Текст книги "Горюч-камень"
Автор книги: Авенир Крашенинников
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 22 страниц)
– Божье? – переспросил смотритель. – Это я помог ему бежать, потому и не казнен, а сижу здесь.
– Значит, все помнишь. Какой ты дворянин, коли тем да другим передавался?
Старшой подпоясал полушубок, приказал выезжать.
– Бродил бы Пугач по земле, к нему бы небось переметнулись, а? – подмигнул он.
– А мы и без Пугача можем, – огрызнулся Кондратий.
– Но-но, поговори у меня. – Стражник ткнул его прикладом.
Погода медленно теплела. На полосатых столбах сидели вороны, голодными искорками глаз озирая дорогу. Чем ближе была Пермь, тем беспокойнее становилось на душе Екима. Знал он, что не удастся побывать ему на родной земле, поклониться дорогим могилам. Двое братьев работали на Мотовилихинском заводе, не подавали вестей, и теперь повидаться с ними не придется.
Так оно и случилось. В Перми стражники передали рудознатцев солдатам, и те сразу же погнали некрутов в казарму за городом. В ней было много крестьян из разных губерний Сибири и Урала, все держались кучками, в разговоры не ввязывались. Спертый овчинный дух стоял над головами. Вечером, помолившись, все полезли на нары, настланные вдоль казармы с обеих сторон. Стало совсем тихо, только кашель да тяжелое дыхание доносились до слуха часового, дремавшего у входа. Видно, огромная беда подавила недавних охотников, землепашцев, работных людей.
Еким перед этим заикнулся было, не пустят ли хоть под стражей в город – надеялся узнать что-нибудь о Моисее. Но служивый пояснил, что до присяги и думать нечего. В Перми ли эта присяга будет, он не знал. Оказалось, что не в Перми. Утром всех загнали в ряды и повели из города, словно стадо коров на убой.
Кизеловские шли рядышком, вполголоса переговаривались. Идти было тяжело. В день едва оставляли пятнадцать верст. Особого вреда некрутам не чинили, видно, каждый из служивых помнил свою первую солдатскую дорогу. Останавливались в лесу, в деревнях. Солдаты подсаживались к кострам, заводили разговоры.
– Служил я, братцы мои, с самим Ляксандрой Васильевичем Суворовым, – будто сообщая что-то сказочное, говорил подбитый многими шрамами солдат, обтирая с прокуренных до синевы усов сосульки. – Гонял он нас здорово, в три пота. «Тяжело в ученье, легко в бою». Хоть оно в бою-то, братцы мои, не так сладко, а все ж таки всяк знал, что должон делать. Брал я с ним турецкий Очаков. Крепко порубили меня ятаганы, стал я помирать, а Ляксандра Васильевич надо мной и кричит: «А кто за тебя Измаил раскусит!» Поднялся я, а он махонький стоит, морщинки по лбу собрал.
– Так ты и не помер? – удивился парень с таким коротким носом, что на лице виднелись одни круглые дырки.
– Сижу вот. Только на Урал перегнали.
Солдат пососал трубку, загляделся в пламя.
Еким тихонько вытянул с груди ладанку, высыпал на ладонь сбившуюся землю. Перемешалась ягужихинская земля с кизеловской. Теперь весь Урал стал родным. А если быть Екиму за границами, то и вся Россия будет в пригоршне этой земли…
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
1
Арестантов выгоняли просить подаяние. Под охраною солдат, берущих немалую мзду, кучками ходили колодники по базару и улицам, заученно тянули:
– Подайте острожнику, бедному заключеннику-у.
Это заунывное «у-у» долго оставалось в улицах.
Моисей держался в одной команде с козлобородым Удинцевым. Ходили разговоры, что Удинцева когда-то высоко вознесли в духовном сане, а потом расстригли и пошел он по Руси, пока не угодил в тюрьму. Удинцев от расспросов отгораживался прибаутками, говорил, что на пустое брюхо вспоминать сытую жизнь, значит, тешить дьявола, но когда вовсе не удалось ничего выпросить ни на базаре, ни на улицах, все-таки поведал свою историю. Арестанты столпились вокруг, сопели от интересу. Удинцев, воздев очи горе, долго разглядывал каменный свод, прокашливался, словно собирался петь стихирь.
– Согрешихом аз…
– Да не тяни ты душу, окаянный!
– Душа бесплотна, яко дым, и не принимает томления… А моя приняла. Был я священником в Ирбите, ярмарочной слободе, за велицое иудство ставшей градом Гоморрой. Осадили нас воины Петра Федоровича, заслали прелестников, дабы мы к нему переметывались. Слеп и глух был я тогда. Сговорился с писарем Иваном Мартышевым, собрали мы охотников и ударили на нь и прогнали мятежных. Не быстро это свершилось, да в длинных реченьях проку нет.
Было нам за сие святотатство вина и елея вдоволь… А указ, пришедший на имя тобольского губернатора, мы наизустно выучили. «С особым удовольствием, – реклось в нем, – известились Ея Императорское Величество, что жители Ирбитской слободы во время бывших замешательств…», ну и восхвалила нас, а слободу повелела учредить городом на основании всех протчих городов российских. Выдали нам тридцать рублей для заведения городской школы, дабы обучать катихизису, читать и писать, арифметике и держанию купеческих счетов и книг. Мартышев стал дворянином, обрел поместье в уезде и награжден был государыней серебряным ковшом.
Нет страшнее на земле человека, из грязи да вышедшего в князи. Засек этот Мартышев на моих глазах десять отроковиц, и раскрылись очи мои. Вся Россия стонала и плакалась в уши мои, проклинала меня. Харкнул я на градской герб, помочился в Мартышкин серебряный ковш и пошел в люди. А покоя все нету. Не предай, бо не будет тебе прощения от совести твоея.
Моисей много думал над этим рассказом. Укрепил в нем Удинцев веру в дело, во имя которого оставлена в когтях коршуна семья, брошены на горькие испытания верные товарищи.
Между тем приметно приближалась весна – время надежд. По дорогам и мусорным кучам начали сраженья воробьи. Пермские щеголи надевали шляпы, появились даже ощипыши в узких коротких кафтанах, но погода все не устаивалась.
«Очистится Кама, отыскать бы бурлака Гришку Лыткина и в путь. До самой государыни», – думал Моисей, прислушиваясь к перекличке капелей, дергая кандалы. Вчера пришел офицер, объявил, что беглого крестьянина Мосейку Югова решено отправить в лазаревские дачи с нарочным приказчиком на управу самого хозяина. Попа-расстригу и заворуя Удинцева погнать в цепях по Сибирскому тракту на царскую каторгу.
– Везде люди-человеки приобыкают, – храбрился Удинцев, вздергивал козью бородку.
– Ну, на дыбе-то либо в строгановских солеварницах и черт помрет, – сердито возразил кто-то, неприметный в темноте.
Загремели запоры, просунулось бритое морщинистое лицо солдата. Он делал Моисею какие-то знаки.
– Присунь-ко ухо, – дыша чесноком, зашептал он. – Завтра поведу тебя в Горное управление к господину Щербакову. Тамо-ка ждет присланный от заводчика Лазарева. На пути по моему знаку тресни меня по рылу до синяка, только не усердствуй, и ходу. Понял?
– Как же так? – потерялся Моисей.
– А вот так!
Дверь тяжело захлопнулась. Моисей недоверчиво поглядел на решетчатое окошечко, пробитое в ней. Неужто освободят? Кто же ему подарит эту свободу, добрый человек или господь бог? А может, Лазарев все подстроил, чтобы кончить его при попытке утечь? Такое бывало – в тюрьме наслышался…
– Не омрачай души суемудрием, – тихо сказал Удинцев. – И не икрометствуй, ибо и стены с глазами. А меня возьми с собой, пригожуся. И думать нечего, Моисей, всякий ручеек щелочку ищет…
Всю ночь камера стонала, молилась, проклинала во сне. Напрягая слух, Моисей ловил каждое движение за дверьми, пока рассвет не мазнул легонько серый камень подле окна. Это, видимо, он пробудил дверь, она раскрылась, и тот же солдат вызвал Моисея из камеры. Моисей сказал, что пойдет только с Удинцевым. Солдат заартачился, тогда Моисей пригрозил поднять тревогу. Глаза рудознатца стали совсем черными, на скулах выступили желваки.
– Ух ты, дьявол, – сплюнул солдат. – Поспешайте.
– Не поминайте лихом, братцы. – Моисей и Удинцев поясно поклонились кандальникам.
– На том свете свидимся!.. Пухом лебяжьим дорожка. Солнышку кланяйтесь, травкам вешним, ежели доведется.
Во дворе по бокам стали еще два солдата, брякнув прикладами по каменным заледенелым плитам. Моисей тер покрасневшие глаза, тряс головой, все еще не веря происходящему чуду.
– Солдаты-то эти на кой ляд? – зашептал Удинцев. – Кого по мордасам?
– Если кто-то решил вас вызволить, стало быть, так и должно.
– Теперь ты меня успокаиваешь.
Мимо полосатой будки они вышли на улицу. Пермь в этот ранний час была пустой, в переулках еще шевелился сумрак, кое-где кошачьими глазами горели фонари. Воздух, схваченный легким морозцем, был чист, как родниковая струя.
– Ну, гляди, Никанорыч, не упусти, – сказал молодой солдат.
– Не упущу. – Строго поглядев на него, Никанорыч ткнул прикладом Удинцева. – Шевелись, варнак!
Солдаты свернули в переулок. Никанорыч подвел арестантов к высокому дощатому забору, огляделся, перекрестил живот.
– Бей, только уговор помни.
Моисей неумело ткнул его в щеку.
– Полохо, синяка не будет.
– Дай-ка я его распишу, – сказал Удинцев и двинул солдата кулаком под глаз. Никанорыч ухнул в сугроб.
– Гляди-ка, лаз в заборе!
Удинцев втянул Моисея за руку, задвинул доску. Они оказались в густом заснеженном кустарнике, из которого выкарабкаться было не слишком-то просто. Барахтаясь в глубоком сугробе, оба пытались что-либо разглядеть, но острые пальцы кустов заслоняли глаза. Неожиданно кто-то крепко зажал Моисею рот. Сильные руки подхватили Моисея и понесли. Кто-то снял с него мешок и поставил рудознатца на ноги.
– Извиняй, Моисей Иваныч. Мы-ста тебя и товарища твоего так окутали, чтобы лишнего шуму не было, – певуче сказал высокий, стриженный под скобку мужик и повел их по просторной пустой комнате.
Моисей и Удинцев очутились в небольшом покое, убранном ворсистыми коврами. Терпкий запах черемухового листа щипал ноздри. В глубине покоя колыхались шторы алькова, разрисованные длиннохвостыми диковинными птицами, медленно раздвигались. На высокой постели, освещенной трехпалым канделябром, лежал горбоносый исхудалый человек, черные глаза его были полузакрыты, седая борода уходила во впалую грудь. Он приподнял сухую, как погибшая ветка, руку, шевельнул пальцами. Моисея подвели к нему, и все вышли из комнаты.
– Вот и встретились, – с натугою сказал человек.
– Да неужто ты? – Моисей даже отступил на шаг.
– Пришел конец моим странствиям, Моисей… Дерианур во дворце Екатерины… Жизнь вся потеряла смысл… Я отравил Артемия Лазарева… Не стало смысла убивать его отца… Когда-то в землянке сказал мне Еремка, что другого посадят… Решил я напоследок повидаться с вами и не дошел… Корней у меня нет, вот и догниваю.
Он снял с груди восковой шарик-аббас, протянул Моисею:
– Возьми… Ты не умрешь так бесцельно… У тебя крепкие корни и ясная дорога… Возьми и этот мешочек… Деньги тебе пригодятся… Больше у меня ничего нет… Обними…
Моисей припал к легкому, сухому телу, из которого торопливо уходила жизнь, напряженно выпрямился.
2
На берегу все кипело. Сотни людей конопатили баржи, стоящие на городках, грузили трюмы. Ободранные дрягили таскали по сходням тяжкие слитки меди, сваренной на заводе, мешки с солью, тюки пушнины, орали приказчики, озоровали шатучие люди.
– Нонича Макарьевская ярмонка будет богатой, – говорил толстый, как баржа, купеческого вида человек с калмыцкой бороденкой.
– Вестимо, медведей не допустим, не-ет, – подняв значительно палец, поддакнул собеседник, тощий, как мачта.
– Лежалых товаров не допустим, – повторил первый, – токмо бы не запоздать.
– Бурлачки выручат. Ежели шкуру с них погоняем сдерем.
Моисей и его спутник с трудом протискивались в пестрой, бурлящей толпе, в которую не рисковал окунуться ни один полицейский. Наконец в проулке показался знакомый кабачок, дверь его была широко разинута, словно рот перебравшего гуляки, из нее выплескивались на желтый снег перепревшие куски пара. На лавках, на полу храпели бурлаки. Ноги их были босы, на ступнях написана цена каждому. Вот чего придумали – и будить без толку не надо!
Гришка спал в дальнем углу, на ногах его были стоптанные бахилы. Моисей долго тряс его за волосы.
– Ну, брат, ждал я тебя, ждал, – тараща глаза, проговорил Гришка. – Похлебку тебе оставил, сходи поешь.
– Да ведь в остроге я сидел, месяца полтора прошло!
– Но-о? Хоть и не бурлак ты, а врешь. – Гришка нащупал на столе раздавленный в лепешку соленый огурец, пососал его.
– Надо мне с товарищем до Петербурга добраться, – сказал Моисей. – Поможешь?
– До Петербурга?.. До Лаишева доведу, а там поглядим… В лямке не хаживал? Наука не велика, да жидковаты вы оба… Ну, ничего, за вас вытяну.
– Деньги у меня есть, может, на барку посадят. – Моисей тряхнул мешочком.
– Дурак ты. Деньги надо пропить. В такой одежде и при таких деньгах вором тебя признают и опять в острог.
– Побогаче оденемся, – вставил Удинцев, с любопытством разглядывая бурлака.
– Пропить надо.
– Чего заладил: пропить да пропить, – взъелся Удинцев. – На это хватит. Купцами нарядимся и никто препон нам чинить не станет.
– Купцами – не гоже. Купцы народ хитрый, кровопивцы. Нагрянут водяные тати: «Сарынь на кичку!». Нас на нос, а вас – за хвост… Русалкам доказывайте, что не купцы. Кажи деньги!
– А ты, скуфейная морда, не лезь!
Моисей высыпал на стол струю золотых с изображением улыбчивой императрицы. Бурлаки на полу зашевелились, будто услышав тайный голос, за стойкой возник целовальник, скребнул пальцами по дереву.
– У-у, брат, здесь несметное богатство, – сказал Гришка. – Споят тебя и нож под левый сосок. Это они умеют… Сможешь ли удержать такие деньги?
– Пожалуй, не смогу… Марье бы послать, жене моей.
– Ладно. – Гришка ребром ладони разделил деньги. – Это на праздник, это братьям по лямке, а это я с верным человеком пошлю. Куда слать-то?
Моисей сказал, что либо на Кизеловский завод, либо в село Юрицкое, наверно, семейство угонят туда. Побледнел, складки набежали на лоб. Гришка спрятал оставшиеся деньги, пояснив, что это сбережет на черный день, которых всегда полно, грохнул кулаком по столу, трубным голосом воззвал:
– Вставайте, отрепыши российские, лошадки тягловые! Будем принимать рудознатца Моисея Югова в свое братство.
– И меня тож, – сказал Удинцев.
– Обличье у тебя божеское.
– Борода моя дьячья, а сам я бродячий.
Целовальник бойко распоряжался. Бурлаки зашумели, полезли лобызаться. Пошла-поехала великая гульба. Моисей пил мало, но было ему хорошо. Надежный, крепкий народ принял его в свою семью.
3
В конце апреля сбросила Кама ледяной покой. Пушечными залпами заахали льдины, зарычали дикими зверями, ринулись друг на дружку, вгрызаясь в бока, отхватывая куски, будто купцы на торге. Но бурая, словно пьяная брага, вода вспучивалась, раскидала их, понесла топить. Баржи нетерпеливо рвались со своих привязей, струнами дрожали смоленые канаты.
Мигом отрезвевшие бурлаки толпились на берегу, весело переругивались, орали бессловесные песни. Недавно, после долгого рукобитья, красивый стройный приказчик переписал их в артель, угостил водкой. Но Гришка тряхнул перед его носом монетами, от угощенья отказался. Приказчик долго двигал гнутыми черными бровями, но последнюю цену все-таки удержал. От Перми до Лаишева, в тридцати верстах от устья Камы, постановили платить работнику десять Рублев, сплавщику – пятнадцать, бурлаку – двадцать шесть, косному – тридцать. Обычная цена, как ни крути. Да и баржа попалась веселая, называлась «Бабой Ягой». Этакой ни песчаные косы, ни туманы, ни даже камни-бойцы не страшны: нечистая сила по-свойски вызволит и протащит.
Гришка подарил Моисею и Удинцеву по бурлацкой ложке-бутырке, которой при нужде можно было порешить человека. Долго пояснял им, как надо ходить бечевой.
– Во, глядите. Крепится она за мачту, а придерживается бурундуком – снастью с блоком, чтобы понижать бечеву или повышать. А это вот наш ремень. – В тяжелых руках бурлака сухая кожа ремня жалобно скрипела. – Трет он груди наши… Это вот на ремне хвост, а это – кляп для захлесту за бечеву.
Он говорил, как надо вовремя расслаблять тело, подавая его вперед, опускать руки, чтобы меньше выматываться. Шишку, то есть его, слушаться надо, он первым пойдет. А самыми последними ходят косные, чтобы ссаривать бечеву, когда она за кусты и коряги захватится. Их тоже надо чуять. И только не рвать, не рвать, общий лад, как в трудной песне, ловить, и тогда сила с другими сольется. По Каме теченьем пойдем, это легче. А вот по Волге до Нижнего передаст Гришка их другим, знакомцам своим. Супротив громадной реки придется переть. Там сноровка да наука в первую голову нужны… Хотя все одно – кабала вверх ведет, а неволя вниз.
Гришка махнул рукой, выбежал из своей каморки. Моисей собирался в дальнюю дорогу. Бережно достал он крестик старого рудознатца, своего учителя, и аббас Федора Лозового. Не свернуть ему с пути, не знать покою, пока не выполнит он завещаний и не принесет людям богатства земли.
– Ну, присядем на дорожку, – сказал Удинцев.
Они сели рядом, отвернулись друг от друга. С далеких незапамятных годин так вот затихают люди перед большим путем, чтобы за один миг вспомнить самое дорогое, что осталось позади, проверить свою душу, глубоко и пристально заглянув в нее, подумать о предстоящем…
Вступили в смертельную борьбу, лицом к лицу столкнулись два многовековых врага: осыпанный милостями и почестями российский магнат и лапотный мужик. За спиною одного сверкали штыки, грозили стволы пушек. За спиною другого стояли такие же мужики, высосанные непосильным трудом, вооруженные только великой жаждой свободы и правды.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Ух, какая она, весенняя Кама! Не окинешь глазом ее раскинувшуюся воду. Словно вжимаются в нее замысловатые берега, которые хвастали недавно своей неприступностью. А на низком песчаном левобережье по колено в воде стоят сосновые да березовые леса, издавна привыкшие пить по веснам бурую брагу.
Вместе с вешними ручьями стекаются к ее берегам и жадная нажива, и лохмотная нужда. Выгоняет нажива с бесноватой Чусовой, со студеной Сылвы, со всех прибрежий и пристаней тяжелые весельные, косные, с угловатыми парусами, пузатые, как купчихи, ладьи, ярославские, богатые, с крышею, мокшаны, богатырские корабли-беляны, слаженные волгарями. Везут в своих кованых сундучках купцы да приказчики манифесты – описи многочисленных грузов. А сундуки купцов и грузы надсадно волокут по бечевым тропам замурзанные лошаденки и черные от ветров мужики.
Моисей ни разу в жизни не видел такого пестрого многолюдья. Оробев от грохота, ругани, толкотни, он стоял у мостков рядом с Удинцевым, прижимая к своим коленям легонькую укладку.
– Ну, ты, недовертыш, пошевелись! – крикнул над ухом согнутый пополам дрягиль, и под ним зашатались тесовые сходни.
– Ты уж извиняй, Моисей Иваныч, – протолкавшись к Югову, сказал Гришка Лыткин. – Переиграли мы с ребятами наш уговор. Не пойдешь ты с нами.
Моисей побледнел. Удинцев выставил бородку, словно собирался проткнуть ею бурлака насквозь.
– Дорога тебе долгая, неведомая, – продолжал Гришка, дернув бородку расстриги. – Поедешь на барже. Деньги мы внесли сполна, приказчик звание не спрашивал…
– Лежать будем, стерляжью ушицу похлебывать, – обрадованно засуетился Удинцев, но Гришка нетерпеливо остановил его:
– Моисей Иваныч с большим делом, а ты просто так шляешься. Кому из вас силы беречь?
– Вестимо, кому, – усмехнулся Удинцев. – Мне! Он дело сделает, на перине отдыхать станет. А я когда белый свет обойду?
– Шутки шутишь? – не понял бурлак.
– Вот что, ребята. Уговор дороже денег. – Моисей опустил укладку на край сходен. – Решил я лямкой идти – тому и быть. А Удинцев пускай купцом едет. Не все ему псом рыскать.
Гришка обнял Моисея за плечи, почти приподнял:
– Да уразумей ты, солены уши, что до Лаишева только силы копить. Дальше и в лямке и с сумой находишься!
– Глас Гришки – глас божий, – сказал Удинцев, вздохнув.
Трудно было не согласиться. Не для себя вышел Моисей в эту дорогу, оставил семью, товарищей. Когда-то Лазарев выезжал из Санкт-Петербурга на Урал, чтобы принести в дар своему десятилетнему сыну прикамские сокровища, обеспечить гвардейцу блестящее будущее. Теперь Моисей выезжал с Урала в Санкт-Петербург, чтобы те же сокровища передать своему сыну, десятилетнему приписному крестьянину, передать людям… «Господи, помоги ты мне добраться до царицы, рассказать ей про утеснения и беззакония, что творят ее своекорыстные чиновники!» Моисей перекрестился и быстро взбежал на баржу.
Мутные мусорные волны со шлепаньем обегали низкие борта, свернутый парус подремывал на смолистых веревках. На корме возвышалась дощатая казенка приказчика с узкою дверцей и окошком. Над ее плоской покатой крышей торчала железная труба, прикрытая сверху против искр воронкой. Приказчик в расшитой огневыми птицами рубахе что-то говорил лоцману, корявому безбородому старику. Приметив Моисея, оба обернулись.
– Прошу быть дорогим гостем, – с полупоклоном сказал приказчик.
Моисея удивила такая церемония. Видимо, встречали его по одежке. Еще накануне Гришка настоял, чтобы Моисей купил себе добрый синий сюртук и дорогие сапоги, подровнял бороду и волосы. Удинцев тогда только руками всплеснул: ни дать ни взять негоциант, да еще и при немалых деньгах…
– Прошу располагаться в каюте, – радушно продолжал приказчик. – Надеюсь, что вас не стесню.
«Грамоте разумеет и хитер», – подумал Моисей и толкнул дверцу.
В казенке был полумрак. Пляшущие солнечные зайчики бежали от окошка к стене, соскальзывали за чугунную печку, установленную на железном толстом листе. Слева и справа от нее чуть приметно желтели нары, а посередке казенки стоял низкий квадратный столик.
– Вот наш дворец. Скоро отдадим концы, а то, неровен час, Лазарев опередит.
Моисей вздрогнул, потер ладонью лоб. Приказчик предупредительно указал ему постель, между делом назвал себя Семеном Гоголевым. Осторожно достал из ящика странный инструмент, похожий на балалайку, только округлую и выпуклую, взял в тонкие пальцы косточку.
– Всегда перед дорогой играю, – смущенно улыбнулся он. – Чтобы удача «Бабе Яге» была.
Тихие журчащие звуки нездешней песни потекли по казенке. То тягуче темные, как смолистый бор, то забрызганные солнцем, словно россыпи освобожденных от земли самоцветов, они переливались, притухали, загорались сызнова. Гоголев произнес что-то на непонятном Моисею языке, спрятал инструмент и вышел.
– То-овсь, – прозвучал над рекою его властный металлический голос.
Терпкие запахи затопленного берега, смолы, воды и солнца ударили в дрогнувшие ноздри. Моисей зажмурился, оперся о борт. Бурлаки и среди них Удинцев ловко отдали канаты, взбежали на баржу, стали у четырех потесей, развернули каждую. У кормовой расставил сухие ноги лоцман, крикнул:
– Держать парус вполдерева!
Махнув Моисею рукой, Гришка хищным прыжком подлетел к парусу, Удинцев и несколько парней потянули веревку. Парус простонал радостно, освобождаясь из плена, неуверенно скособочился и вдруг выпрямился под ветер. Все закрестились. Буйная, громогласная пристань подвинулась влево и стала медленно затихать, отдаляясь.
– Пошли? – удивился Гришка. – Пошли-и! – крикнул он во всю силу своих легких, и притаившееся эхо разом подхватило последний звук и пошло с ним, загуляло по берегу. Удинцев козлиным голосом распевал псалмы. Рыжий парень-наметчик опускал в воду мерный шест и кричал лоцману, словно сообщая некую великую радость:
– Невступно! Невступно! Под таба-ак!
Было солнечно, светло, ярко. Моисей подставил лицо под ветер, неподвижно смотрел туда, где в лиловатой дымке растворялись последние строения Перми. Но никак не растворялись, резко стояли перед глазами кизеловские домницы, печальное трудное лицо жены, разметавшиеся во сне Васятка и Ивашка. Моисей задохнулся, вбежал в казенку, упал на постель, плечи его тряслись, будто придавленные непосильным грузом…
– Нам пофартило – к Семен Петровичу попали. Непохожий он на иных-прочих. Челове-ек. Два годка по Каме бегает.
В голосе говорившего было столько доброты, что Моисей невольно прислушался, выглянул в окошко.
На корме, под самой стенкою казенки, сидели три бурлака, распивая дарованные «посошком на дорожку» чарки.
– Не грех и нам закусить, – заходя в казенку, весело предложил Семен Петрович.
Он ловко добыл из сундучка пузатенькую бутылку, две серебряные стопки. Шустрый веснушчатый паренек неслышно поставил на стол тарелку с горою икряников – сбитых с икрою блинов, положил вяленые ломти красной рыбы каварды и исчез.
– При себе держу, – кивнул ему вслед Семен Петрович. – Макаркой звать. После Петра Великого все рязанцы Макарами стали. Встретил он будто бы в Рязани кряду трех Макаров и сказал шутя: «Буде ж вы все Макары!»… Однако ж лучшие в России целовальники, половые и рыболовы… Ну, за знакомство и добрый путь нашей «Бабы Яги»!
Он говорил, а сам все поглядывал на Моисея, все подливал в его стопку, словно хотел оторвать гостя от горестных дум.
2
«Баба Яга» бодро ковыляла по речной дороге, следом бежали еще четыре строгановских судна. Семен Петрович рассказывал, что велено ему доставить соль в село Богородское в соляные амбары. Соль! Моисей вспомнил страшные повести о строгановских варницах. Там кожа пластами спадает с живого человека, мутными струями вытекают глаза. А в баржу эту соль грузят будто бы нагишом, потому что одежду после погрузки надо выбрасывать. Моисей не спрашивал об этом, больше молчал и слушал. Новая, непривычная жизнь разворачивалась перед ним, и надо было разобраться в ней, ее понять.
На высоком лесистом берегу проглянулось и ушло назад татарское село Нижние Муллы. Обогнали караван барж, тоже идущих под парусами. Семен Петрович сказал, что это лазаревские. Слово показалось Моисею каким-то странным, чужим в этом вешнем загулье неба, берегов, воды. Он долго смотрел на головную баржу, черную от смолы. С баржи махали и кричали…
Кама поворачивала то на юг, то на запад, то сближались, то снова распахивались ее берега. На другой день миновали городишко Осу, стоящий от реки верстах в трех. Дальше в прибрежном лесу показались низкорослые дубки, кое-где заплатками виднелись расчищенные, с давних пор обжитые поля.
На закате «Баба Яга» припала к берегу. Приказчик разрешил короткий роздых, угадывая, что скоро надо впрягаться в бечеву. Моисей перебрался на песок. Сонные волны лизали глинистый обрывчик, пошевеливали коряги. Первая вешняя травка была неуживчивой, колючей.
– К нам поспешай! – окликнул Моисея Гришка.
Он притащил из лесу охапку бурого хворосту, бросил в разложенный костер. На толстых рогатинах бурлаки укрепили слегу, повесили на нее огромный черный котел для ухи. Там и сям по берегу вспыхивали новые костры, аукались голоса.
– Воздуси-то, воздуси-то, – ахал Удинцев, задрав бороденку к зеленому вечернему небу.
Моисей мял в руках мягкую свежую хвою, припасенную для постелей, вдыхал ее знакомый с детства сильный настой. Казалось, вот сейчас подсядет к огоньку Трофим Терентьич, протянет к углям земляные ладони, а рядом прикорнет Еремка. А то вот-вот появятся побратимы, затянет Данила свою песню… Пламя шипело, в его жгучем нутре строились и рассыпались багровые города, падали в прах золоченые священные богини с алмазными глазами.
Белобрысый безбровый бурлак, обтерев громадную, как весло, ложку о рубаху, откинулся на спину:
– Вот такая бы жизня и была. Хлебать уху да считать угольки, что в небо от костров воткнулись.
– А бабу не захочешь?
– Да ну их… Я, можно сказать, через бабу и в лямку пошел. Вот укажи мне сейчас господь бог переться в какой ни на есть ад кромешный, скажу сатане: «Чего ты меня огнем-сковородкой пужаешь? Поди с моей бабой поживи, сам на жареху запросишься».
Бурлаки сдержанно посмеялись. Моисей до боли в ладонях стиснул хвою, бросил в костер, она долго не сдавалась, лежала темная, неподвижная. Но вот кончики иголок поседели, вспыхнули.
– Будем мы проходить село Амары. Берег там высокий, плитной. А в берегу ямина, – рассказывал уже другой, скрытый в темноте. – Посередке ямины скрыт большущий очаг из дикого камня. Был там в позапрошедшем годе разбойный стан. Верховодил им Иван Фадеев – из нашего брата, бурлаков. Дворян крепко мучивал, упокойниками их делал. Да-а, и полюбись тому Ивану Фадееву девка из села. Хаживал он к ней ночью в дорогой одежде, в шелковых онучах. Там его и застали…
– И чего замолк? – вскочил белобрысый.
– Да погоди ты. Тишь-то какая, будто на дне речном лежишь. И не верится, что на такой земле жить невмоготу… Да-а, и вот дал Иван Фадеев мужику, девкиному отцу, пятьсот рублев и велел дом запалить, а сам вскочил на тройку и пошел, пошел по дорогам искры высекать. А погоня – за ним! А он им под ноги – ассигнации! – Бурлак поднялся в темноте, взмахнул рукой, дым костра качнулся в его сторону. – Потом опять бросает, опять! Так и ушел.
Рассказчик присел на хвою, сплюнул в костер.
– Где он теперь, Фадеев тот? – спросил белобрысый.
– А вот он – я.
– Да ты не шуткуй так-то!
– Повсюду он!
– Это ты верно говоришь, – поддакнул Гришка. – Повсеместно ходит Иван Фадеев и пауков давит. Вот тут, недалеко, под Осой, башкирец Карасакал волю добывал. Потом Пугач проходил. И тогда с ними был Иван Фадеев.
Постепенно голоса упадали, угасал костер. Только жгучие искры стремительно пробегали по головням да раскаленные бревна грели верным, печным теплом. Моисею не спалось. Темная высь мигала синеватыми россыпями звезд, неприметная волна побулькивала у берега, на передней барже глазом нежити горел фонарь. Тонкая музыка еле слышно струилась по ветру, рассказывая что-то свое, непонятное Моисею.
И чего он не спит, этот замысловатый приказчик? Видно, тоже тоскует. У каждого человека есть своя тоска, похожая и ничуть не похожая на другую. И каждому нужна своя дорога, чтобы погасить ее.
Над лесом серебряной жилой лежал Млечный путь. Такие широкие богатые жилы таятся и в земле, их надо найти, отдать людям, чтобы не было у людей тоски. И тогда погаснет в сердце Моисея его боль. А может, и не погаснет – земля слишком велика…
Тихо заскрипели уключины. Кто-то вылез из лодки, пошатнулся. Моисей заторопился, удивленно встал. Семен Петрович со своим инструментом в руке бродил по воде, говорил чужим языком.
– Чего, Семен Петрович, на сушу не идешь? – участливо и осторожно спросил Моисей.
Приказчик потренькал струнами, выругался, расхохотался, захлюпал к берегу. Из сапог текла вода.
– Темный ты человек… И все мы те-емные. – Он сел на траву, покрутил головой. – Слушай:
Тот страждет высшей мукой,
Кто радостные помнит времена
В несчастии…
Суровый Дант, великий итальянец, написал. Не знаю, что ты за человек, но чувство – душа твоя к принятию стихов способна.
«Велика земля, – думал Моисей, вслушиваясь в незнакомые слова, будто вычеканенные из чистопробного серебра. – Велика земля. И повсюду бродит по ней одно горе…» В горле перехватило, Моисей зачерпнул ладонью воды.