Текст книги "Горюч-камень"
Автор книги: Авенир Крашенинников
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
1
Лютые морозы щупали полуголую землю, гнали к жилью лесную птицу и чащобного зверя. В день девятого декабря, в Анну Зимнюю, стакнулись стадами волки, кружили около поселения. Лютые морозы выгнали из чащоб человека. Грязный, ободранный, крался он к домам, будто замыслил недоброе. Борода его побелела от снега, но когда он в нерешительности провел по ней рукою, снег не растаял. Человек будто не признавал окрестных примет. Недоуменно озираясь, подобрался он к ближней казарме, выжидательно притулился за ее углом.
Лунная ночь кидала на мерзлый наст голубоватые отсветы. От лазаревского особняка доносились протяжные оклики сторожей:
– Слу-ушай!
– Послу-ушивай!
– По-осматри-ив-а-й!
Человек усмехнулся тонкими губами, подул на руки. Мороз пробирался в прорехи охабня, жег ноги. Круглая безухая шапка-аська слетела в снег, человек поднял ее и замер. Дверь казармы затрещала, в нее пролез огромный мужик, пошел до ветру. Незнакомец подождал, встал на пути.
– Не пугайся, – чуть заикаясь, проговорил он.
Мужик остановился, ответил глухо:
– Не из таковских.
– Кондратий? – ахнул незнакомец. – Да Лозовой я, Федька.
Кондратий ухватил его за плечи, долго тискал, потом молча потащил за собой. Укрываясь в тени заборов, они пробрались к Моисеевой избе. Федор тяжело дышал, давился кашлем. Где-то возрыдал пес, подал голос другой, и захрипели, застенали кизеловские цепные стражи. Кондратий ногтем поскреб ставню. Моисей вышел почти бесшумно, быстро пропустил друзей в дверь. Кондратий убежал в казарму, чтобы не хватились.
Федор жадно и торопливо ел. Тонкая лучинка, прикрытая от окна кожаным козырьком, тихо потрескивала, свет ее прыгал по исхудалому лицу Федора, кровянил седую бороду… Где он укрывался, чем жил?
Румяная от сна Марья подкладывала в чашку, Федор, словно не замечая, продолжал есть. Моисей рассказывал о кизеловском житье.
Лазарев затосковал, по первопутку отбыл в Санкт-Петербург, оставив Гиля полновластным хозяином возникающего завода в сотен душ. Англичанин разогнал порченых девок по деревням. Иных мужики и бабы сразу забили дрекольем.
Гиль с батюшкой Феофаном беспробудно пили. Новый батюшка оказался большим почитателем порок и самолично, закатав рукава рясы, бросал мужиков на станок, обдирал им ягодицы. Он распугал весь причет отца Петра, и запивоха-дьякон, большой приятель Кондратия, увез в Пермь второе доношение. В поселке развелось крапивное семя – всяческие доглядчики и наушники. Из кабака Сирина брали языкатых, цыганистый кузнец Евстигней ладил им на руки браслеты, говорил, что до смерти не износить его работы.
В такой-то завороти куда можно было укрыть Федора, сочтенного в бегах? Моисей знал, что за ним самим установлен особый догляд, и опасался. Но и в казарме, на людях, было того хуже.
– Ты, Федор, ложись, а мы тут потолкуем, покумекаем, как тебя схоронить.
– В третий раз я воскрес из мертвых. – Федор с трудом поднялся из-за стола, не крестя лба, повалился на лавку и заснул.
Марья взяла его маленький прокопченный мешок, открыла и отшатнулась: в мешке лежал дорогой халат, переливающийся радугами. Кое-где на ворсистой ткани рыжели большие пятна.
Говорили в темноте, долго не могли придумать, куда укрыть беглого. Порешили за печкою поставить лавку, отгородить ее досками, а снаружи занавесить вениками да бабкиным травьем.
Зов чугунного била, поднимающий работных людей, пробудил Федора. Моисей еле успокоил гостя, отдал его в руки бабки Косыхи, а ребятишкам строго-настрого запретил распускать языки.
Растертый пахучими мазями, Федор вытянулся на лавке. От печи тянуло сухим жаром, будто рядом была та пустыня Тар, что пересек он когда-то, в далекой молодости. Промерзлые кости ломко отходили. На ладони Федора отмякал аббас – восковой шарик, черный от грязи и копоти.
Марья погремела ухватами, шлепнула по затылку Васятку, тот пошмыгал носом, сказал:
– А я дядьке за печкой нажалуюсь. У него глаза у-у какие страшные…
Федор улыбнулся, что-то непривычное шевельнулось в груди.
– Сигай в печь, – позвала бабка Косыха. – Попарься.
Женщины вышли. Федор с наслаждением скинул завшивевшие лохмотья, по мокрой соломе влез в горячую черную топку. Не хватало воздуху, пот разъедал губы. А бабка, затворив заслонку, подсказывала, чтобы наддал он веничком, веничком – он добрый, с крапивкою. Федор плескал водой, неумело бил себя по выпирающим мослам, приятная истома охватила его.
– Выхожу! – слабеющим голосом крикнул он.
В избе опять никого. Только на лавке стоит жбан, рядом – глиняная, обмотанная лыком кружка. Квас душистый, студеный, сводит скулы. И опять наваливается сон…
Крик бедной девки, провал под ногами… Обеими руками Федор цепляется за край ковра, прихлопнутого западней, втягивает его. Девка пролетела мимо, где-то внизу хрястнули ее кости, даже не состонала… Чувствуя, что ковер опускается, Федор вытягивает ногу, нащупывает выступ на камне. Из щели проникает свет… Федор примечает балку, на которой держится пол, цепляется за нее…
Обрезанный Лазаревым кусок ковра летучей мышью скользит вниз, в темноту, щель закрывается…
Аллах, Саваоф или Будда, услышьте молитву!.. Услышьте мою молитву!.. Под пальцами выступ, еще один выступ. Поспешали безвестные каменщики, вели кладку с уступами… Проходит целая вечность, прежде чем мокрый от напряжения Федор спускается на дно… Железные колья, мягкое изломанное тело… Ее-то за что? Да, на ней был лазаревский халат, тот самый халат, в котором хозяин принял Дерианур. Шелковистая бухарская ткань во время падения соскользнула, повисла на кольях. Федор снимает халат, ощупывает стены, вползает в проход. Пахнет сыростью, под рукой железная заслонка… Она легко приподнимается. За нею река… Здесь будет пруд… Ловко умеет Лазарев заметать следы.
Прячась в яминах, Федор добирается до лесу, глядит в ручей и не признает себя…
Все лето он жил в хвойном шалаше, кормясь грибами, ягодами, мелкой птицею, что попадала в нехитрые западенки. В сердце была беззвучная пустота, будто выгорело оно навечно. И никуда не хотелось, и все казалось ненужным, и мир вокруг был сам по себе, не касаясь Федора и никуда не зовя его. И только когда затрещала хвоя на шалаше от холода, как во сне зашагал он к людям вместе с птицами и зверьем… А зачем?.. Да чтобы снова встретиться с Лазаревым! Чтобы нанести верный удар!.. Там, где Лазарев меньше всего его ожидает. Нет, не умерла ненависть, только затаилась, как искорка под серым пеплом…
Федор понял, что уже давно не спит. Голова горела, губы спекло, нестерпимо хотелось пить, но сейчас Федор не мог слышать человечьего голоса.
2
А перед самым его приходом Васька Спиридонов татем подобрался к сиринскому кабаку, трижды постучал в окно, в темных сенях нашел влажный Лукерьин рот, на руках внес ее в горницу.
– Дай хоть дверь-то запереть, – слабея, просила она.
Потом, поглаживая ее бесстыдное литое тело, Васька говорил в темноту:
– Бежим, Лукерья, довольно нам таиться. Поселимся где-нибудь в скиту, подальше от людского глазу.
– Не надо, ничего не говори. – Лукерья лениво потянулась, на зевке добавила: – Люб ты мне, Васенька, ох, как люб… А добро-то куда кинешь? Вон сколько его накопилось… Сундуки-то куда – нищебродам?..
– В дырявой одежде легче – ни тепла не держит, ни души.
– Не для того, Васенька, бог создал меня.
В сенях неожиданно и громко затопали, дверь распахнулась.
– Лукерья, гостей принимай, – пьяно сказал Тимоха, поднял фонарь.
Васька вскочил с лежанки, бросился на него, кулаком вышиб стекло. Кто-то грузный навалился на плечи, сказал:
– Не сокроешься, грешник.
Васька признал голос отца Феофана.
– Под мошонку его, кобеля окаянного, под мошонку! – повизгивал Тимоха. – Снизу подхватывай!
От страшных объятий отца Феофана в глазах плавали красные метляки. Васька изловчился, лягнул Тимоху в брюхо. Тот, постанывая, отполз. Через сени с фонарем в руках бежал Дрынов. Васька высвободил шею и вдруг нырнул вниз, под ноги отца Феофана, вскочил, сшиб приказчика, вылетел в сугроб.
– Судить прелюбодейку станем, – икнув, сказал Тимоха.
Голая, простоволосая Лукерья стояла под иконами:
– Не подходите, убью.
Отец Феофан и приказчик жадными глазами следили за каждым ее движением.
– Ну-ко, рабы божьи, подышите мразом, – глухо приказал отец Феофан.
– Ты божественный, тебе не положено, – сказал Дрынов.
Щербатое лицо его стало серым, глаза светились, будто кошачьи.
– Не тебе осуждать. – Отец Феофан, легко отодвинув стол, шагнул к Лукерье.
Дрынов железной рукой схватил его.
– А-а, в гости пришли, в гости, – плакал Тимоха.
Лукерья повела плечами, усмехнулась:
– Иду к самому Гилю, все про вас обскажу!
Неуловимо быстрыми движениями она набросила шубейку, сунула ноги в валенки и с гордо поднятой головою прошла мимо дерущихся. Поскуливая, Тимоха семенил следом. Лукерью остановили сторожа, сонно спросили, куда несет ведьму нечистый. Она усмехнулась, ответила, ухмыляющиеся стражники пропустили ее, а Тимохе загородили дорогу…
В это время Гиль, обмотав шишковатый лоб полотенцем, перебирал свои сокровища. Через поблескивающие стекляшки видел он пышные залы Зимнего дворца, напудренных, шитых золотом вельмож. Покуривая свою трубку, Гиль шествует в расступившейся блестящей свите к трону. Императрица гонит Потемкина и юного с девичьим личиком графа Зубова, берет Гиля под руку. Она дарит богатому промышленнику новые заводы, потом они едят кровяной ростбиф и беседуют. Она – немка, он – англичанин, они понимают друг друга… Гиль ненавидит рослых людей, но теперь сам он строен и высок, а лицо его стало по-благородному продолговатым и бледным…
За дверью слышны легкие шаги. Англичанин с досадой захлопывает шкатулки, обалдело глядит на вошедшую, которая быстро расстегивает шубейку…
Утром обессиленный Гиль клялся всеми богами, что готов выполнить любой приказ.
– Уйми Дрынова да святого отца, – не скрывая зевков, говорила Лукерья. – Награди моего Тимоху, он утешится. А Ваську Спиридонова пальцем не трожь. Не сполнишь – поминай как звали, и вся твоя власть не поможет…
– Все буду делать, все буду делать, – бормотал Гиль.
Лукерья полновластной хозяйкой поселилась в доме. Напуганная прислуга повиновалась каждому ее взгляду. В отличнейшем состоянии духа сидел в своем кабинете Гиль, выслав Ипанова на работы.
– Ты будешь ее тело хранить, – сказал он приказчику, а отцу Феофану пригрозил письмом в Пермь.
Тимохе Сирину был отправлен богатый подарок.
Но не утешили Тимоху присланные Гилем деньги. Он не отпирал кабака, ночами, как неприкаянный, бродил по пустой избе, колотился лысеющей головой о стенку. Однажды он натянул ветхий полушубок, треух, похожий на грачиное гнездо, затрусил к казарме. Было сумрачно, под ногами шипела поземка. В Моисеевой избе едва приметно посвечивало окно. По привычке Тимоха приподнялся на носки, заглянул. Все были в сборе, а посередине… Господи!.. посередине сам хозяин, сам Лазарев, в своем халате! У Тимохи глаза полезли на лысину. Свят-свят-свят, уж не дух ли его вызвали! Ох, страх-то какой! Мосейка по плечу его стучит. Стало быть, не дух… И не заложник! А это бывает, что хозяева в народ уходят, чтобы споднизу понюхать, как наместники с делами управляются. Так вот почему не велел он рудознатцев-то задевать, а токмо следить. Ба-атюшки-светы! Ну, теперь не зевать: мол, так и так, господин хороший, ваши денежки на стол, а я буду молчать-помалкивать, как могила. А после, как он будто бы из Санкт-Петербурга накатит, в накладе не останусь…
Тимоха всхохотнул было, но вовремя осекся.
– Ты чего здесь выглядываешь? – сгреб его за воротник Васька.
– Васенька, голубок мой…
– Голуби рыжими не бывают. Дале!
– Тебя хотел увидать. Сказали мне, мол, у Мосея ты… Ну, я-то и поприбежал… – Тимоха пал на колени, заплакал. – Васенька, верни Лукерью, жизни без нее решусь… Верни, ты ведь могешь!.. Озолочу!
– Все бы стерпел, да объедками с хозяйского стола побираться не буду… Пшел! – Васька ткнул ногой безутешного Тимоху.
– Не серчай ты на бабу, уж больно добришко-то она уважает. Через нее ведь я в иуды-то записался, с миром развелся, целовальником стал.
– Иди, говорю. Мне больше она ни к чему.
– Да ну! – обрадованно вскочил Тимоха. – Побожись!
Васька, не оглядываясь, вошел в избу. Тимоха перекрестился, побежал в кабак, быстро зажег свечу, налил вина. В голове зашумело.
– Человек! – крикнул Тимоха в темноту. – Еще налей!.. Праздную я. – Он пошатнулся, сел, стукнул головою по столу. – А чего, поди, не праздновать? Ась? Гляди на меня… В люди выхожу, а все, мол, с мужиками цацкаюсь. Туды и сюды, значит. А чего?.. – Он снова выпил. – Надобно это… Я хитра-ай. Свой, мол. Мужики к своему-то пойду-ут… Ох, и заварю кашку… И Лукерья, стерва, придет…
Он икнул, уставился на свечу, быстро поднялся, добыл жбан огуречного рассолу, присосался к нему, обливая бороденку. Запер кабак, сунул лицо в снег и, трезвея, быстро-быстро побежал к барскому особняку.
На сей раз его пропустили. Всхлипывая и ругаясь, поднялся он по навощенной лестнице, поскребся в дверь кабинета.
– Ага, – послышался Лукерьин голос.
Приседая, Тимоха пролез в комнату, поясно поклонился. Лукерья захохотала. Она сидела в хозяйском кресле, натянув на голову старый лазаревский парик, держала в руках перо.
– Чего пришлепал?
– Смеешься, царевна-королевна, а Васька Спиридонов объедкой тебя величает. – Тимоха радостно съежился, приметив, как взметнулись, как сдвинулись к переносью собольи брови его венчанной супружницы. Ох, велит она засечь Ваську. А наедет хозяин, выгонит ее, и будет дом со всем добром.
– Ну, ступай, изувер, я с ним за это посчитаюсь, – сказала Лукерья.
Ночью, среди бурных ласк, она потребовала, чтобы Гиль забил Ваську в колодки и кинул в шахту. Управляющий разом отрезвел.
– Не могу. Хозяин приказал беречь как свой глаз.
– Теперь хозяин и самодержец – ты.
– Это правда. – Гиль горделиво выпятил пухлую грудь. – Но не могу, не могу!
– Тогда уйду к Ваське.
– Зачем так делать, – просяще сказал Гиль. – Ну, хорошо, хорошо, Васьки не будет.
Лукерья потрепала щеку «самодержца», назвала его милым рыжиком.
Еще не ведая, что судьба его скоро будет решена, Васька вместе с побратимами провожал в дорогу Федора Лозового. Тогда ночью рассказал Васька рудознатцам, что Тимоха таился у юговской избы. Федор решительно поднялся с лавки, взгляд его сверкнул:
– Ухожу в Петербург. Иначе и меня, и вас закуют в кандалы, и никто из нас не выполнит своего долга…
Заигрывала метель, перекладывала на дороге клиновые валики, пощипывала лицо. Тепло и добротно одетый, снабженный припасами, безродный человек Федор Лозовой уходил в дорогу, чтобы, может быть, когда-то снова встретиться со своими знакомцами. Ведь все дороги сливаются на этой тесной земле.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
1
– Достойно есть яко воистину блажити тя, богородицу, присноблаженную и пренепорочную матерь бога нашего, честнейшую херувим и славнейшую без сравнения серафим, без истления бога слова, родшую, сущую богородицу тя величаем.
Распевая стих, отец Феофан шагал по плотинной насыпи. Мужики зло глядели в его широченную спину, переговаривались, что надо бы макнуть святого отца в прорубь, по нем давно наскучались в аду.
– А покудова мы к нему в церкву ходим, – сказал лохматый рябой парень в изодранном армяке, похожем издали на ворох листьев.
– Не попам, а богу молитвы возносим и приношения делаем, – назидательно изрек черный старик с иконным лицом.
– И верно, не бог жрет да девок шшупает.
Между тем отец Феофан приближался к самой плотине, широко, словно сеятель благости, разводя посверкивающим на морозе крестом. Моисей и его соартелыцики работали здесь уже давненько. Нарядчик, приметив способность рудознатцев к плотницкому делу, велел им быть на ларе – особом сооружении, по которому скоро побежит седая струя, обрываясь на колеса. Колеса эти поставят к ларю поближе к весне, соединят их коромыслами да штангами, с воздуходувками. Неподалеку другие плотники ладили высокий сруб, в котором приживается водокрутное колесо, дающее силу мехам, что дуют в домницы. Моисей уже успел допросить плотинного, маленького, согнутого глаголью мужика, прошедшего науки на демидовских заводах. Плотина в Кизеле была подобием Нижнетагильской: длиною около сотни сажен, шириной с вершины – двадцать, а с подножья – на все сорок. Плотники уже подтащили тяжелые плотинные запоры, схваченные железными полосами, изладили железные ухваты для их подъема. Весной да осенью вода в Кизеле своенравна: не выпусти самую лютую силу ее в срок – разнесет плотину по камушку. А выпустишь лишку – летом не поймать, обмелеет пруд, замрут колеса, станет хиреть завод.
Все это плотинный рассказывал нехотя, с оглядкою. Но Моисей с благоговением относился ко всякому мастерству и цепко схватывал каждое слово. Удивлял его и дед Редька, руководивший настилом ларя. Будто склеенный из древесной стружки, ловкий, подвижный, он тормошил плотников, на глазок определял место каждой тесины. Еким, Данила и Кондратий понимали любой его взгляд, словно с люльки вызнали древесное дело. Настоящего имени мастера никто не слыхал. Дед всегда носил с собой кружочки белой сочной редьки и жевал их при первой возможности.
– До ста лет прожить хочу, а этот хрукт способствует, – весело откликался он на вопросы и шутки.
– До тридцати наживешься так, что скулы воротит, – говорил Моисей.
– Не понимает, – жаловался кому-то невидимому дед. – Охота поглядеть, как все люди-человеки солнышко в работе находить будут.
Леденящий ветер подбивал брови, слепил глаза, сквозь рукавицы и исподки коченели пальцы. Чтобы не покусал мороз, мужики надевали наличники-лоскуты с прорезью для глаз. В казарме бабка Косыха выхаживала обожженных.
Гулко хрустели под ногами леса, стреляли тесины, которыми рудознатцы застилали ларь. Моисей подгонял своих товарищей, надеясь, что за рвение их весною снова отпустят на поиски земных кладов, а то и на разработки найденных сокровищ.
– Да поможет вам бог, – ласково сказал отец Феофан, наклоняясь над ларем.
– А он завсегда помогает, – откликнулся дед Редька, приподняв наличник.
– Василий Спиридонов, выдь-ка, потолковать надо. – Отец Феофан помахал меховой, крытой замшею рукавицей.
Поглубже натянув шапку, Васька вскарабкался по лесам, огляделся. Над заметанной сугробами рекой подымался розовый пар, багровое негреющее солнце сидело на синей гребенке тайги, перечеркнутое пылающим, словно плавленный чугун, узким облачком. А на крутой обледенелой насыпи муравьями копошились сотни людей, горели незримым пламенем костры, стучали кайла и ломы.
– Следуй, сыне, за мною, – грустно сказал отец Феофан и повел Ваську к поселку.
Едва поравнялись с первыми строениями, кто-то грузно рухнул на спину Ваське, ему скрутили руки, поволокли, словно куль, по вытоптанной дороге.
– Попался, – услышал он скрежещущий голос Дрынова и решил, что песенка спета.
– Попался, – удовлетворенно повторил Дрынов. – И что я делать с тобой стану? – В голосе его была растерянность. – Пытать тебя – и то мало. Нет такой казни на земле.
Он махнул культей, Ваську потащили дальше.
– Это ты врешь, – засмеялся отец Феофан. – Человецы адовы муки переплюнули, негли ему не найдется.
Кузнец Евстигней кинул на руки Ваське новенькие цепи, притиснул кольца к наковальне, ловко заклепал.
– Носи мои браслетки, молодец, – хохотнул он, однако пряча глаза.
Ваську потянули в хозяйские хоромы, кинули на пыльный затоптанный ковер. Гиль сидел с трубкою в зубах, древняя с ввалившимися синеватыми щеками старуха и курносый конопатый отрок стояли перед ним на коленях. Отрок всхлипывал, трясся мелкой дрожью, старуха каменно, не моргая, глядела на тот свет.
– Первую брачную ночь спать в моей комнате, – говорил Гиль, попыхивая дымком. – Если не будешь трогать жену, – он погрозил отроку трубкой, – сниму шкуру.
– Чего творишь, басурман! – не своим голосом закричал Васька. – Чего творишь!
Железным кулаком Дрынов сшиб его на ковер. Отец Феофан ткнул старуху в кривую спину, шлепнул по шее отрока:
– Идите. Благословляю ваш брак!
Зашипело платье, и в кабинет вошла разряженная, как пава, Лукерья.
– Что, Васенька, теперь и объедкам рад будешь.
– Убью, стерва. – Васька загрохотал цепями, сплюнул кровь.
– Ва-асенька, что с тобой сделали ироды окаянные! – вдруг заголосила Лукерья, падая рядом с ним на колени.
– Убрать бунтуовщика! – вскочил с кресла позеленевший Гиль. – А эту – запереть.
2
Рудознатцы так и не дождались Ваську. Чуя недоброе, на другое утро окружили Ипанова.
– Сделай, Яков Дмитриевич, божескую милость, – поклонился Моисей, – скажи, где Спиридонов.
– Говорить не велено… Заковали его в железы и отвезли.
– Чего же мы, так и будем терпеть? – крикнул Данила.
– Погоди. – Ипанов мягко положил руку на его плечо. – Еще скажу: ежели учините разбой, худо вам будет, а Спиридонову не помощь. Приедет хозяин, решит послать вас на разведку руд, тогда и Василия вернет.
– Все посулами нас кормишь, Яков Дмитриевич, – сказал Еким, дохнув белым паром. – Тебе-то оно, конечно, спокойнее: и вашим и нашим. Терпенье кончится, и тогда пеняй на себя.
Ипанов покачал головой, опять обратился к Моисею:
– Знаю, не особенно вы мне доверяете… Но даю слово, что Василий вернется, а вам – снова руды искать. Потерпите.
– То же и попы нам говорят, – усмехнулся Данила.
Управляющий не ответил, зашагал прочь.
В груди Моисея была какая-то сосущая пустота, словно вынули из-под ребер все. Вот так похватают их поодиночке и задавят. И дело, ради которого они жили, затопчут до последней искринки. Только надежда на скорый ответ из Горного управления помогала еще дышать. Об этой-то надежде и сказал Моисей своим побратимам, чтобы хоть как-нибудь поуспокоить их.
А у самого покоя не было на душе. Раньше, в Юрицком, Моисей любил глядеть, как в канун сочельника девки гадали о суженых, бабы махали метлами, изгоняли из дому беса. И теперь вроде все было так же, и у сиринского кабака игрались песни, но каждый звук казался угрозой, предупреждением. Видел Моисей, что и Марья не находит себе места, все пытается заговорить с ним. От постоянной тревоги потемнело ее лицо, поблекли глаза. А что он ей скажет? Что? Февральские злые вьюги застилают окоем, закидывают земляной вал бугристыми, выгибными сугробами. Кажется, хотят засыпать они холодными иглами и последнюю надежду. А надежда все теплится, протаиваясь через снега. Да разве успокоишь Марью этой живинкой! Зима на душе.
Но Марья сама решила успокоить Моисея. Девятого марта велела она ему позвать в гости всех товарищей. Продрогшие за день до костей рудознатцы входили в темные сени, пропитанные запахами полевых сушенных на солнце трав, долго оббивали лед с прохуделых за зиму валенок. Моисей открыл дверь и засмеялся, закинув голову, по-детски счастливо. У стола притулились притихшие ребятишки, на железном листе против них сидели птицы, слепленные из сдобного теста, причудливо хвостатые, с растопыренными либо сложенными за спиною крылышками. Вместо глаз чернели маковки, а взамен хвостов развевались всамделишные перья.
– Все вы на свете позабыли, – приметив удивленные взгляды рудознатцев, заворчала бабка Косыха. – Сегодня день сорока мучеников. Сорок жаворонков унесли их души богу. – А вот я какую слепил, – подбежал к отцу Васятка.
На маленькой ладони его сидела диковинная птичка с шестью крыльями и изогнутым, как у Шарика, хвостом.
«Растет парень», – потрепав его по щеке, подумал Моисей, похвалил птицу.
Торопливо крестясь, усаживались за стол. Бабка вынесла пирог с гороховой начинкою, овсяный кисель, губницу из брусники с мукой, поставила жбан хмельной браги. Это было настоящее пиршество.
– И за какие святые дела нам такой праздник! – улыбался Еким. – Эх, нет с нами Васьки… Бывало, он говаривал: «Сон да баба, кабак да баня – одна забава».
– Забава его и сгубила, – мрачно проговорил Кондратий.
Моисей поставил кружки про Ваську, Еремку и Федора. Уж трех побратимов не было с ними. Пусть в многотрудной жизни теплом и крепостью согревает их вино товарищества, налитое дружеской рукою.
Марья обносила всех брагой, с поклоном протягивала кружку.
– Спасибо, Марьюшка, – крикнул повеселевший Данила, хотел было по обычаю ее поцеловать, но она ловко увернулась и он попал в воздух. Все захохотали.
– Что праздники, – рассуждал захмелевший Еким. – В праздники мы горе заливаем… Вот здесь, – он стукнул кулаком по груди, – здесь нынче светлеет. – Глаза его остановились на Марьином лице. – Весна идет.
– Вспомнилась мне наша дорога, – сказал Данила. – Сколько воды с тех пор утекло… И кто думал, что жизнь повернется вот так. Читал я, что есть на земле колесо фортуны…
Он покрутил рукой, выпрямился, широко раскрыл глаза, будто видел перед собой нечто необычное, и вдруг тихонько-тихонько запел знакомые всем слова:
Ах, да не вечерняя заря спотухала, заря спотухала,
Ах, спотухалася заря.
Кондратий плакал, сгребая слезы тяжелой ладонью:
– В лес хочу, в лес… Человеком был.
– Дай срок, дай срок, – повторял Моисей.
Он взял Васяткину диковинную птицу, посадил ее на ладонь. Лицо его вдруг стало таким светлым, будто вешнее солнце до срока пришло на Урал, заглянуло в избу.
– Лети, птица, выше да выше, под самые облака: погляди, где мается наш Васька, где бродит побратим Еремка, где таится Федор Лозовой. Передай им от нас весточки.
– Да только на зуб никому не попадайся, – строго, без шутки предупредил Еким. – Не то разом схрумкают.
Васятка весело смеялся, хлопал в ладоши. Еремкины ребятишки тоже подбежали к Моисею с птахами, но рудознатец не замечал протянутых рук. Загоревшимися глазами следил он полет своей сказочной вешней птицы.
3
Весна пришла, ответа все не было. Теперь оставалось ждать до лета: может, после установления дорог почта принесет наконец добрые вести. И вот заиграли в овражках первые ручейки, пробуя себе проходы. Еще прохватывал их утрами морозно, прятал под ледяную корку, иссушал жестким дыханием. Но все дружнее, все гуще становился их перезвон, все больше воды притекало в Кизел. Плотиниый не спускал с реки глаз. Горбатый, косоротый, стоял он ночами у ларя, слушал. Приметив его костистую тень, крестились бабы, пугали неуемных ребятишек.
И вот пошли, пошли вешние воды. Солнце приподняло снега своими сильными лучами, разрезало на куски, растопило в сероватую жижу. Вода с клекотом и шипением ударилась в преграду, вздулась волдырями, завертелась от гнева и боли. Носатые ледорезы крушили шатучие льдины, топили их блестящие осколки в ноздреватой пене.
У железных ухватов собралось человек по двадцати, чтобы по знаку горбуна навалиться на затворы. Заскрипело огромное водокрутное колесо, завертелись валы, ходуном заходили штанги и коромысла.
На церквушке приплясывали колокола, толпы мужиков, баб и ребятишек высыпали к плотине, строители целовались, орали, махали шапками, кидали вверх деда Редьку. Он визгливо охал, смешно болтал ногами, будто старался нащупать в воздухе ступеньки лестницы. Степенный Ипанов крестился: теперь приходила его пора – пуск домниц и горнов.
Не дожидаясь, когда просохнет земля, он перегнал мужиков на новую работу. Развернув перед ними захватанные и исписанные пометками чертежи, он терпеливо разъяснял устройство домниц и кричных горнов, немало развеселив этим Гиля.
– Мушик не понимает, его палкой в спину, мордой в землю – делай, делай! – сказал Гиль.
Англичанин шариком катался между фундаментами, постреливал в них трубкой, торопился к Лукерье. Тимоха, видно, махнул на все рукой, нанял в помощь себе ладную молодайку и двух парней, бойко торговал. На брюхе его болталась теперь тяжелая золотая цепка. Он тоже подсказывал Ипанову, дескать, мужикам пояснять ничего не надобно – проку не будет. Но управляющий строительством имел свои правила.
Моисей удивлялся, до чего быстро понимают мужики требования Ипанова. Он и сам ясно представлял высокую десятисаженную башню, в которой яростно бормотала расплавленная руда. Уже каменщики делали кладку огнеупорным кирпичом, уже вырисовывалась нижняя часть домницы – горно, где накапливается жидкий чугун, а Ипанов все не переставал давать пояснения.
– В горне сделаем дыру – летку, замажем ее огнеупорной глиной, чтобы чугун до времени не сбежал. Повыше горна пробьем отверстия – фурмы, а к ним присунем трубы для воздуху. Сверху, через калошник, будем засыпать слоями руду и древесный уголь…
«Почему бы не каменный? – хотелось спросить Моисею. – Он больше жару дает и добывать его куда легче».
Дома он доставал горючий камень, снова и снова разглядывал его черные поблескивающие грани. Виделись угольные мощные пласты, вагонетки, запряженные добрыми лошадьми, бегущие по деревянным брускам от шахт к домницам, к молотам. Синевато-розовый, как парное молоко, чугун льется по железным и каменным желобам в горластые формы. А нетронутый углежогами лес шумит невдалеке, будто благодарит за свое избавление.
Горючий камень… Каким-то особым чутьем угадывал Моисей его будущее. Этот камень плавил руду, накалял медные котлы машин, нес людям тепло и свет… Но плотина чужой воли легла перед ним. И неужто ее не перешагнуть?
Из Перми прибывали курьеры, доставали из кожаных тугих сумок всяческие бумаги. Заводчик из далекой столицы спрашивал Гиля о делах, а курьеры отвозили обстоятельные ответы, писанные рукою Ипанова.
Неожиданно получил письмо Данила. Однажды в поселке появился нищеброд в стоптанных лаптишках, с сумками – боковиком, хребтовиком да переметышем. Собирая подаяние, он выспрашивал всех, где живет-проживает Данила Иванцов, и наконец поздним вечером добрался до казармы, протянул письмо. Данила побледнел, развернул бумагу.
«Дорогой мой соловушко, – читал он. – Пишу тебе ранятый на штурме Тавриды солдат Иван Сидоркин ерой. Жду тебя не дождуся жив ли. Пошли хоть весточку. Тут мета, ето я табак жую дак капнуло. Я все верная тебе остаюсь и никто до меня не докопается. Ежли не свижусь, то уйду в скиты. А нет дак жди будущей зимой к тибе прибуду. Пошли хоть весточку. Иван Сидоркин сын Петра ранятый за Тасю».
Данила схватил нищеброда за плечи:
– Говори, как там она!
– Отец-мать ее, значитца, за другого выдать порешили, – привычно гнусавым просящим голосом протянул нищеброд. – Ну, а она тихонькая, ласковенькая такая, а тут кричит: «До самой смерти ждать его стану, а то руки на себя, кричит, наложу». На прощанье мне наказала: «Передай, значитца, Данилушке Иванцову письмо и заручи, чтобы дуростев не делал…»
– Каких дуростей?
– Не бежал, значитца, а то словят и не свидимся. А зимой она к тебе решила. Пошто зимой? А шут ё знает. Вроде как зарок дала. Да и зимой-то сюда людей гнать будут, дак она уж с имя… Одна-то куда?
Ошалелый Данила прибежал к Моисею, ничего не поясняя, быстро написал ответ. Нищеброд ни на какие уговоры ночевать не согласился, забросил сумку и легким, привычным шагом странника направился по дороге.