и деспотичным отношением к местным народам и была насквозь коррумпирована. В Средней Азии между русскими администраторами и поселенцами из мусульманских народов лежала культурная и классовая пропасть. Образованные мусульмане или становились служителями ислама, или получали через русских блага европейских знаний. Мусульманские реформаторы, джадидисты (последователи «Нового метода»), пытались насадить западное образование в Средней Азии, но оказывались в тисках между подозрительными русскими, с одной стороны, и враждебными мусульманскими священнослужителями – с другой.
Хотя царская Россия не была «либерально-буржуазной» империей, как Британская, Французская или Бельгийская, и не вступила в характерный конфликт между всеобщими правами, свободами и формами своего имперского правления, тем не менее она существовала в буржуазном европейском мире и в конце XIX в. и поставила на повестку дня модернизацию, что несколько подорвало ее былую стабильность в отношении колонизаторов и колонизуемых. Русские колонизаторы приняли понятие «гражданственность» как способ выражения и цивилизующей миссии империи, и смысла гражданских добродетелей, которые привнесли в многонациональный русский мир понятие «чужака»{145}. Но даже по мере вживания в имперское общество многие образованные, продвигающиеся по служебной лестнице русскоговорящие нерусские подданные обнаруживали, что возможности поступить на гражданскую службу и вписаться в высшие слои общества для них до некоторой степени заблокированы. Один из самых сильных аргументов в пользу распространения национализма в элитах периферии – это как раз невозможность продвижения – то, что Бенедикт Андерсон называет «стиснутыми» или «перекрытыми по вертикали» «паломничествами креольских функционеров»{146}, – что наводит их на мысль видоизменить политическую и экономическую арену действий. В условиях многонационального государства национализм нередко становится аргументом для привилегированного достижения государственного положения как со стороны больших народов, так и меньшинств.
Будучи имперским государственным устройством, проводящим в XIX в. как дискриминирующую, так и национализирующую политику, Русское государство сохраняло существенные различия между русскими и нерусскими, по-разному относясь к различным нерусским и неправославным народам, равно как и к социальным сословиям. Все народы, именуемые инородцами, продолжали подчиняться особым законам – евреи, народы Северного Кавказа, калмыки, кочевники, самоеды и прочие народы Сибири. Великие реформы 1860-х гг. не учредили земства на нерусских территориях. Притом, что различия и дискриминация в отдельных частях империи, среди населяющих ее народов сохранялись, все же принимались более согласованные действия по русификации отдельных слоев населения. Правительство считало всех славян потенциальными или реальными русскими, и чиновники препятствовали получению поляками высшего образования и возможности говорить по-украински{147}.
Польский университет в Вильнюсе был закрыт после восстания 1830–1831 гг. и открылся впоследствии в Киеве, но уже как русский университет. Советники Александра III Дмитрий Толстой и Константин Победоносцев приравнивали «русскость» к православию и были особенно враждебно настроены по отношению к католикам и иудеям. Все православные студенты должны были получать образование на русском языке, пусть даже считали себя украинцами, белорусами, грузинами или бессарабами. Но в то же время правительство заботилось, чтобы люди могли получать религиозное образование в своей вере. Поэтому оно разрешало учреждение католических, протестантских, армянских, мусульманских и иудейских школ и порой позволяло неправославное образование на других языках кроме русского. В школах нехристианских конфессий также было позволено получать образование на других языках, но в нехристианских государственных школах образование должно было вестись на русском языке. Реформатор в сфере церковного образования Н.И. Ильминский настойчиво доказывал, что язычники должны слушать Евангелие на родном языке, и в 1870 г. система Ильминского, согласно которой учреждалась сеть школ на местных языках, стала официальной политикой{148}.
Самое условное представление о поздней «национальной политике» царизма – то, что она означала русификацию. Но такое представление, когда любое действие от административной систематизации до подавления национальных движений трансформируется во внешне логичную программу, весьма обманчиво. В России русификация имела по крайней мере три разных значения. Для Екатерины II и Николая I «обрусение» было государственной политикой объединения и униформирования практики управления империей. Кроме того, существовал спонтанный процесс самоадаптации народа к нормам жизни и языка в Российской империи, незапланированное обрусение, вполне успешное среди народов Поволжья и западных славян и продолжавшее быть особенно сильным в середине XIX в., когда империя вбирала в себя другие народы и была относительно толерантной (но не в отношении поляков и украинцев), призывая нерусских вставать на путь европейского просвещения и прогресса.
И, наконец, имела место попытка «обрусения» народов в смысле культуры. Культурная русификация в арсенале царского государственного строительства проявилась последней и представляла собой реакцию на национализм нерусских, в то время как правительства Александра III и Николая II панически заявляли, что осуществить ее – свыше их сил{149}.
Что касается сферы образования в России, то здесь, как и везде, вопрос национальной политики представлял собой непреднамеренное следствие политики государства в области религии. Как полагает Джон Слокум, «государственная политика, направленная на язык рационализации, проводимая одновременно с насаждением системы государственного образования, вводит политику народности, когда государство сталкивается с укоренившимися общественными деятелями (в данном случае, неправославными религиозными иерархиями) с корыстным интересом в поддержании альтернативных мировоззрений»{150}. Поскольку с 1856 по 1885 г. число учащихся в начальной школе в России возросло в пять раз, а затем вновь – в четыре раза к 1914 г., то вопрос языка, на котором ведется обучение, стал главным в правительстве. «Нерусскость» все больше ассоциировалась с языком, и правительство все чаще выступало в пользу преподавания на русском языке. Например, в 1887 г. начальные школы в Прибалтике, которым было разрешено обучать первые два года на русском, эстонском и латышском языках, обязаны преподавать в последний год исключительно на русском, кроме религии и церковного пения. «Примерно к 1910 г., – утверждает Слокум, – “национальность” стала политически выдающейся категорией в имперской России….Национальность, основанная на языке, обрела статус главного критерия для различения русских от не-русских (и одной группы нерусских от другой), уничтожив былое официальное определение ситуации, согласно которой религия была главным критерием для того, чтобы отличить “русскость” от “нерусскости”»{151}. От политики различения, основанной прежде всего (хотя и не всецело) на религии, Россия перешла к политике, где национальность котировалась как никогда раньше.
На более открытой политической арене в период между двумя революциями – 1905 и 1917 гг. – «национальный вопрос» стал представлять чрезвычайный интерес как для правительства, так и для оппозиции. Очень часто русские, жившие в этнически нерусских регионах, например, в западных областях, на Украине или в Закавказье, становились страшными националистами. Они становились членами националистической партии, процветавшей в западных провинциях, а публицисты-шовинисты вроде Василия Величко с его антиармянскими обличительными речами оказывали влияние в Закавказье{152}. Широко известные из прессы дебаты между «консервативным либералом» Петром Струве и украинским активистом Богданом Кистяковским выражали государственничество и ассимиляционистский национализм, бывшие основой почти всей русской политической мысли, даже среди противников самодержавия{153}. Если русские националисты настаивали на том, что украинцы и белорусы – это меньшие ответвления единого русского народа, то националисты среди украинцев претендовали на принадлежность к нации, основанной на другой культуре. По мере появления различных этнических вариантов национализма как среди консервативных русских, так и среди нерусских народов, правительство провело ряд совещаний по национальным делам – одно о пантюркизме и еще одно междисциплинарное совещание об образовании инородцев. Организаторы последнего надеялись привлечь инородцев во всеобщую систему образования государственных школ с преподаванием на русском языке, чтобы распространить использование русского языка как государственного, хотя насильственной русификации предполагали избежать. Понятно, что это был отказ от системы Ильминского, поскольку теперь обучение, за исключением первого и, возможно, последнего класса, начальной школы должно было, наконец, вестись на русском языке. Развитие отсталых народов внутри их собственной культуры наряду с православной религией уже не было целью, основная задача состояла в настойчивой ассимиляции нерусских.
Совещание выступало против «искусственного пробуждения самосознания отдельных народностей, которые по своему культурному развитию и численности не могут создать независимую культуру»{154}. Вывод отчета о совещании гласил, что идеальной школой с точки зрения государственного единства была бы единая школа для всех народностей Империи с государственным языком образования, не стремящаяся к подавлению отдельных национальностей, но воспитывающая в них, как и в коренных русских, любовь к России и сознание ее единства, целостности и неделимости{155}.
Государство было готово использовать свои ресурсы, чтобы получить новообращенных в православие и в русский язык, но, казалось, также осознавало, что «большинство населения империи не было и никогда не будет исконно русским»{156}. Религиозные границы были реальными, и их предстояло усилить, поскольку национализм и сепаратизм следовало подавить. Если религия продолжала оставаться главным отличием русских от нерусских, то язык и национальность стали весьма яркими признаками различия в последние годы царизма, и переход от различия по религии к различию по языку, хотя и не произошел окончательно, был, по словам Слокума, «преобразованием в дискурсивный режим, революционным прорывом в политические беседы между русскими и нерусскими»{157}.
В последние годы царизма высшие классы и государственные власти разделились на тех, кто больше не желал якшаться с традиционными институтами самодержавия и дворянства, и тех, кто жаждал реформировать государство, чтобы представлять не имеющих представительства, уменьшить или искоренить социальную и этническую дискриминацию и продвигаться по пути формирования нации{158}. Но процесс национального строительства подавил сопротивление социальному эгалитаризму или этническому нейтралитету. Известная попытка учредить выборные земства в западных провинциях ускорила политический кризис.
При соблюдении обычного принципа сословного представительства местная власть перешла бы в руки польской шляхты, но когда была предложена система представительства по этносам, то закон не прошел в консервативной верхней палате Думы, потому что подвергал риску сословное представительство.
Закон о муниципальных советах польских городов потерпел крах еще до сопротивления польских антисемитов, опасавшихся преобладания евреев в муниципальных законодательных органах. Русские националисты недолго торжествовали победу в 1912 г., когда район Холма (Хелма), в основном с католическим украинским населением, вышел из исторического Польского королевства и превратился в отдельную губернию{159}. Во всех этих случаях в дискуссии преобладали конкретные национальные и классовые различия, разделявшие участников. Универсалистские принципы о принадлежности к одной нации отсутствовали.
Находясь в вынужденной отставке, бывший премьер-министр Сергей Витте, исключительно вдумчивый аналитик самодержавия, тонко отметил основные трудности, с которыми сталкивались традиционные империи, вступающие в XX в. В своих «Воспоминаниях» Витте отмечал, что рост политического сознания русского общества в сочетании с «не только не подходящими, но и заведомо пагубными» действиями царя лишали самодержавие жизнеспособности{160}. К грубым ошибкам центра и мобилизации масс Витте добавил угрозу, которую представлял национализм.
«[Окраины] начали мстить за все многолетние действительные притеснения и совершенно правильные меры, с которыми, однако, не мирилось национальное чувство завоеванных инородцев. Вся ошибка нашей многодесятилетней политики – это то, что мы до сих пор еще не осознали, что со времени Петра Великого и Екатерины Великой нет России, а есть Российская империя. Когда около 35% населения – инородцы, а русские разделяются на великороссов, малороссов и белороссов, невозможно в XIX и XX вв. вести политику, игнорируя… национальные свойства других национальностей, вошедших в Российскую империю – их религию, их язык и проч. Девиз такой империи не может быть: “обращу всех в истинно русских”. Этот идеал не может создать общего идеала всех подданных русского императора, сплотить все население, создать одну политическую душу»{161}.
Царизм так и не создал ни нации внутри империи, ни даже чувства национального единства среди коренного русского населения, пусть даже то, что напоминало другим империализм, было для правителей страны «частью более крупных проектов государственного и национального строительства»{162}. Царская Россия преуспела только в государственном строительстве и создании империи, но ей не удалось построить в империи многоэтничную русскую нацию. История царизма – это история империи, которая временами занималась национальным строительством, но государственная практика всегда состояла в конфликте со структурами и дискурсами империи. Имперское начало имело тенденцию если не ниспровергать, то разрушать все национальное, точно так же как национальное работало на то, чтобы нарушить стабильность и законность государства. Если Московское государство и имперская Россия с успехом интегрировали внутренние регионы империи, нередко называемые внутренними губерниями, в единственную национальность, то разнообразное администрирование, равно как и компактность местных этничностей, сохраняли и усиливали различия между русским центром и нерусскими окраинами{163}. Относительно успешно проведя завоевание и ассимиляцию православного славянского населения Центральной России (Владимир, Новгород и прочие уделы), Московское государство принялось «приращивать» земли с неславянским, неправославным населением, например Казань. В некоторых краях царскому режиму удалось создать верноподданных путем преобразования культурных идентичностей, но его политика была противоречивой и чрезвычайно непоследовательной. Он не создал подлинно гражданскую национальную идентичность и не преуспел в формировании (или хотя бы в попытках формирования) этнической нации, даже среди русских. Местничество, вероисповедание и неясная концепция России, скорее связанной с царем и государством, чем с народом в целом, мешали увидеть внутри империи нацию, состоящую из разных классов и культур. Можно сказать, что царское правительство не сумело сделать русскими даже крестьян{164}.
Не было программы, как, например, во Франции, чтобы воспитать и объединить миллионы людей вокруг идеи нации. Опыт царской России был опытом несостоявшегося национального строительства. Поэтому для объяснения российского случая полезны параллели с успешным интегрированием Англией Британии и неудачей в Ирландии и успешным национализированием Францией «шестиугольника» и провалом в Алжире{165}.
Россия была смешанным государством с отношениями неравенства между русской метрополией, представлявшей собой многоэтничную, хотя и культурную, русифицированную правящую элиту, и нерусскими народностями. Несмотря на все беспорядочные усилия правящего института по созданию нации, программы дискриминации и неравенства между метрополией и периферией, сопротивляющиеся культуры и контрдискурсы национализма нерусских мешали гомогенизации и инкорпорации населения в единую «мнимую общность» русской нации. Хотя крах царской России произошел не по причине национализма на окраинах, а из-за постепенного ослабления и распада центра, к 1917 г. почти вся легитимность имперской инициативы сникла. Элиты отказали монархии в поддержке, а, кроме того, режим оказался отчужденным от интеллигенции, а рабочие, стратегически размещенные в крупнейших городах, – от режима. После 1905 г. политика индустриализации и ограниченные реформы создали в царском обществе новых избирателей, требовавших представительства в политическом порядке, в чем царь им отказал. В новом мире, где дискурсы о цивилизации сосредоточивались на нации, конституционности, экономическом развитии (казавшемся царизму помехой) и кое-где на социализме и революции, – самодержавие все больше воспринималось как оковы, мешавшие движению вперед.
В последние годы своего существования династия, похоже, становилась все более бесправной и в то же время вероломной. Когда русские потерпели поражение и понесли колоссальные потери в Первой мировой войне, непрочная аура легитимности спала с императора и его супруги, которые теперь виделись далекими от России и даже чужими. То, что в далеком прошлом, как казалось династии, придавало ей силы (ее отличие от народа), ныне стало роковой помехой.
Патриотизм элиты, нерусский национализм и усталость крестьян от невыносимых жертв за дело, с которым они себя не отождествляли, – все это подрывало монархию, приближая ее кончину. Принципы империи, разобщенность и иерархия, были несовместимы с современными идеями демократического представительства и эгалитарного гражданства, охватившими почти всю интеллигенцию и городское общество. Не выдержав испытание войной, монархия утратила последние источники народной любви и легитимности, и в ответственном испытании Февральской революцией 1917 г. Николай II не смог получить военную поддержку для подавления народного сопротивления в отдельно взятом городе.
Благодарности
Эта статья изначально была представлена на семинаре в Центре международной безопасности и контроля над вооружениями в Стэнфордском университете, где я работал в 1995–1996 гг., а через два года я прочел ее, как инаугурационную речь в университете Чикаго. Выражаю благодарность моим коллегам по Центру, его директору Дэвиду Холлоуэю, коллегам в Чикаго и особую благодарность за замечания и/или внимательное прочтение статьи на разных этапах работы: Лоуэллу Баррингтону, Роджерсу Брубейкеру, Валери Бане, Праседжит Дуаре, Линн Эден, Барбаре Энгель, Мэттью Эвангелисту, Теду Хопфу, Михаилу Ходорковскому, Джереми Кингу, Валери Кивельсону, Дэвиду Лейтину, Гейлу Лапидусу, Стивену Пинкусу, Норманну Неймарку, Льюису Зигельбауму и Катерине Вердери.