355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » Государство наций: Империя и национальное строительство в эпоху Ленина и Сталина » Текст книги (страница 3)
Государство наций: Империя и национальное строительство в эпоху Ленина и Сталина
  • Текст добавлен: 9 апреля 2017, 04:30

Текст книги "Государство наций: Империя и национальное строительство в эпоху Ленина и Сталина"


Автор книги: авторов Коллектив


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 25 страниц)

ЧАСТЬ I.
ИМПЕРИЯ И НАЦИИ

Рональд Григор Суни.
Империя как таковая:
Имперская Россия, «национальная» идентичность и теории империи

В то время, когда российские политики вновь взяли на вооружение термин «держава», намереваясь дать представление о будущей России, западные авторы воскресили метафору «империи» для описания бывшего Советского Союза и даже постсоветской России[4]4
  «Держава» – это название политической организации Александра Руцкого, название книги Геннадия Зюганова, возглавляющего Коммунистическую партию Российской Федерации, а Александр Лебедь, кандидат в президенты одной из националистических партий, написал книгу «За державу обидно».


[Закрыть]
. Ранее термин «империя» применялся либо в связи с отношениями СССР с восточноевропейскими подвластными странами, либо в связи с отношениями между Москвой и нерусскими народами, и, как правило, имел в высшей степени фанатичное звучание, из чего читателю становилось ясно, что интерпретация национальной политики будет консервативной и антисоветской{35}. Согласно высказываниям Рональда Рейгана об СССР как об «империи зла», понятие «империя» прилагалось к государствам, которые мыслились репрессивными изнутри и экспансионистскими извне. Но в конце 1980-х гг., когда в Советском Союзе возникли националистические и сепаратистские движения, этот термин стал использоваться шире, поскольку казался ясным эмпирическим описанием конкретной формы многонационального государства{36}.

Как заметил политолог Марк Р. Бейссинджер: «То, что когда-то шаблонно называлось государством, вдруг стало всеми осуждаться, как империя»{37}. Изначально свободное от всяческого теоретизирования понятие «Советская империя» обрело новый смысл как «государство, утратившее свою законность и обреченное на крах». Усилилась не экспансия, а взрывоопасность. Бейссинджер указал, что этот ярлык создал порочный круг: «Похоже, достигнут всеобщий консенсус в понимании того, что Советский Союз рухнул потому, что был империей. Но его также привычно называют империей именно потому, что он рухнул»{38}.

Этот смысл отсутствия законности и предрасположенности к распаду продолжает присутствовать в образе империи, но те, кто в последнее время занимается изучением политики России при Ельцине в отношении так называемого ближнего зарубежья, снова используют термин «империя» в его изначально экспансионистском значении.

Каким бы ни было его толкование или прогноз, понятие империи стало организующей метафорой для ряда конференций и издательских проектов и для не прекращающихся дебатов в прессе{39}. В тот же самый момент, когда ученые убежденно предрекали конец века империй, последние с новой силой проявились в научных трудах. В данном разделе империя изучается как проблема внутреннего строения государств, например континентальных государств-империй, которые гораздо меньше обсуждались в компаративной и теоретической литературе, чем заморские колониальные империи.

Глядя на проблемы существования государства, его упадка и краха через взаимодействие наций и империй, я утверждаю, что понимание империи требует создания исторического контекста, поскольку жизнеспособность империи относится к оперативным дискурсам законности и международного окружения, в котором формируются империи.

В этой главе я сначала представлю теории выживания, упадка и краха империй, которые, надеюсь, несколько приблизят нас к пониманию становления и краха Российской и Советской империй. Затем я использую идеальные типы империй и наций, чтобы разобраться в структуре, эволюции и бесплодных попытках царской империи создать жизнеспособную «национальную» идентичность. Начну с определений.

Среди исторически существующего разнообразия политических сообществ империи относятся к числу самых распространенных и во многом служат предвестниками современного бюрократического государства. Историк Энтони Пэгден проследил различные значения, придаваемые империи в европейских дискурсах. В своем изначальном смысле в классической древности imperium относилась к исполнительной власти римских магистратов и со временем – к «независимой власти». Такое смысловое значение мы находим в первой строке «Государя» Макиавелли: «Все державы, все государства, имевшие или имеющие власть над народом…»{40} К XVI в. империя приобрела значение status, состояние и политические отношения, связывавшие вместе группы людей в обширную систему, однако начиная со времен Древнего Рима она уже приобрела один из современных смыслов империи как огромного государства, «обширной территориальной державы»{41}. Наконец, «претендовать на статус императора [со времен Августа] означало претендовать на такую власть, в которой отказано простым королям»{42}. С империей в то время отождествлялось самодержавное правление, наряду с мыслью о том, что империя представляет собой «разнообразную территорию, находящуюся под единой властью»{43}.

Пэгден подчеркивает длительность этих дискурсивных традиций. «Все три смысла термина imperium – независимые от “совершенного” правления; территории, охватывающие более одной политической общности; абсолютная власть единственного индивида – просуществовали до конца XVIII в., а в ряде случаев и дольше. Все три смысловые трактовки были взяты из дискурсивных практик Римской империи, и в меньшей степени – Афинской и Македонской империй»{44}. Более того, империя была связана с «понятием единой исключительной мировой державы», как во времена Древнего Рима, так и позднее, а великие европейские колониальные империи, особенно Испанская, так и не избавились от «этого наследия универсализма, эволюционировавшего на протяжении веков и явно усиливаемого ученой элитой»{45}.

Хотя социологи тонко чувствуют разницу исторических значений, придаваемых империи, они попытались дать ей более узкое определение в контексте политических отношений. Определение Майкла У. Дойла – «Империя… – это отношения, формальные или неформальные, когда одно государство контролирует действующую политическую верховную власть другого политического сообщества» – чрезвычайно полезно, пусть даже он занимается почти исключительно колониальными империями{46}. Далее он утверждает, что империя – это «система взаимодействий между двумя политическими образованиями, одна из которых, господствующая метрополия, осуществляет политический контроль над внутренней и внешней политикой – действующей верховной властью – другой, подчиненной периферии»{47}. Точно так же Джон Э. Армстронг говорит об империи как о «сложном государственном устройстве, включающем в себя более мелкие государственные устройства»{48}. Для моих целей, рассматривая «внутренние» империи, которые вовсе не обязательно включают в себя ряд других государств, следует дать более широкое определение, чем государство{49}.

Опираясь на Армстронга и Дойла, я определяю империю как особую форму господства или контроля между двумя единицами, разделенными иерархическими, неравными отношениями, а точнее – как сложное образование, при котором метрополия господствует над периферией. Не ограничивая империи и империализм (создание и сохранение империй) отношениями между государственными устройствами, я расширяю определение империализма как намеренного действия или политики, которые продлевают расширение или сохранение государства с целью увеличения такого прямого или косвенного, политического или экономического контроля над любой другой территорией, который включает неравное отношение к местному населению по сравнению с собственными гражданами. Как и Дойл, я подчеркиваю, что имперское государство отличается от более широкой категории многонациональных государств, конфедераций или федераций тем, что оно «организовано не на основе политического равенства между обществами или индивидами. Владение империи – это народ, находящийся под неравным правлением»{50}. Не все многонациональные государства, включающие в себя множество культур и религий, непременно являются империями, но там, где остаются различия и неравенство, например в регионах, сохраняющих этнические различия, – отношения продолжают быть имперскими. Неравенство может включать формы культурной или языковой дискриминации или несправедливое перераспределение от периферии к метрополии (хотя и не обязательно; как это было, например, в Советской империи). Далее, этот идеальный тип империи коренным образом отличается от идеального типа нации-государства. Если империя – это неравное правление одних над другими, то нация-государство, по крайней мере теоретически, если не всегда практически одинаково для всех представителей нации. Равные по закону граждане нации имеют иные отношения со своим государством, чем подданные империи.

Кроме неравенства и подчинения отношения метрополии к периферии отмечены разницей в этническом составе, географической разобщенностью и административным отличием[5]5
  Как утверждает Александр Дж. Мотыль, периферии должны отличаться населением (класс, этничность, религия или иное), иметь отдельную территорию и быть либо отдельным государственным устройством, либо отдельным обществом. Motyl A.J. From Imperial Decay to Imperial Collapse: The Fall of the Soviet Empire in Comparative Perspective // Nationalism and Empire / Ed. R. Good. P. 18.


[Закрыть]
.

Если периферийные области были полностью интегрированы в метрополию, как, например, древнерусские княжества – в Московское государство, и относились к ним, по крайней мере, как к провинциям метрополии, то это еще не имперское отношение.

Очень важно то, что метрополия не нуждается в этническом или географическом определении. Это правящий институт. В нескольких империях правящий институт не имел географического или этнического отличия от своей периферии, а носил сословный или классовый характер. Например, специально облеченное властью дворянство или политический класс, как Османли в Османской империи или имперская семья и высшие слои помещиков и бюрократии в Российской империи или аналогично коммунистическая номенклатура в Советском Союзе. В моем представлении ни царская Россия, ни Советский Союз не были этнически Российской империей, где метрополия полностью отождествлялась с правящей русской национальностью. Скорее правящий институт – в одном случае дворянство, в другом – партийная элита – был многонациональным, хотя они были, прежде всего русскими и осуществляли имперское правление как над русскими, так и над нерусскими подданными. В империи удаленность между правителями и их различие было частью идеологического оправдания верховенства правящего института. Право управлять империей принадлежит правящему институту без согласия тех, кем он управляет.

Все государства имеют центры, столицы и центральные элиты, чем-то превосходящие другие части государства, но в империях метрополия – это единственный правитель, способный равнодушно попирать желания и решения периферийных областей[6]6
  Разумеется, по мере того, как метрополия слабеет, а периферия усиливается, как в Империи Габсбургов после 1848 г., метрополия вынуждена вступить в переговоры с сильной периферией, как, например, Вена с Будапештом, и со временем империя может стать гибридной империей с различными автономными королевствами и княжествами, которые больше не уважают власть центра так, как это было в прошлом.


[Закрыть]
. Поток товаров, информации и чиновников направляется с периферии в метрополию и обратно, но редко – с периферии на периферию. Степень зависимости периферии от метрополии во всех отношениях много больше, чем в других типах государств. Все пути ведут в столицу; изысканная архитектура выделяет имперский центр среди всех других центров; а центральная имперская элита очень многим отличается как от периферийных элит, зачастую их слуг и агентов, так и от подвластного населения{51}.

Метрополия извлекает выгоду из периферии неравным образом; существует «эксплуатация» или, по крайней мере, восприятие такой эксплуатации. Да, это и есть, по сути, то, что означает колонизацию.

Поскольку подчинение, неравное обращение и эксплуатация могут измеряться по-разному, то в этих измерениях всегда присутствует субъективность и нормативность. Как полагает Бейссинджер: «Всякая попытка дать определение империи в “объективных” терминах – как систему стратификации, как политику с позиции силы, как систему эксплуатации – в конце концов не в состоянии уловить то, что, несомненно, и есть самый важный параметр любой имперской ситуации: восприятие… Империи и государства различаются в первую очередь не эксплуатацией и даже не применением силы, но главным образом тем, принимается ли политика как “наша” или отвергается как “чужеродная”»{52}.

К этому следует добавить, что восприятие империи касается не только отношений между перифериями, но и между метрополиями. Империя существует, пока существуют два состояния – разделение и подчинение, пусть даже население периферии убеждено, что империя не столько эксплуатирует его, сколько благоприятствует ему. Действительно, обширная литература о «постколониализме» посвящена именно тому, каким образом господствующие культуры санкционируют имперские отношения и опосредованное сопротивление.

Итак, империя – это сложная государственная структура, в которой метрополия отличается от периферии, и отношения между ними воспринимаются гражданами как отношения оправданного или неоправданного неравенства, подчинения и/или эксплуатации. «Империя» – это не просто форма государственного устройства, но и конструктивное название, которое уже в XIX в. (и даже порой в наше время) подразумевало сублимированную форму политического существования (подумайте о Нью-Йорке, как об «имперском городе»), но которое в начале XXI в. внушает сомнения в законности государственного устройства и даже предсказывает его поистине неизбежную кончину{53}.

Таким образом, Советский Союз, который четверть века тому назад почти все социологи считали государством, и лишь время от времени вполне консервативные аналитики – империей, теперь, когда его больше нет, почти все сходятся во мнении, что он был именно империей, поскольку ныне предстает незаконным, сложным государственным устройством, неспособным объединить в единое целое формирующиеся нации.

Признавая, что формы государства, равно как и концепты государства, со временем меняются, я принимаю довольно общее определение «государства», как ряд обычных политических институтов, способных монополизировать законное насилие и распределять товары и услуги внутри вписанной в границы территории. Как отмечает Роджерс Брубейкер, поколение современной государственности означало движение от того, что в основном было «сетью субъектов» в средневековом смысле к «территориализации правления», поскольку мир преобразовался в ряд объединенных в единое целое граждан{54}. Современное государство характеризуется относительно устойчивыми территориальными границами, единой властью, а также постоянным бюрократическим и военным аппаратом. По мере того как государства гомогенизировали свои территории в период позднего Средневековья и начала Нового времени, устраняя конкурирующие власти и стандартизируя управление, многие из них зачастую походили на описанные ранее империи, консолидировавшие внутренние общности на основе языка, этнокультуры и религии, что в свою очередь с началом революций XVIII в. и в последующий «век национализма» сделало мыслимой саму идею единой «нации»[7]7
  Этот процесс внутриполитической и культурной интеграции, развития городских центров и консолидации форм государства аналитики, как правило, ограничивают Западной Европой, традиционным местом первых национальных государств, но Виктор Либерман убедительно доказывает, что вся Евразия, от Британии до Японии, испытала подобный процесс в период раннего Нового времени, примерно с 1450 по 1830 г. См.: Lieberman V. Introduction // Modern Asian Studies. 1997.31. № 3. P. 449–461; Idem. Transcending East-West Dichotomies: State and Culture Formation in Six Ostensibly Disparate Areas // Ibid. P. 463–546.


[Закрыть]
. В то же время менее однородные государства, возникшие в Новое время как континентальные империи, укрепили свои взаимосвязи, чтобы быть конкурентоспособными в новом международном окружении, но без той внутренней однородности протонаций-государств, которая свойственна, например, Португалии или Франции.

В своем исследовании «внутреннего колониализма» Михаэль Хехтер утверждает, что только по факту можно определить, происходит ли формирование нации-государства или империи.

Если центр преуспел в интегрировании населения своей расширяющейся территории, воспринимающей законность центральной власти, то происходит строительство нации-государства, но если население отвергает эту власть и оказывает ей сопротивление, то центр преуспел только в создании империи{55}. Множество, если не большинство, старейших наций-государств нашего времени начали свое историческое развитие между метрополией и периферией, и лишь после нелегкой работы государственных властей над гомогенизацией национальностей иерархические империи трансформировались в относительно эгалитарные нации-государства, основанные на горизонтальном понятии равного гражданства. И все же в век национализма процесс национализации стимулировал этнонациональное сознание некоторых народов, способных к самоопределению, которые затем оказывали сопротивление ассимиляции с правящей национальностью, получали название «нацменьшинств», и все это заканчивалось колониальными отношениями с нацией метрополии. В таких случаях «строительство нации» вскрывало империалистическую основу данного государства.

По примеру новейших теоретиков нации я определяю нацию как группу людей, которые мыслят себя политической общностью, отличной от остального человечества, полагают, что имеют общие особенности, возможно, корни, ценности, исторический опыт, язык, территорию или любые из множества прочих элементов, и на основе своей культуры заслуживают самоопределения, что, как правило, влечет за собой контроль над собственной территорией («родиной») и создание собственного государства[8]8
  Различием между этнической группой и национальностью/нацией не обязательно является территория, а, скорее, может быть дискурс, в котором они действуют. Дискурс об этничности – это в первую очередь дискурс о культуре, культурных правах и некотором ограниченном политическом признании, а дискурс о нации – это чаще дискурс о народном суверенитете, государственной власти и контроле над территориальной родиной. Но это не обязательно или исключительно так, потому что можно представить себе и нетерриториальный национализм, как, например, национализм евреев до сионизма, армян в XIX в. и цыган. О другой точке зрения на проблемы определений см.: Barrington L. W. «Nation» and «Nationalism»: The Misuse of Key Concepts in Political Science // PS: Political Science & Politics. 1977. 30. № 4. P.712–716.


[Закрыть]
. Не будучи естественными, исконными, возникшие в результате трудной конструктивной интеллектуальной и политической работы элит, нации существуют в конкретных исторических понятиях и повествованиях, в которых выглядят субъектом, постоянно идущим сквозь время и по прошествии веков приходящим к самосознанию{56}.

Хотя и в далеком прошлом можно найти примеры политических общностей, приближающихся к нашим понятиям современных наций, в нынешнюю эпоху политические общности существуют внутри дискурса, сосредоточившегося в конце XVIII – начале XIX в. на понятии территориальных суверенитетов, в которых люди, образующие единую нацию, обеспечивают законность политическому порядку. Примерно с конца XVIII в. до настоящего времени государство сливалось с нацией, и почти все государства Нового времени заявляли о себе как о нациях-государствах, в этническом или гражданском смысле, а их правительства получали власть от нации и осуществляли ее в интересах нации. Государства Нового времени узаконивали свой статус, ссылаясь на нацию и претендуя на народную власть, подразумеваемую в дискурсе о нации{57}.

Хотя дискурс о нации начинался с выражения государственного патриотизма, на протяжении XIX в. он все больше этнизировался, и, наконец, национальная общность предстала в виде культурной общности единого языка, религии и/или прочих характеристик с продолжительной древней предысторией, общим родством, корнями и нарративами о развитии во времени. То, каким образом конструировались и переосмысливались понятия общего прошлого и корней, как сами основные языки отбирались из диалектов и обретали господствующее положение благодаря печати и обучению и как сама история использовалась для оправдания притязаний на подлинное мировое господство – все это затерялось во времени. Националисты стремились к почти утопической цели – совпадению нации и государства, и не будет большой натяжкой утверждать, что почти вся современная история посвящена тому, чтобы приспособить друг к другу различные нации и государства, причем сделать это в мире, где они почти никогда не совпадают.

К XX в. такие мнимые общности были самой законной основой для строительства государств, устраняя династические, религиозные и классовые дискурсы и одновременно выдвигая альтернативные формулы узаконивания, вроде формул, поддерживающих империи. В некогда жизнеспособных имперских государствах все чаще заявляли о себе националистические течения, в свою очередь усиливавшиеся новым толкованием того, что государства должны если не совпадать с нациями, то представлять их.

Одновременное появление понятий демократического представления подчиненных интересов подчеркивали основной конфликт между неравными имперскими отношениями и горизонтальными концепциями национального гражданства. Хотя либеральные государства с представительными институтами, считая себя демократическими, могли быть (и были) действующими имперскими силами в заморских империях: Великобритании, Франции, Бельгии и Нидерландов. Великие континентальные империи оказывали сопротивление демократизации, которая подорвала бы право господствующей имперской элиты на власть и само иерархическое и неравное отношение между метрополией и периферией. Относясь к числу самых распространенных и долговечных государственных устройств далекого прошлого, империи в Новое и Новейшее время постепенно рушились под воздействием мощного сочетания национализма и демократии[9]9
  Нации-государства и империи можно рассматривать как два полюса в континууме, но далеко не прочные и устойчивые, а перетекающие, которые со временем превращаются друг в друга. Нация-государство может казаться стабильным, гомогенным и связным и все же, с появлением этнических, субэтнических или региональных движений, может восприниматься подвластным населением как империалистическое. Для тех, кто отождествляет себя с господствующим населением в Бельгии, она – нация-государство, возможно, многонациональное государство, но для воинствующего фламандца Бельгия – это нечто вроде мини-империи. Термин «империя» используется в полемике для небольших государств вроде Бельгии, Грузии и Эстонии, и может казаться аномальным называть такие национализирующиеся государства империями. Но именно с гомогенизирующей ассимиляцией или дискриминационными практиками национализирующегося государства проявляются отношения различия и подчинения – мыслящиеся здесь как компоненты имперского отношения.


[Закрыть]
.

Некоторые макроисторические повествования о развитии государства и нации утверждают, что существует всемирный процесс территориальной консолидации, гомогенизации населения и социальных институтов, концентрации власти и суверенитета, что создает основу современной нации-государства. Поскольку такие повествования, конечно, улавливают главную модель формирования государства на ранней стадии, этот мощный метанарратив пренебрегает тем, что в определенных условиях менее «современные» политические формы, такие как империи, существуют долгое время. Возникает вопрос: почему последние империи Европы не эволюционировали в XIX–XX вв. в нации-государства? Каким образом действия и предпочтения имперских элит помешали национальному строительству, даже если превращение в нацию могло бы упрочить положение их государства на международной арене?

В некоторых континентальных империях власть фактически пыталась стереть национальные различия в государстве, чтобы достичь эффекта, сопутствующего более однородным нациям-государствам, но то, что было возможно в Средние века или в начале Нового времени, когда вполне разнородное население ассимилировалось в относительно гомогенные протонации, возможно, сплачиваясь вокруг общих религиозных или династических идеалов, стало в «век национализма» почти невозможным.

Пусть даже связи в Новое время стали более тесными, в континентальных империях Европы XIX в. самые прочные социальные и дискурсивные связи возникли на уровнях, стоящих ниже статуса имперского государства.

То же самое произойдет столетием позже в СССР. На имеющийся дискурс нации со всеми сопутствующими ему привлекательными сторонами прогресса, представительства и государственности стали претендовать все языковые и культурные группы. Привлекательность народного суверенитета и демократии, заключенные в форме нации, бросала вызов неравенству, иерархии и дискриминации, присущим империи, подрывая основы ее существования. Современные империи оказались в положении, при котором сохранялись привилегии и различия, удерживавшие у власти традиционные элиты, и зарождались идеи реформ в либеральном духе, способные уничтожить былые правящие классы. Если великие «буржуазные» заморские империи XIX в. были способны либерализовать, даже демократизировать метрополии, в то же время сохраняя жесткие подавляющие режимы в колониях, проводить разную политику в центре и на периферии в континентальных империях было гораздо труднее, чем в заморских. Демократическая метрополия и колонизованная периферия в заморских империях умудрялись сосуществовать, чему свидетельством являются Англия, Франция и Бельгия, но сочетание самодержавия с конституционализмом либеральной демократии в части государства способствовало дестабилизации во внутренних империях. В России привилегии, которыми пользовалось Великое Финляндское княжество, или даже Конституция, дарованная Болгарии – независимому государству за пределами империи, – постоянно напоминали образованным царским подданным об отказе царя позволить им нечто подобное. В этом главное противоречие континентальных империй. Своеобразный сепаратизм, апартеид – главное условие сохранения демократического и недемократического порядка в отдельном государстве. Но это в высшей степени неустойчивый компромисс, как стало ясно в XX в. правительствам Южной Африки и Израиля.

В континентальных империях, где различия между нацией и империей затушевать гораздо легче, чем в заморских империях, правящие элиты могут попытаться сконструировать гибридные понятия империи-нации, как в царской России или в Османской империи в XIX в.{58} Отвечая на вызовы дееспособности новых национальных государств, имперские элиты способствовали переходу от империй старого режима к современным империям, от более полицентричного и раздробленного государственного устройства, в котором регионы сохраняли совершенно иные юридические, экономические и даже политические структуры, к более централизованному, бюрократическому государству, в котором законы, экономика и даже обычаи и диалекты гомогенизировались государственными элитами. Современные империи разработали много стратегий, чтобы заново стабилизировать свое правление. В России монархия стала более национальной по своему имиджу и в глазах общественности, приблизившись к народу, которым она правила. В Австро-Венгрии центральное государство поделилось властью с несколькими неправящими народами, ведя империю по пути превращения в более эгалитарное и многонациональное государство. В Османской империи прогрессивная бюрократия рассталась с некоторыми традиционными иерархическими практиками, ставившими мусульман выше немусульманского населения, и в реформаторскую эпоху, известную как Танзимат, была предпринята попытка создания гражданской нации всех народов империи, что представляло собой османскую идею новой имперской общности. В последние два десятилетия XIX в. царское правительство испробовало еще одну стратегию – политику административной и культурной русификации, отдававшей предпочтение единственной национальности. После 1908 г. младотурки экспериментировали со всем, чем угодно – от османского либерализма до панисламского, пантюркского либерализма и все более националистического преобразования своей империи{59}. Но модернизирующие империалисты попали в ловушку между этими новыми проектами гомогенизации и рационализации, с одной стороны, и политикой и структурами, дистанцировавшимися и отличавшимися от своих подданных, равно как сохранявшими разобщенность и заброшенность народов империи – с другой.

Модернизирующие империи искали новые формулы легитимации, смягчавшие риторику завоевания и божественной санкции, а вместо этого подчеркивавшие цивилизующую миссию имперской метрополии, ее главную компетенцию на новом пути развития.

В условиях неравномерности экономических преобразований XIX–XX вв. в высококонкурирующем международном окружении, почти все государства, даже вполне консервативные, вроде Османской империи и империи Романовых, приняли государственные программы социально-экономической модернизации. Вскоре девелопментализм глубоко укоренился как в национальной, так и в имперской государственной политике. Необходимость оправдать господство иностранцев над народами, конституирующимися в нации, превратила идею развития низших или нецивилизованных народов в главный источник имперской легитимации. Эта идея не устарела и в XX в.{60}

Впрочем, в девелопментализме присутствует тенденция к разрушению. Его успехи создают условия для краха империи. Если девелопменталистская программа пользуется успехом у колонизованных народов, реализующих материальное благосостояние и интеллектуальный опыт, урбанизацию и индустриализацию, социальную мобильность и знание мира, то оправдание иностранного имперского правления над отсталыми народами испаряется. Действительно, империализм гораздо чаще создает условия для создания новых наций и стимулирует этот процесс, чем подавляет национальное строительство и национализм. Население разных стран этнографически описывает и статистически измеряет себя, приписывая определенные характеристики и функции, позиционируя себя как «нация». Не случайно карту мира в конце XX в. покрывали десятки государств, заключенных в очерченные империализмом границы. И если к моменту получения независимости в этих государствах нет четко определенных и выраженных наций, то государственные элиты принимаются деловито создавать национальные политические общности и заполнять ими формирующееся государство.

Разумеется, девелопментализм был путем не только «буржуазных» наций-государств и империй, но и мнимых социалистических государств.

Проблема возникла, когда империи, оправдывавшие свое правление в качестве носителей современности и модернизации, технологий развития и прогресса, слишком рьяно решали свою государственную задачу, снабжали подвластные народы идеями стремления и сопротивления и действительно создавали субъекты, которым империи в духе колонизаторов были уже не нужны. Такая диалектическая отмена оправдания империи, коренящаяся в теории и практике модернизации, составляла, по моему мнению, самую суть постепенного упадка Советской империи. Коммунистическая партия поистине оказалась не у дел. Кому нужен был «авангард», если теперь имелось урбанистическое, образованное, мобильное, самомотивируемое общество? Кому нужен был имперский контроль из Москвы, когда национальные элиты и их составляющие могли сформулировать собственные интересы языком, санкционированным марксизмом-ленинизмом в идее национального самоопределения?

Ранее в XX в., когда проблемой империализма наравне с политиками занялись ученые и теоретики, их внимание сосредоточилось на причинах и динамике созидания империи – экспансиям и завоеваниям, инкорпорированию и аннексии[10]10
  Среди самых известных была ленинская теория, состоявшая в том, что снижение прибыли в развитых капиталистических странах побуждало европейские государства строить империи, чтобы накапливать прибавочный капитал, и теория Дж. Э. Хобсона, послужившая основой для ленинской, – что неравное распределение богатства в капиталистических обществах ведет к недопотреблению массами, накоплению излишних средств богатыми и потребностью в новых рынках сбыта в слаборазвитых странах. Историки, критически относившиеся к экономическим объяснениям вроде Карлтона Дж. X. Хейса, считали, что к колонизации неевропейского мира вели скорее не императивы капитализма, а национальные интересы метрополии или национализм.


[Закрыть]
. Не так давно теоретики выявили условия успешного выживания империй. Отталкиваясь от предположения классического историка М.А. Финли, Дойл рассматривает ряд империй прошлого – Афины, Рим, Испанию, Англию и Османскую империю – и утверждает, что факторы, обусловливавшие появление империи, делавшие ее устойчивой и экспансионистской, следующие: дифференциал власти – больший в метрополии, меньший на периферии; политическое единство имперской или руководящей метрополии, включающей в себя не только сильное, единое центральное правительство, но и в более широком смысле законность и общность среди имперской элиты; и некую форму транснациональных связей – силы или действующие лица, религия, идеология, экономика, форма общества на основе метрополии, способная распространяться на подвластные общества. В Афинах было такое транснациональное общество, и они стали имперскими, а в Спарте такого общества не было, и она могла только осуществлять гегемонию над другими государствами{61}.

Большую «власть» объединенной метрополии над перифериями следует понимать не просто как большую принудительную силу, но и как большую дискурсивную власть. Недавно ученые вышли за пределы материального и структурного анализа, чтобы исследовать, как сохраняются империи, не только посредством явной физической силы, но и посредством своего рода рукотворного согласия. «Колониальные» и «постколониальные» ученые исследовали, каким образом власть принуждения дополнялась и санкционировалась дискурсивной властью. «Колониализм, – говорится в одном из последних сборников, – (как и дополняющий его расизм) есть процесс дискурса, и как процесс дискурса он интерпеллирует колониальных подданных, инкорпорируя их в систему представительства. Они навсегда уже запечатлены этой системой представительства»{62}. Будь то история «Детей воды», приключенческие рассказы Роберта Диксона или Редьярда Киплинга, или сказки Слона Бабара, – все эти фантастические истории содержали образы высшей и низшей расы и нации. Одним из самых красноречивых аргументов колониальных исследований был способ, каким колониализм и сопутствующий ему расизм не только вписывал положение колонизованных, но и формировал образ колонизаторов. Проблемой империализма было создание и сохранение различия и дистанции между правителем и тем, кем он управляет. В дискуссии, начатой конструктивной работой Эдуарда Сайда «Востоковедение» и продолжившейся в его последней работе «Культура и империализм», ученые исследовали, каким образом Европа позиционировала себя в понятиях того, чем она не являлась, – в понятиях колонизованного мира{63}. В сборнике статей «Конфликты империи» Энн Лора Соулер и Фредерик Купер рассматривают влияния с диаметрально противоположной точки зрения: «Европу создали ее имперские прожекты, равно как колониальные столкновения формировались противоречиями в самой Европе»{64}. Все же в основе европейского самовосприятия лежала основная проблема строительства и воспроизведения категорий колонизованных и колонизаторов, где первые подчинялись последним.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю