355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Авенир Крашенинников » Горюч-камень » Текст книги (страница 10)
Горюч-камень
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 00:14

Текст книги "Горюч-камень"


Автор книги: Авенир Крашенинников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц)

– На кричном молоте работал, – шепотом рассказывала Моисею Марья. – Цепью утром его притачивали, а вечером в холодной на цепи же держали. Что с парнем сделали, будто иголку съел… Может, и к нам беда нагрянет… – Она перекрестилась, поправила Васькину голову.

Но пока после тайной свадьбы все шло как по-писаному. Днем работали на строительстве, вечером забывались тяжелым сном, либо шли в кабак греться. Молодые поселились в Моисеевой избе, Тасю пока никуда не выпускали, опасаясь, как бы отец Феофан спьяну не проболтался.

– Сколько прятаться можно? – жаловалась Тася. – Ведь по закону венчаны.

– Погоди, – отвечал Данила. – Переждем немного, уедет хозяин… Все будет ладно.

Побратимы весело пошучивали, примечая, как выпрямился душою, посветлел Данила, как охотно попевал даже на работе.

И все же, сколько ни удерживай воду в сите, она все равно выльется. Беда нагрянула ранней весной, перевернула жизнь кверху днищем. Как ни таился Васька от Лукерьи, остались они с глазу на глаз в той же горенке, освещенной одним-единственным фонарем.

– В горне любовь сгорела, – сказал Васька.

– Пеняй на себя! – Лукерья топнула ногой, но вдруг заплакала, обняла колени рудознатца.

Тот сидел каменным идолом.

– Никого-то у меня не осталось, – причитала она, заглядывая в его лицо. – Хоть чугунину на шею да в воду…

– Молчи, стерва, не будет тебе моего прощения. Гляди! – Он вытянул руки: па запястьях багровели рубцы.

– Ах, не будет? Тогда все хозяину выложу.

– Молчи, змея! – Васька схватил Лукерью за горло, повалил на лавку. С дробным звоном посыпались бусы. Она покорно закивала, выпрямилась. Васька опомнился, потряс головой, понял, что даже боязнь за побратимов не поможет ему перешагнуть через ненависть.

– У-у, гадюка, – выругался он, хлопнул дверью, чуть не прибив озорную девку, притаившуюся за нею.

Он вернулся в казарму, лег на нары, молча уставился в потолок. Надо было предупредить Моисея, рассказать Екиму, но не хватало сил подняться…

Под утро в двери ворвались стражники, приказали выходить. Заголосили ребятишки, одуревшие от тяжелого сна мужики таращили глаза на свет «летучей мыши». Васька поспешно оделся, дал себя вязать.

Возле дома Юговых молчала толпа. Данила сидел на телеге, тоже скрученный по рукам, бабка Косыха крестила его быстрыми взмахами иссохшей руки.

– Ничего, ничего, послужите матушке государыне, – приговаривал Дрынов.

«Только меня да Иванцова продала», – подумал Васька, уронил на грудь яркую голову.

Моисей не замечал слез, стекающих по бороде, кусал губы. Еким ткнулся лбом в стену, Кондратий шумно дышал, сжимая кулаки. Все меньше и меньше оставалось их, а дело, которым они жили, давным-давно замерло где-то на перепутьях. Чего это кричит Данила?

– Поберегите ее, поберегите!

Он ищет в толпе Тасю, а она как сквозь землю провалилась.

Дрынов махнул культей. Бабы крестились, всхлипывали. В серой мути просачивались первые проблески дня, не по-весеннему холодного. По дворам уныло заклекотали петухи, отпевая кого-то. Телега катилась по дороге, наматывая на колеса хрусткую грязь. По бокам ее, будто разглядывая колодников, поднимались тусклые желтенькие головки мать-и-мачехи.

И слышалось Моисею: кто-то голосом Данилы пост издалека последнюю прощальную песню. Уходит, уходит, затухает она, а слова все еще падают и падают прямо в душу:

 
Как везут, везут добра молодца, везут в город,
Отдают меня, добра молодца, в царскую службу,
Что во ту ль, во ту службу царскую – во солдаты…
 
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
1

Нежданно-негаданно помер дед Редька. На завод пришли железных дел мастера, и дед Редька вдруг почувствовал, что остался на отвале. Мелкие плотницкие работы его не занимали, а податься куда-нибудь не дозволяли года. Светлый и тихий, лежал он в долбленом, пахнущем смолою гробике, прятал в стружечке усов улыбку: вот, мол, я и обманул всех, живите да майтесь.

– До ста лет хотел пробегать, – сказал Моисей, прикладывая лопатой к бурому холмику земли последний лоскут поблеклого дерна.

Горбатый плотинный посмеялся горловым дребезжащим голосом. Он тоже провожал деда Редьку, хотя забот у него было множество. Лето выдалось пасмурным, моросливым, вода в Кизеле не опускалась ниже отметок, и дюжие молодцы, по указке плотинного, налегая грудью на железные ухваты и дружно матерясь, то и дело выпускали из пруда излишнюю наводь. В день Марии, 22 июля, задули вторую печь, и Лазарев отбыл в Санкт-Петербург, а Гиль торжественно, с большим обозом отправился в Чермоз. Оба наказали плотинному не спускать с воды глаз. Он и не спускал. Но деда Редьку не проводить не мог. И мало кто на строительстве не любил старика. Жуя кружочек редьки, он говаривал: человек, что муравей, ему строить надо. И память о нем должна в строительных делах жить. Всякая остальная быстро померкнет в людской забывчивости. Вспоминал теперь Моисей слова деда Редьки и думал, что плотника-то уж, конечно, в Кизеле долго будут поминать добрым словом.

Незаметно они с плотинным отстали от других, возвращавшихся с кладбища, мимо подернутых мохом крестов свернули в лес. Плотинный паучком перебегал по завалам, суетился, то и дело касаясь обеими длинными руками земли. Наконец он разнял ветви и указал Моисею на округлую, словно зеленое зерцало, полянку, по охвату которой серебряной полуоправкою струился ручей.

– Благость, думаешь? – снизу глянул плотинный на Моисея. – Не верь этой благости, не верь. Гляди – всяк пожирает в этих травах себе подобного.

– Я верю этой благости, – сказал Моисей, – а тебе не верю. – Он вытянул травинку, пожевал ее сладковатый белый кончик. – Был у меня учитель, сказывал он, что по всей земле всем травам и рудам един закон, да и людям тоже… Есть хорошее и есть дурное. Вечно они ломают друг друга и век будут ломать, и другой, и третий, пока хорошее не одержит верх. А как одержит верх и не с чем будет бороться, так жизнь и кончится.

– Для чего этот гриб живет? – Плотинный острым носком сапога пнул круглую бздюху, из нее повалил тяжелый рыжий дым. – Для хорошего или для дурного?

– А для того, чтобы вот эти незабудки рядышком ярче синели.

Плотинный засипел, задребезжал, хлопнул себя длинными руками по голенищам.

– Нет на земле доброго, – утирая слезы рукавом, сказал он. – Одни левиафаны живут… Как заявится-шевельнется доброе, сразу сглатывают. Гляжу я на тебя и думаю, вот и тебя скоро так же. Стена вокруг тебя, а к тебе скоро впустят диких зверей.

– Не трогай душу! – Моисей стукнул сухим, жилистым кулаком по стволу.

– Перешагнешь, мол, через стену-то? Я, бывало, тоже хотел, да запнулся, наверх глядючи, вот теперь и хожу, в землю гляжу – голова-то не подымается.

Он ушел, разметая хвою длинными руками. Лучи закатного солнца поигрывали на траве шустрыми зайчиками, бросались ему под ноги, а плотинный не замечал их, у него был сломлен хребет. Но слова о стене, окружающей каждого человека, если тому вдруг вздумается куда-то пойти, не давали рудознатцу покоя. Не о том ли предупреждал и отец Петр, когда Моисей ходил к нему за бумагой!

Позамолкли к вечеру птицы, только одна еще упрямо потенькала в осине, но голос ее прозвенел настолько сиротливо, что и сама она затосковала, умолкла. Потянул понизовой ветер, будто подкрался издалека. Зябко поеживаясь, Моисей пробирался к дому. На лицо налипали паутинки, предвестницы скорой осени.

Встретив мужа, Марья улыбнулась одними глубоко упрятанными в ямочки уголками рта, тихонько сказала:

– Сына рожу.

– Не вовремя мы с тобой затеяли, – тускло сказал Моисей.

Марья обиженно закусила губу, отвернулась. Хищной птицей налетела бабка Косыха на Моисея:

– Ах ты землеройка черномазая, ах ты кочедыжка эдакая! Дитю своему не рад, нате-ка его за три гроша. Да где такое видано, бесстыжие твои козьи глаза!

– Ты, бабка, не шуми, – сказал Моисей. – В любой час могут меня схватить и заковать в железы… А сирот на земле много.

– И чего раньше времени за упокой тянет. Так-то и жить к чему – в любой час земля разверзнуться может. У-у, страху нагнал. Худые думы гнать надо… Отбрось-ка их подале.

Отбрось… Это ведь не лапти-отопки! Умер дед Редька, свернулся отброшенной ветром стружкою. Куда-то запропала Тася: сколько ни искали, как в воду канула… Может, так и есть. До сих пор Марья плачет, вспоминая ее. Родятся новые люди, чтобы ладить Лазаревым плотину, копать им руду, лить чугун, жечь уголь. Неужто навсегда ушли из жизни Еремка, Федор, Васька, Данила?.. Как просто появляются и как просто исчезают люди… Неужто нет этому предела, а живущему на земле установлен самый краткий предел?..

2

День за днем донимали недобрые думы. Да и друзья принизились: Еким втихую запил, пристрастил к вину Тихона, Кондратнй перестал ходить в церковь, сидел все вечера в казарме, шил и перешивал какой-то мешок. Почти на ощупь чувствовалась стена, охватывающая рудознатцев все теснее и теснее. Или плотинный прав, и нет через эту стену перехода?

Иногда, как бы ненароком, в избу Юговых заглядывал Ипанов, рассказывал Моисею о вестях из Санкт-Петербурга, доставляемых почтою от управляющего петербургским имением. В столице завелся смутьян дворянского происхождения, некто Радищев, написал бунтарскую книгу, которую матушка императрица посчитала опаснее Пугача. Дворянин Радищев был с пристрастием допрошен Управой благочиния, опозорен и изгнан в Сибирь. В Санкт-Петербурге неспокойно, в губерниях и того хуже. В августе месяце адмирал Ушаков побил турка при Тендре, но и это не порадовало государыню.

– Видишь, Моисей Иваныч, дела-то какие складываются, – прибавлял Ипанов, скрывая глаза. – Хозяин велит крепче вас прикрутить, за каждое слово нещадно карать…

Он обрывал на полуслове, уходил, сутулясь, в свою контору. И он мечется вдоль стены, не находя места, где ее переступить.

Птицам можно было позавидовать. Стремительно унеслись, разрезая воздух ножницами крыльев, пискливые ласточки, потянулись из насиженных мест в теплые земли гибкие гусиные треугольники. Утрами по Кизеловскому пруду парусными лодками плыли флоты белого и серого пуху. Наконец святой Фрол вылудил крыши инеем, насек на окошках первые тонкие узоры. Подходила опять безнадежная зима…

В тот день в поселении появилась кучка незнакомых работных людей. Закоптелые, ободранные, с легонькими котомками на спине, медленно брели они по улицам, здороваясь с освирепевшими собаками.

– Откуда такие? – загремел на них Дрынов, выскочив из сирийского кабака.

– Из Чермоза мы, – ответил высокий, с гусиной шеей человек, торопливо снимая сползшую на нос шапку. – Разыскиваем управителя Якова Митрича Ипанова.

– Кем присланы?

– Миром, батюшка восподин.

– В бегах, выходит.

– В бегах, не в бегах, а подай нам Ипанова, культяпый, – по-петушиному крикнул молодой парень, зашелся кашлем.

– А не то живота лишим, – пригрозил низкий, квадратный мужик, подкинув на ладони самодельный с деревянной ручкою ножик.

Дрынов усмехнулся, пошел за управляющим. Мужики стояли кучкой, глядя ему вслед, на серых лицах была обреченность.

Ипанов без шапки, в одной косоворотой рубахе спешил к ним, далеко опередив приказчика. Ходоки разом повалялись в ноги:

– Сделай божецкую милость. Яков Митрич! Наслышаны о тебе… Урезонь немца. Девок портит, стекляшки собирает! Немец – страшный человек: обезьяну выдумал. Сделай божецкую милость, убери ты его от нас!

Ипанов задохнулся, рванул ворот рубахи.

– Не могу, мужики, – шепотом ответил он. – Гиль и надо мной начальник… Я такой же крепостной.

– Не хошь, охвостень! – зарыдал квадратный мужик.

Налетели приказчики, ходоков повязали. На пороге кабака появилась Лукерья. После отъезда хозяина она перебралась к Тимохе. Муж принял ее с подобострастием, но в бабу словно бес вселился. Не раз таскивала она за скудную бороденку своего благоверного, грозилась извести всех рудознатцев. Теперь она стояла, сложив руки под грудью, подзадоривала:

– На дыбу их, подлецов, на дыбу!

Когда ходоков уволокли, она вдруг всхлипнула, схватилась за сердце. Тимоха со страхом следил за нею из-за стойки.

– Ликуешь? – глухим, будто мужицким голосом спросила Лукерья. – Тебе бы только деньги, шелудивый пес. А что в душе у меня творится – наплевать? Вот рассчитаюсь за Васеньку, дождусь обоза и уеду. В Петербург уеду. Понял!

Она повалилась на стол, затряслась. А Тимоха все стоял за стойкой, растерянно перебирал пальцами монеты. «Бабьи думы переменчивы, – успокаивал он себя, – до обоза еще далеконько. А там заведется какой-нибудь с мошной – и сама успокоится, и я не в накладе. Ох-хо-хо, жизня-то какая подковыристая…».

Он сгреб деньги в кассу, от избытка чувств посморкал в угол.

– А рудознатцев этих, Лукерьюшка, мы вместе изведем. Они и мне поперек кадыка встали.

Но пока в жизни Югова и его товарищей особых перемен не случалось. Неприметно подошли морозы, затянули пруд тонким, прозрачным ледком, по которому быстро наметалась жирная заводская сажа. Однажды у пруда появился отец Феофан. За этот год он потучнел, еще шире раздался в плечах. Он шел мимо чадящих горнов и жарких печей, недобрыми заплывшими глазками сверлил работных людишек. Кондратий отбросил лопату и двинулся ему навстречу, низко свесив тяжелые руки. Отец Феофан остановился, пригнул голову, крепко уперся ногами в бурый снег. Ни Моисей, ни Еким не успели охнуть, как оба противника уже сцепились мертвой хваткой и замерли, как кабан и медведь на лесной прогалине. Только не деревья, а люди стояли вокруг.

– Из-за девки дерутся, – печально вздохнула ледащая бабенка, поджала червячковые губы.

От соседних строительных площадок, от горнов, от печей бежали мастеровые. А Кондратий и отец Феофан все стояли неподвижно, только багровели шеи, надувались на них канатами жилы.

– По лыткам святого батю, по лыткам! – не выдержал кто-то.

Кондратий рявкнул, приподнял отца Феофана, швырнул его в снег. Толпа охнула, но отец Феофан устоял, и они снова схватились. Волосы Кондратия спутались, обнажились страшные борозды на затылке. Собрав все силы, он могучей грудью навалился на врага и вдавил его в снег. Послышались крики, стоны. Это Дрынов со своими прихвостнями, как дровосек, рубил плетью толпу. Кондратия связали. Тяжело дыша, стоял он перед отцом Феофаном, не опускал ненавидящих глаз.

– Не трожьте его, – приказал святой отец. – Это первый человек, который опрокинул меня.

Отряхнув снег, он медленно направился к церкви, чтобы опять на много дней завести беседу с зеленым змием.

Ласково, словно детеныша, уговаривая Кондратия, который грозился все равно порешить отца Феофана, Еким и Моисей пошли к казарме. На полпути их нагнал горбатый плотинный, отирая снегом треугольное лицо. Он задыхался.

– Что вы делаете, что вы делаете? – клекотал он. – Мышами затаитесь, мышами… Жалко мне вас!

Проводив плотинного взглядом, Еким постучал себя пальцем по лбу.

– Не спятил, – покачал головою Моисей. – Может, мы спятили.

3

От морозов лопнула старая сосна, чудом уцелевшая у самого поселка. Глубокая трещина молнией прошла по коре, обнажив желтоватую, словно кость, сердцевину… Потом по трещине пробежала первая капля, настыла ледком. Однажды из него проклюнулась струйка, унырнула в рыхлый сугроб у подножья. Рана отсырела, высохла, подернулась корявенькой рыжеватой смолкою.

После работы Моисей всегда подходил к этой сосне, пальцами сжимал трещину, словно хотел стянуть ее рваные болезненные края. И вот теперь, ранней весною, он увидел, что сосна сама справляется с болью, и ему вдруг подумалось: уж не так ли бывает с человеческой душою, и не потому ли жив на земле человек? Он шел к своей избе медленно, а сердце колотилось, будто предчувствуя какую-то особенную радость.

У избы стояли женщины, весело покрикивая в дверь. Моисей побежал. Жидкая грязь всасывала сапоги, ноги скользили, раскатывались. Грудастая соседка преградила ему путь:

– Погоди, не мужицкая забота.

– Что стряслось? – побелевшими губами спросил Моисей.

– Да впустите отца-то! – послышался ликующий голос бабки Косыхи. – Можно уж!

Одним прыжком Моисей преодолел лесенку, ворвался в избу. На постели лежала Марья, зажав в бледном кулаке искусанную тряпицу. Лицо ее было иссиня-белым, но в глазах было столько света, словно в них горели сразу сотни Дериануров.

– Гляди, какого богатыря мы добыли, – незнакомым, теплым голосом проворковала бабка Касыха и протянула Моисею сверток.

Крошечное со сморщенным личиком существо глядело куда-то сквозь Моисея, сквозь стены синими-синими бездумными глазенками, сосало воздух треугольным ртом.

– Сын, – прошептала Марья неслышно.

– Сын, – понял Моисей. – Сын! – Он качнул сверток, прижал его к груди. – Рудознатцем будет.

Марья дернула головой, в глазах наплыли слезы.

– Хватит и одного, – одними губами ответила она.

Моисей погрустнел, отступил на шаг от постели. Он не заметил, как в горницу вошли Еким, Кондратий и Тихон. Еким осторожно положил возле Марьи маленький букетик первых вешних цветов, еще влажных от стаявшего снега.

– Дай поднянчиться, – низким голосом попросил он и принял ребенка из рук Моисея. – На мать похож…

Кондратий впервые смеялся отрывистым, лающим смехом, Тихон чмокал губами, прищелкивал пальцами, будто вот-вот готов был пуститься в пляс.

– Хватит, натешились игрушкой. – Бабка Косыха отняла ребенка. – Кормить-то его никто из вас не способный.

Побратимы вышли на крыльцо. Вечерний воздух был тих и свеж, как родниковая с прохвоинками вода. Последний луч солнца мерцал на медном кресте церквушки, окружая его золотистым нимбом, все не угасал. А понизу надвигались мглистые сумерки, заволакивая очертания улиц, домов, колокольни, подбираясь к лучу.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
1

1792 год был годом Касьяна. Бабка Косыха рассказывала, что родился когда-то на земле в лишний, ненужный никому день недобрый человек по имени Касьян, за сафьяновые сапоги да красную шапку продал душу дьяволу и начал творить всяческие пакости христианам. В его годы горят пожары, помирают в неисчислимом множестве люди, не родит земля. А в другие годы он сидит в преисподней с тамошними немцами да дьяками, придумывает новые пакости. Сидит!.. Тридцать два года прожил на земле Моисей, в волосах пробрызнули первые сединки, но без Касьяна не обходился ни один год.

Вот и нынче в природе стояла великая сушь. Опадали лепестки цветов, желтели сосновые иглы. На плотине были перекрыты все заслонки. 11 мая, на Мокия Мокрого, восход солнца был багряный с кровянистыми прожилками, и бабка Косыха предсказала горестное лето с грозами и пожарами. Беспокойные птицы слетались к человеческому жилью, люди с опаскою поглядывали на небо. Но беда пришла не оттуда. В конце месяца Гиль приказал выжигать на лесных полянах старую хвою, чтобы освободить места для покосов. Ипанов предупреждал, что с огнем шутить не следует, в этакую сушь может случиться несчастье, но англичанин прикрикнул на него.

И вот на полянах запылали кострища. В ярком воздухе полудня пламя было почти незаметным, только белый хлопьистый дым, казалось, возникающий сам по себе над деревьями, неторопливо клубился и растекался в смолистой тишине. Вечером на окоеме чугунным литьем затемнела туча, влажно и протяжно загрохотала. Ослепительные молнии пробили в ней летки, вырвался, накатил бесноватый ветер, раскидал костры. С глухим радостным шумом пламя перекинулось на лес. Туча прошла, плеснув коротким ливнем, а пожар все разрастался. В церкви ударил набат. Тревожные звуки висели в неподвижном снова воздухе, медленно плыли, сшибались, падали на головы людей. Над лесом трепетало сизое зарево, застилаемое клубами дыма, словно в колючей чаще запалили сразу сотню домниц.

Приказчики и нарядчики сгоняли людишек к лазаревскому особняку. Заводчик, недавно воротившийся из Санкт-Петербурга, с непокрытой головою стоял на высоком крыльце, острым взором следил за толпой. Щеки его втянулись, от углов рта и глаз пролегли резкие морщины. Он глядел на толпу, а в памяти все пылало и пылало недавно пережитое, которое никогда не погаснет, никогда не забудется…

Огонь отражался в его глазах, а он видел далекое. В степи под Яссами скончался светлейший князь Потемкин, но горе это быстро погасила дружба с высоко взлетевшим после орла голубком Платоном Зубовым, у которого сразу же начали проявляться коршуньи повадки… И вдруг, в тот же год, красавец Артемий, блестящий офицер, гордость и надежда отца, умер при странных обстоятельствах в Санкт-Петербурге. Долго не мог отойти Лазарев от его могилы, а потом помчался на Урал, подальше, подальше от небывалого горя. Деньги! Только деньги остались единственным его утешением, одной его страстью.

Он смотрел на толпу и не видел ее. Кровавое зарево пожара прыгало, кружилось перед ним. А из огня кто-то голосом чернобородого говорил: «Это кара тебе за твои злодейства».

– Ребятушки! – надсадно кричал Ипанов. – Гибнут запасы угля, завод встанет! Надо душить пожар!

– Божий огонь душить грешно, – сказала бабка Косыха.

– Берите инструмент, разбивайтесь на артели! – Ипанов сбежал с крыльца, схватил лопату, щека его дергалась.

Нарядчики выкрикивали имена. Из конюшен вытягивали лошадей, впрягали в телеги, седлали. Лошади фыркали, ржали, храпели. Подгоняемые ударами набата, люди бежали к лесу. Зарево разливалось, доносился протяжный вой, словно тысячи очумелых зверей справляли панихиду по сгоревшим деревьям. Ели на опушке, казалось, прислушивались к бедствию, стояли иссиня-черные, строгие, как монашки.

– Руби деревья, копай рвы, – хрипло командовал Ипанов, соскочив с неоседланной лошади.

Пламя темными ужами вилось по седой земле, облизывало раздвоенными языками сушины и вдруг кольцами обнимало их, пробегало доверху, а оттуда сотни рыжих сыплющих искрами змеенышей перелетали на соседние деревья. В бушующем море огня долго высились хвойные богатыри, кончики их иголок светились тонкими свечками, будто кто-то зажег их за упокой погибающего леса.

Моисей вытер слезящиеся глаза, осмотрелся. Рядом Еким и Кондрат™ широко кидали лопатами подзолистую землю. Комья секунду багровели и пропадали в гудящей темноте. Тихон стоял на коленях, молился. Горячий ветер обдувал его длинные, красные от огня волосы.

Моисей видел, как пробегают люди, размахивая руками, истошно крича. Толпа подхватила его и понесла, понесла прочь от палящего жара. А пламя длинными стрелами уже подлетало с горы к поселку. Набат захлебнулся, и теперь явственнее был слышен глухой грохот разъяренного огня. Над черным дымом, освещенным желтыми лучами восхода, метались розовые птицы. Ошалелые зайцы, кувыркаясь, проскакивали по улицам поселка. И люди, уже не в силах бороться с пожаром, в страхе отступали все ближе и ближе к казармам.

Вспыхнули крайние казармы, заполыхала старая сосна. Люди с детишками на руках бежали от огненного вала к лазаревскому особняку. Высокий худой мужик, вытянув руки в самое небо, дико кричал:

– Пришла кара господня, пришла!

Отец Феофан служил молебен, но господь был неумолим. К вечеру хищный пожар поглотил казармы и только тогда насытился, медленно угас, оскверняя дрожащий воздух угарным смрадом.

Деревню и завод пламя не тронуло. Сотни работных людей, оставшихся без крыши, табором поселились у церкви, избы были битком набиты бабами и ребятишками.

Обессилевшие рудознатцы собрались на ночлег к Моисею. Еким спрятал за печку спасенный из огня мешочек с образцами, пощупал опаленную бороду. Успокоив ребятишек и Марью, Моисей облил голову студеной колодезной водой, свалился на лавку. В глазах метались искры, огненный вихрь, приближаясь, звал голосом Марьи: «Вставай, вставай…»

Моисей с трудом приоткрыл глаза. Перед ним стоял сам управляющий. Борода его сбилась войлоком, глаза воспалились.

– Хозяин тебя требует, – тихо сказал он.

Когда Моисей вошел, Лазарев коршуном сидел в кресле, тер дрожащими пальцами виски. Сверкнув глазами на рудознатца, с кривой усмешкой проговорил:

– Бери мужиков, сколько считаешь необходимым, добывай горючий камень.

«Вот оно – пришло», – подумал Моисей, но радости не было.

– Тебе надлежит разведывать и новые месторождения, – добавил Лазарев, поднялся, поглядел на бледнеющее зарево. – А ты, Яков Дмитриевич, как погаснет пожар, немедля пошли всех людишек на заготовку древесного угля.

– Может, теперь от тебя зависит моя воля. Пришла твоя пора, рудознатец, – сказал Ипанов.

2

Через день тридцать человек с лопатами, кайлами и обушками вышли к месторождению. Пробитые пяток лет назад шурфы затянула глухая седовласая трава, на дне гнездились коричневые распухшие лягвы.

Моисей безошибочно определил залегание, разбил людей по партиям. Неутоленная жажда поиска, любимого дела снова властно захватила его, глаза заблестели, сам он будто засветился изнутри, движения стали быстрыми, голос – звонким. Добытчики общими силами сняли добрых полтора аршина дерна и земли, и вот он, черный, как воронье перо, горючий камень! Бери его, кидай в домницы, корми печи да горны! Застучали кайлы и обушки. Через несколько дней подле неглубоких шахт выросли первые холмики нарубленного угля. С завода пригнали обоз.

Из поселка приходили бабы с узелками в руках, с кринками под мышкой. Каждый день Моисей ждал Марью, бежал ей навстречу, будто в молодости, наскучившись по ее лицу и голосу. Угольщики споро справлялись с едой, но Марья медлила, заводила разговоры, не мерзнут ли они ночью, не надо ли чего.

– Ты иди, иди, – ласково прогонял ее Моисей. – Ребятишки небось заждались.

На зорьке уходили в разведку в негорелую тайгу. Травы уже отпускали усы, колосились, роняли в пышную, прогретую землю терпеливые семена, ямы и омута затянула водяная чума, пошевеливала зелено-бурыми русалочьими космами.

Еким игогокал, слушал эхо, Тихон опять с опаскою поглядывал в темные овраги. Кондратий на привалах точил ложку. Сначала строгал ее теслою, потом оглаживал ножом, кривым резаком. Присев на хвою либо на пенек, доставал маленькую пилку, выделывал черенок и коковку. Еким посмеивался над ним, мол, не торговать ли вздумал Кондратий. Тот отвечал, что руки заняты, и то ладно… Видно было, что Кондратий тоже тоскует по Ваське и Даниле, но никому того не говорит. А вот Тихон затаил совсем другие мысли. Моисей как-то отозвал его в сторонку, прямо спросил:

– И тебя Лукерья притянула? Поостерегись, Тиша, дурная она. Знаю, что сердцу не укажешь, но подумай и о нашем деле…

Парень потупился, промолчал, ссыпал с ладони ощипанные перышки ромашки. И опять беспокойство охватило Моисея. Не радовался он, что обнаружил новые выходы горючего камня, что на большой глубине тоже покоились мощные пласты. Не радовался, что добыча пошла и под осень, и зимой. Не только недобрые предчувствия были тому причиной. Люди начинали косо поглядывать на него. И сам он все эти месяцы ни разу не погостил в Кизеле, как следует не спал и не ел. Его ли вина, что многие обмораживаются, болеют, что в наскоро откопанных землянках холодно и сыро, что плохо с харчами!.. Но человеку надо, чтобы кто-то рядом с ним был виноватым в его бедах. И вот рябой с разбойным лицом мужик закричал на Моисея:

– Охвостень, кровь нашу пьешь!

– Ничью я кровь не пью, – спокойно ответил рудознатец. – Уголь добывать надо.

– На кой ляд он нам сдался. Жрать его, что ли? – Мужик уставил руки в бока, надвинулся. – Попался бы ты мне, когда я с Белобородкой по заводам гулял!

Углекопы повылезали из своих нор, несли в руках обушки, кайлы, лопаты.

– С земли сняли, а теперича от женок и детишков отвели! Хотим на завод! Казармы-то для нас не строят! – кричали они.

Лица добытчиков были серы от угольной пыли, она заволакивала даже белки глаз. Недобро блестели зубы, из них рвались глухие матюки.

– На лесину его, ребята, и в бега! – крикнул рябой мужик.

Кондратий, Еким и Тихон с лопатами в руках встали перед Моисеем. Толпа медленно надвигалась, наливаясь тяжелой злобой. Кое-кто в ярости уже рвал на груди одежонку, бил себя по кресту. Но вдруг в лесу зафыркала лошадь, по накатанной обозами дороге вылетел из-за поворота Дрынов, замахал плетью. Из ноздрей лошади валил пар. Мужики торопливо отступили, полезли в шурфы.

– Слушай волю хозяйскую! – весело крикнул Дрынов. – Шаба-аш! Ворочайтесь в Кизел!

– Ты чего-то напутал. – Моисей взялся за стремя, губы его дрожали.

– А тебе, Югов, велено к самому быть.

Дрынов сильно повернул лошадь единственной своею рукой, пришпорил. Теперь ярость мужиков обрушилась на колодцы. С криками и песнями крушили они породу, сбрасывали куски угля. Моисей, стиснув зубы, смотрел, как погибает в самом зарожденье давно выстраданное им дело. Глубоко в душе накипали слезы, в горле будто застрял острый кусок горючего камня. Так и не прошибли стену, только что-то светлое мелькнуло на мгновенье в ее серой толще и снова скрылось и теперь, наверное, навсегда…

Из лесу вышли они вчетвером, самые последние. Глубокие сугробы отливали чистой синевою, твердый снег хрустко подавался под ногами, отвлекая от горестных дум. Но думы не уходили. Незаметно для себя свернул Моисей к домнице. Едкий дым защипал ноздри, защекотал в горле. Худой, как мертвец, мастерко в кожаном переднике долго и надрывно откашливался, тряс головой.

– Горючий камень много жару дает, скорее руду топит, – наконец выговорил он, отирая слезы. – Да сера… сера душит.

– На глубине в нем серы меньше, – оживился Моисей. – Придумал я, как переделать колпак, чтобы не угорать. Вот, гляди. – Он взял из рук мастерка железный прут, нарисовал на снегу чертеж.

– Вот бы его, а? – сквозь спазмы кашля выдавил мастерко.

– Это можно мигом сладить. Только бы людей…

– Проси людей. Жигалей бери… В земле копаться все легче, чем уголь жечь.

– Нигде этого «легче» нет. Построить бы добрые избы, накормить досыта…

– Это всего вернее. – Мастерко поправил шапку, морщась от жара, заглянул в печь.

Еким и Кондратий, издали следившие за рудознатцем, облегченно вздохнули.

3

Моисей медленно шел к особняку. Встречные мужики и бабы, словно понимая, что творится у него в душе, не приставали с расспросами, только долго оглядывались вслед. Словно в чаду все еще не погасшего пожара, он поднялся по лестнице, сказал каменному стражнику у дверей, что явился по хозяйскому приказу. В кабинете был один Ипанов, он стоял посредине комнаты, держал на ладони кусочек горючего камня.

– Ничего, Моисей Иваныч, более не могу… Из всех деревень согнали мы мужиков и нажгли довольно угля. Хозяин приказал каменный впредь не добывать. А тебе велено думу свою бросить, а не то, мол, прикуют тебя в руднике.

– Не брошу я думы своей, Яков Дмитрич. – Моисей выпрямился, посмотрел в печальные глаза управляющего.

– Против силы пойдешь? Сломит.

– Сбегу, до царицы доберусь, найду правду.

– Марью и детишек не жаль?.. Я вот так не смог бы…

– По середке, Яков Дмитрич, ходить не умею.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю