Текст книги "Одержимый (ЛП)"
Автор книги: Ава Торн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)
Глава 9

Генрих
Я вернулся из собора, передав службу Терции брату Томасу. Сегодня у меня были собственные мольбы – те, что требовали уединения.
Кожаные ремни впивались в мою спину, каждый удар был молитвой, каждый рубец – стихом, написанным на языке покаяния. Я считал их на латыни – унус, дуо, трэс – но цифры больше ничего не значили. Десять ударов плетью, двадцать, тридцать. Боль перестала быть очищающей где-то на пятнадцатом ударе. Она превратилась в нечто совершенно иное. В то, чего я жаждал.
Тригинта кваттуор.
Кровь стекала по моему позвоночнику тонкими струйками, скапливаясь у пояса бриджей. В свете свечей моих личных покоев капли казались черными, словно я писал исповеди собственной плотью. Но в чем тут было исповедоваться? В том, что я поцеловал ее? В том, что сделал бы это снова? В том, что даже сейчас, с израненной в мясо спиной, все, о чем я мог думать, – это вкус ее губ?
Она моя.
Мысль пришла непрошеной, жестокой в своей уверенности. Я замер на замахе, плеть безвольно повисла в моей руке. Откуда взялось такое чувство собственничества? Я потратил два года, заботясь о Катарине. Моим долгом было обеспечивать ее духовное благополучие. Но это ведь всегда было ложью, не так ли?
Я выслушивал людскую ложь, людские грехи. В этом заключалась моя профессия. Поэтому я не мог скрыться от них, даже от своих собственных. Человек порочен, склонен ко греху. И я был мужчиной до мозга костей. С того самого первого мгновения, как я увидел ее, я узрел золотой свет Небес, и он был в ее улыбке.
Но теперь…
Теперь я хотел запереть ее там, где только я смогу ее видеть. Вносить в каталог каждый ее вдох, каждое сказанное ею слово. Я молился всю свою жизнь, но никогда не знал истинного благоговения, пока не попробовал ее на вкус. Я хотел распластать ее на моем алтаре, упасть на колени и поклоняться ей, пока ее не охватит духовный экстаз.
Тригинта квинквэ.
Плеть опустилась снова, на этот раз сильнее. Боль была невыносимой, собирая мои разрозненные мысли в единую точку ясности. Она была так прекрасна в лунном свете, так совершенна, прижимаясь спиной к тому дубу, с губами, распухшими от моего поцелуя.
Я представил ее здесь, сейчас, застающую меня в таком виде. Дверь бы скрипнула – я оставил ее незапертой, по беспечности или, возможно, в надежде – и она бы ахнула при виде моей окровавленной спины.
– Генрих? – В ее голосе звучало бы беспокойство. – Матерь Божья, что ты наделал?
В своих мыслях я медленно поворачивался к ней, позволяя увидеть всю полноту моего умерщвления плоти: как свежие отметины, так и старые шрамы. Сначала она бы побледнела, а затем покраснела, когда ее взгляд скользнул бы по крови, ранам, доказательствам моей преданности. Пришла бы она в ужас? Или что-то более темное мелькнуло бы в этих голубых глазах – понимание. Признание голода, толкающего меня на это.
– Позволь мне позаботиться о тебе, – прошептала бы она, подходя ближе. У нее было такое доброе сердце.
Но я бы не позволил. Не сразу. Я бы перехватил ее запястье, прижал бы к себе, несмотря на боль, которую это причинило бы моей истерзанной спине. Я бы сказал ей правду. Что каждый удар был ради нее. Что я пытался выбить эту одержимость из своей плоти, но это лишь вбило ее глубже в мои кости.
Тригинта сэкс.
Стыд захлестнул меня от этой мысли, но я не остановил фантазию. Я не мог ее остановить. На ней было бы то красное платье, то самое, которое подчеркивало зеленые крапинки в ее глазах. Было бы так легко вжать ее в стену, запереть ее там своим телом, чтобы показать ей, в какого именно монстра превратился ее священник.
Я бы начал с ее горла. Прижался бы ртом к этой бледной колонне и попробовал на вкус травы, чей аромат всегда оставался на ее коже. Она бы ахнула – от страха или желания, неважно. И то, и другое напитало бы ту тварь, что росла внутри меня. Я бы поставил на ней отметину там, где все могли бы увидеть, где весь город знал бы, что она принадлежит…
Тригинта сэптэм.
– Прости меня, – выдохнул я в пустую комнату – Богу, Катарине, существовавшей лишь в моем воспаленном воображении. Но даже пока я молил о прощении, фантазия продолжалась.
Ее руки зарылись бы в мои волосы, притягивая меня ближе, а не отталкивая. Она бы произнесла мое имя как молитву. Или, возможно, как проклятие. Я бы усадил ее на свой стол, разбрасывая тщательно переведенные священные тексты, совершая святотатство над каждой святыней, кроме нее.
– Я твоя, – прошептала бы она мне в губы. – Я всегда была твоей.
Эти слова пронзили меня темной дрожью, даже когда я знал – знал, – что настоящая Катарина никогда бы их не произнесла. Она была смелой, независимой, неистовой в своем сострадании. Она не принадлежала никому, кроме самой себя. Именно за это я ее и полюбил.
Полюбил. Прошедшее время. Потому что это больше не было любовью. Любовь не мечтает запереть объект своей страсти. Любовь не заставляет мою тень вытягиваться по полу неестественно длинно, тянуться к ее пустой каморке, словно она могла притащить ее сюда одной лишь силой воли.
Тригинта окто.
В моих мыслях теперь она лежала подо мной на моей кровати, ее волосы разметались по моей подушке, золотистые локоны вздрагивали с каждым толчком моих бедер. Я бы показал ей все способы использования латыни – не для молитв, а для более темных целей. Учил бы ее словам, которые заставили бы ее сжаться вокруг меня еще крепче, раздвигая ноги, чтобы принять меня еще глубже.
Плеть оставляла следы на моей спине, и это были ее ногти, пока я заполнял ее до тех пор, пока сама ее душа не узнала мою форму. Я снова ударил себя острыми шипами, и она опустилась передо мной на колени, слезы обожания катились по ее щекам, пока ее пухлые губы растягивались на моем члене.
Это видение выдавило еще одну каплю семени в мои шерстяные штаны, член напрягся, отчаянно нуждаясь хоть в какой-то разрядке. Когда-то я бы оставил все как есть – боль как покаяние за грехи, вызванные в моем разуме. Но не сегодня, не теперь, когда я попробовал ее на вкус.
Горячая кровь потекла по моей руке, когда я освободил себя. Густая жидкость покрыла ладонь и пальцы, когда я обхватил свой член. Каким теплым он казался, прямо как была бы она. Истекала бы она кровью ради меня? Стал бы я первым и последним, кто познал бы рай, таившийся между ее ног?
Стон сорвался с моих губ при этой мысли, моя рука двигалась быстрее.
Моя. Она была всецело моей.
Пламя свечей внезапно замигало, все разом, словно что-то сделало вдох в моей запертой комнате. Когда огоньки выровнялись, свет стал каким-то неправильным, тени, которые он отбрасывал, были искажены.
Тригинта новэм.
Я заставил себя вернуться к фантазии, к Катарине, которая подчинилась бы моим прикосновениям, которая умоляла бы о большем. К сладким молитвам, которые она шептала бы мне на ухо, пока я вколачивался в нее так глубоко, что она никогда бы от меня не освободилась. Но даже в моем воображении она начинала выглядеть испуганной – ее глаза были слишком широко раскрыты, дыхание слишком прерывисто. Больше не страсть, а ужас.
Хорошо.
Нет, не хорошо. Я ударил себя еще сильнее, пытаясь выбить из себя удовлетворение, пришедшее с мыслью о ее страхе. Я должен хотеть, чтобы она чувствовала себя в безопасности – под защитой. Ведь именно это и значила любовь, не так ли? Но теперь я знал: любовь была слишком мала для того, что пылало в моей груди. Любовь долготерпит, милосердствует, обо всем этом писал Павел. Это же было… одержимостью. Это была потребность поглощать и быть поглощенным взамен. Моя рука не останавливалась, пока давление нарастало у основания позвоночника – тень, отчаянно жаждущая разрядки.
Моя кровь скапливалась на полу, образуя узоры в щелях между камнями. В пляшущем мерцании свечей они казались почти буквами, словами на языке, которого я не узнавал, но каким-то образом понимал. Они говорили о том, как присвоить свое настолько безвозвратно, что сам Бог не смог бы нас разлучить.
Еще один глубокий стон вырвался у меня, когда тело содрогнулось в конвульсиях; мое семя смешалось с кровью на полу – еще одно подношение безмолвному богу.
Скоро она будет здесь.
Я заставлю ее читать латинские стихи о преданности и покорности, пока буду наблюдать, как бьется жилка у нее на шее, и представлять, как впиваюсь туда зубами, оставляя отметины, которые никогда не исчезнут.
И возможно, если тварь в моей тени добьется своего, я не ограничусь лишь фантазиями.
Квадрагинта.
Плеть выпала из ослабевших пальцев. Моя спина теперь была скорее одной сплошной раной, чем кожей, и все же одержимость никуда не делась – став сильнее от боли, а не слабее. Словно страдания открыли в моей душе двери, которые должны были навсегда оставаться запертыми.
Глава 10

Катарина
Я нашла сестру Маргарету в саду с травами позади монастыря, ее скрюченные от артрита руки перебирали пучки сушеной ромашки. Утреннее солнце играло на серебряных нитях в ее темных волосах, выбившихся из-под чепца во время работы, создавая вокруг нее некое подобие нимба. Она подняла глаза, когда я подошла, и, должно быть, на моем лице что-то отразилось, потому что ее выражение смягчилось.
– Дитя, – сказала она. – Ты выглядишь так, будто увидела призрака.
– Боюсь, что нечто похуже призрака, сестра.
Она кивнула.
– В Бамберге это теперь обычное дело.
В теплом утреннем свете воспоминания о прошлой ночи быстро таяли. Нет, не воспоминания, а ночной кошмар. С Генрихом все было в порядке. Со мной все было в порядке.
Это было моим наказанием. Я подошла так близко к тому, чтобы переступить черту, но Бог давал мне второй шанс обуздать свое желание. Мне нужно было искупить свою вину. Нужно было помогать другим, чтобы прогнать зияющую пустоту внутри, грозившую поглотить меня целиком.
Маргарета смотрела на меня с чем-то похожим на понимание в глазах.
– Сестра, – начала я. Мой голос прозвучал тише, чем я планировала. – Мне нужно… я подумала, не нужна ли вам сегодня помощь в лазарете.
– В лазарете, – повторила она. – Да. Да, там всегда есть работа. – Она отложила ромашку и вытерла руки о фартук. – Идем со мной.
Мы пересекли двор в молчании. Я была благодарна за это, так как мои мысли слишком спутались для бесед. В голове все еще таились тени, и Генрих… всегда Генрих.
– Ты исчезла прошлой ночью, – заметила Маргарета, когда мы вошли в лазарет.
– Да.
– И теперь ты приходишь ко мне с желанием занять свои руки, быть полезной. – Она подошла к кровати женщины, слегшей с родильной горячкой. – В этом есть мудрость. Когда разум встревожен, тело знает, что делать.
Она протянула мне чистое белье. Я приготовила пиретрум так, как она меня учила. Я многому научилась у матери, но тогда я была всего лишь ребенком. Маргарета стала все чаще брать меня с собой в лазарет после оспы и потихоньку учила тому, что знала сама. Я узнала много нового, но также видела и пробелы в ее знаниях, особенно в том, что касалось женских дел.
Я подумала о своем кошмаре. Подумала о том, что могла учуять, когда болезнь текла в крови глубже обычной лихорадки. Как, возлагая руки на больных, я точно знала, где у них болит и смогу ли я это исцелить.
– Сестра Маргарета, – тихо произнесла я. – Вы когда-нибудь задумывались о том… суждено ли нам знать больше, чем учат монастырские тексты?
Руки старой монахини замерли в тот момент, когда она клала прохладную ткань на лоб больной. На мгновение мне показалось, что я сказала лишнее, раскрыла слишком многое – наш короткий разговор на празднике заставил меня слишком сильно расслабиться. Затем она посмотрела на меня, и выражение ее лица было сложным: оно полнилось грустью и неистовостью одновременно.
– Я о многом задумываюсь, – пробормотала она. – Я задаюсь вопросом, почему женщины должны приходить в лазарет только тогда, когда уже заболели, вместо того чтобы учиться ухаживать за собой. Я задаюсь вопросом, почему библиотека Епископа заперта для нас, если познание Бога должно принадлежать всем его детям. – Она выжала еще одну тряпку точными, выверенными движениями. – Я задаюсь вопросом, почему… женщин сжигают за то, что они обладают теми же знаниями о травах, которые я применяю здесь, за этими стенами, с благословения Церкви.
У меня перехватило дыхание.
– Нет, о последнем я не задумываюсь, – продолжила Маргарета едва слышным шепотом. – Я знаю почему. Разница в том, что я покорна. Я спрашиваю разрешения и работаю по их правилам, и поэтому они называют меня святой, а не еретичкой. – Она двигалась с мягкостью, противоречащей стали в ее словах. – Некоторые… не спрашивают разрешения. Некоторые знают, что знания – это их право, а не чей-то дар. И поэтому их убивают.
Она выпрямилась, встречаясь со мной взглядом.
– Вам когда-нибудь бывает страшно? – Вопрос сорвался с губ прежде, чем я успела его остановить.
Она обвела взглядом комнату, заполненную больными и забытыми жителями Бамберга, теми, кому просто больше некуда было идти.
– Разум и души женщин я любила больше, чем боялась мужских костров. – Она тяжело вздохнула.
– А теперь, – сказала она громче, снова став энергичной, – мне нужна ивовая кора от лихорадки, а фрау Хеллер в углу нужно сменить повязку. Справишься, или мне показать тебе?
– Я справлюсь, – ответила я, и поняла, что говорю искренне.
Глава 11

Катарина
В часовне было прохладно после спертой жары лазарета. Я проскользнула через боковую дверь и обнаружила Генриха уже в приходском доме, расставляющим книги на маленьком столике, за которым проходили наши уроки. Солнечный свет падал сквозь витражи, раскрашивая его осколками цвета – золото на спине, багрянец вдоль линии челюсти.
Он выглядел нормально, был совершенно самим собой. Та же легкая морщинка между бровями, когда он сосредотачивался, та же осторожность, с которой он переворачивал страницы своих драгоценных книг.
Я ждала, что почувствую что-то неладное.
Но ничего не происходило, и от этого почему-то было только хуже.
– Катарина. – Он поднял взгляд и улыбнулся. – Хорошо. Я подумал, что сегодня мы могли бы поработать над чем-то новым. Возможно, Исаия, о тех, кто ходил во тьме?
– Конечно, – сказала я, садясь напротив него. – «Сидящим в стране и тени смертной воссиял свет» ¹.
– Именно так. – Он открыл книгу и нашел нужный отрывок. Его руки были спокойны. Из-под ногтей не клубился дым, в венах не пульсировали тени. Я смотрела, как его пальцы скользят по тексту, и вспоминала – старалась не вспоминать, – какими они ощущались на моем лице.
Это был сон. Всего лишь сон.
– Populus qui ambulabat in tenebris, – начал он и сделал паузу. – Тебя что-то тревожит.
Я резко оторвала взгляд от его рук, где до этого рассматривала вены под кожей.
– Простите, святой отец. Я слушаю.
– Ты смотришь на меня так, будто у меня выросли рога. – Его тон был легким, дразнящим, но глаза с беспокойством изучали мои. – Что-то не так?
Да. Нет. Я не знаю.
– Нет, все в порядке, – пробормотала я, что было не совсем ложью. С ним все было в порядке. Это меня преследовали призраки.
Если бы нечто забрало его, разве я бы не узнала? Разве не почувствовала бы?
Генрих мягко закрыл книгу, откладывая ее в сторону.
– Если тебя что-то гнетет, ты знаешь, что можешь рассказать мне. На исповеди, если предпочитаешь формальность. Все, что тебе нужно. – Он указал рукой в сторону часовни. – Я здесь, чтобы помочь нести твое бремя, Катарина. Для этого я и нужен. Не бойся использовать меня.
От его последних слов по моей шее разлился жар, отчего вина лишь сильнее сдавила сердце.
Это был Генрих, мой священник, мой пастырь. В его голосе не было ничего, кроме доброты, и все же мои мысли по-прежнему устремлялись к желанию. Мысли, которые – озвучь я их вслух – прокляли бы меня так же верно, как и мои поступки в колодезном домике.
– Да, – услышала я собственный голос. – Я бы хотела исповедаться.
Мы встали одновременно. Он придержал маленькую дверцу кабинки, чтобы я вошла первой – с ним всегда были эти мелкие любезности, жесты, благодаря которым я чувствовала заботу. Я опустилась на колени в полумраке и услышала, как он устраивается по ту сторону решетки. Достаточно близко, чтобы я могла слышать его дыхание. Достаточно далеко, чтобы я не могла видеть его лицо.
Возможно, так было легче.
– Прости меня, святой отец, ибо я согрешила. – Слова слетели с губ автоматически после стольких лет практики. – Прошла одна неделя с моей последней исповеди.
– Продолжай, дитя.
Дитя. Он всегда так называл меня во время исповеди, и я ненавидела это. Ненавидела, когда меня низводили до чего-то маленького и невинного, в то время как я чувствовала себя совершенно иначе.
– Я… борюсь с желанием, – осторожно начала я. Дерево под коленями было жестким. Я сосредоточилась на этом легком дискомфорте, используя его как якорь. – Не только с греховным желанием, хотя есть и оно. Но я желаю… – Чего я желала? Жить в мире, который не ждет одного моего неверного шага, чтобы уничтожить меня? Помогать нуждающимся так, чтобы все вокруг не оборачивалось против меня? – Я желаю… – я запнулась, но затем заставила себя продолжить. – Я желаю того, на что не имею права.
По ту сторону воцарилось молчание. Затем, после глубокого вдоха:
– Что заставляет тебя думать, что у тебя нет права?
Вопрос застал меня врасплох.
– Потому что я… потому что это не мое место. Потому что именно через желания женщины и падают.
– Желать – в природе человека. Такую природу дал нам Бог, – сказал Генрих, и в его голосе прозвучала мягкость. – Это не одно и то же, что падение.
Мои руки судорожно сплелись на коленях. Тогда почему мне кажется, что я падаю с тех самых пор, как они забрали ее?
Снова пауза. Я слышала, как он пошевелился по ту сторону решетки, представила, как он наклоняется ближе.
– Скажи мне, чего ты хочешь, Катарина.
От повелительного тона в его голосе что-то сжалось внизу живота. Обычно он не разговаривал так на исповеди, но это освободило крошечную часть меня, которая ждала разрешения выпустить все, что кипело внутри.
Я подумала о парах, танцующих вокруг костров. Подумала о своем сне, до того, как он превратился в кошмар. О его руках в моих волосах, о том, как его язык встретился с моим.
– Я хочу… – Боже, помоги мне. – Я хочу… – Слова застряли в горле. – Я хочу, чтобы ко мне прикасались без стыда. Быть желанной. Хотеть самой и не чувствовать себя за это чудовищем.
– И ты считаешь, что эти желания делают тебя грешницей?
– А разве нет?
– Я думаю, – медленно произнес Генрих, – что Бог дал тебе разум, сердце и тело, и он не дает даров, от которых нужно отказываться. – Пауза. – Но, возможно, я не тот священник, которого стоит спрашивать о добродетели самоотречения.
Дрожь пробежала по моей спине. Это была опасная территория. Мы оба это знали.
– Я не знаю, как перестать хотеть, – призналась я. – И не знаю, хочу ли останавливаться. Это пылает внутри меня, и я не могу от этого избавиться.
При этих словах он усмехнулся. В этом смешке не было ни теплоты, ни веселья – он был мрачным, с примесью горечи, которой я никогда прежде не слышала.
– И это величайший из всех грехов, не так ли?
Мое сердце оборвалось, темные тени, следовавшие за мной повсюду, грозили поглотить меня целиком. Я была порочной. Я была проклята. Я зашла слишком далеко, захотела слишком многого. Мне следовало слушать мать, Церковь. Следовало оставаться маленькой, скромной – невидимой.
Я прижалась лбом к решетке, оказавшись достаточно близко, чтобы почти видеть его.
– Тогда назначьте мне епитимью, святой отец. Скажите, как мне быть хорошей.
– Какой епитимьи ты бы хотела?
– Такой, которая, по вашему мнению, должна меня… исправить. Молитв оказалось недостаточно. Мне нужно, чтобы это желание выбили из меня.
Молчание затянулось. Я слышала стук собственного сердца, слишком громкий в замкнутом пространстве. Его дыхание изменилось, участилось.
– Катарина. – Мое имя, едва громче шепота. Не дитя. Больше нет.
Я ждала, дрожа, все мое тело было напряжено от предвкушения того, какое наказание заслужило мое желание.
Затем я услышала, как он пошевелился. Дверца исповедальни открылась, и глубокий красный свет предвечернего солнца, льющийся сквозь витражи, очертил его силуэт. Он положил руку на дерево позади моей головы и наклонился. Тыльная сторона его пальцев скользнула по моей щеке, когда он произнес:
– Этого ли ты желаешь, моя голубка? Быть наказанной за свои грехи? Преобразовать эти похотливые мысли и желания через боль? – Его голос звучал иначе, чем когда-либо прежде. Ниже… и глубже.
Мое сердце заколотилось, пульс бился под его пальцами, когда они скользнули ниже.
– Да, пожалуйста…
Эти длинные пальцы продолжили свой путь, соскользнули к затылку, сорвали чепец и зарылись в мои волосы. Его взгляд ни на секунду не отрывался от моего – эти темные глаза с опущенными уголками, теперь более острые, чем я помнила, казалось, пылали багровым светом угасающего дня. Его хватка стала жестче, моя голова резко запрокинулась, и у меня вырвался тихий вздох. Он прижался губами к моему уху, его голос стал хриплым от сдерживаемого напряжения.
– Святые невыносимо страдали за свою веру. Они пылали преданностью. Скажи мне, когда ты молишься, чувствуешь ли ты огонь внизу живота? Поглощает ли он тебя? Потому что покорность должна причинить боль, прежде чем даровать благодать.
– Да, святой отец. – Это же пламя горело во мне сейчас, лизало кожу, вздыбливая каждый волосок на теле в отчаянной жажде его порицания.
Он отпустил мои волосы, по спине пробежала дрожь, и его пальцы последовали за ней, пока не перехватили мои руки.
Четки тяжело свисали между моими дрожащими пальцами, каждая бусина была отполирована до блеска годами молитв.
Генрих наблюдал за этим, его рука, куда больше моей, обхватила мои ладони.
– Тебе страшно, Катарина?
– Нет. – Это прозвучало как скулеж.
– Ложь в исповедальне. – Он прицокнул языком. – Еще один грех в твою коллекцию.
Его пальцы сомкнулись на моих запястьях, прикосновение обжигало даже сквозь позднюю весеннюю прохладу, пропитавшую каменную церковь.
– Знаешь ли ты, что понимали блаженные мученики и о чем забыли мы? – Он начал обматывать четки вокруг моих запястий. Деревянные бусины впивались в кожу. – Они знали, что плоть нужно истязать, дабы освободить дух. Что боль и наслаждение – это молитвы одному и тому же Богу, просто на разных языках.
Бусины впивались все глубже с каждым витком, серебряное распятие покачивалось между моими связанными руками, как маятник. Это был не тот Генрих, которого я знала, чьи руки были мягкими и нерешительными. Этот Генрих двигался с незнакомой мне порочностью, каждый оборот четок был рассчитан так, чтобы вдавить их в хрупкие кости моих запястий.
Его дыхание обжигало мое горло, и я уловила исходивший от него иной запах. Под знакомым ароматом ладана и старых книг скрывалось темное предзнаменование – сера.
– Тебе снится огонь, потому что ты и есть огонь, Катарина, – прошептал он, его губы скользнули по моему уху. – Я годами наблюдал, как ты притворяешься тихим пеплом, которого они жаждут. Наблюдал, как ты прячешь свою природу за молитвами и епитимьями. Но я знаю, кто ты на самом деле.
Четки затянулись еще туже, и я прикусила губу, чтобы не вскрикнуть. В этот час церковь была пуста – последний кающийся уже поплелся домой, – но в Бамберге у стен всегда были уши.
– И кто же я? – спросила я, хоть и боялась услышать ответ.
Он отстранился ровно настолько, чтобы посмотреть на меня, и в угасающем свете его лицо преобразилось. Мягкие черты ученого, которые я заучила наизусть, как-то заострились, стали хищными. Его зрачки были широко расширены вопреки свету, превращая этот взгляд в нечто… нечестивое.
– Ты та, кем была твоя мать. Та, за что ее сожгли. – Его большой палец надавил на пульс у меня на горле. – Женщина, которая отказывается преклонять колени, если только ей самой не доставляет это удовольствие.
Смех Генриха был тихим, но с нотками опасности.
– Ты помогаешь женщинам контролировать собственные жизни. Знаешь, какие травы разжигают жизнь, а какие гасят ее. Ты идешь по этому миру с силой, которую Церковь не может контролировать, и потому боится ее.
Мои связанные руки задрожали между нами.
– Ты знал. Ты всегда знал.
– Знал. – Его пальцы очертили линию моей челюсти. – Я видел, как женщины, приходившие к дверям церкви с отчаянием в глазах, уходили от твоих дверей с надеждой. Надеждой, которую ни один священник никогда не смог бы дать тем, кто оказался в их положении.
Это было его исповедью, и она повисла в воздухе между нами.
– И ты ни разу не остановил меня? Почему?
Его глаза смягчились, пусть и всего на один удар моего сердца.
– Я бы никогда так не поступил с тобой, моя голубка. – Ласковое обращение на его губах наполнилось новым смыслом. – Вопрос в том, продолжишь ли ты прятаться в тенях, или же наконец признаешь, чего жаждешь на самом деле.
Четки уже лишили мои руки чувствительности, молитвенные бусины перекрыли кровообращение, отчего в пальцах закололо. Боль была невыносимой, сосредотачивая все мое внимание на точках, где дерево впивалось в плоть, где его руки держали мои в плену.
Я хотела, чтобы его руки были повсюду на мне. В исповедальне стало душно, жар наших тел и дыхания превратил ее в самые настоящие врата Ада. Один крошечный шаг, и я бы упала и никогда не вернулась.
Это было безумие. Самоубийство в городе, где одно лишь подозрение означало смерть. Но его слова разожгли во мне то, что тлело с тех самых пор, как я впервые увидела его.
– Отпусти меня, – сказала я, проверяя.
Но его хватка на моих запястьях лишь сжалась сильнее, притягивая меня ближе, пока я не почувствовала жар, исходящий от его тела сквозь одежду – вся мягкость исчезла.
– Разве этого ты хочешь на самом деле? Или ты хочешь, чтобы я затянул эти четки еще туже, пока бусины Пресвятой Богородицы не оставят на твоей коже следы, которые ты будешь чувствовать еще несколько дней? Чтобы каждый раз, складывая руки в молитве, ты вспоминала этот момент?
Боже, помоги мне, я хотела этих следов. Хотела, чтобы это воспоминание впечаталось в мою плоть, как клеймо.
– Генрих, – выдохнула я, и на его лице снова что-то мелькнуло. На мгновение его хватка ослабла, и я увидела в нем своего защитника – мужчину, который оберегал девушку, от которой все готовы были избавиться.
Затем это исчезло, сменившись этим прекрасным незнакомцем, носившим лицо Генриха, но двигавшимся с порочностью, которая пробуждала худшую часть меня.
– Произнеси мое имя еще раз, – скомандовал он.
– Генрих, – повторила я, позволяя своей нужде просочиться в этот звук, и он вознаградил меня, распустив один виток четок. Кровь хлынула обратно в кончики пальцев с болезненной сладостью.
– Хорошо, – пробормотал он. – Очень хорошо.
Где-то вдалеке я услышала шаги по булыжной мостовой, голоса, разносившиеся в вечернем воздухе. Город готовился ко сну, угроза слухов и обвинений тяготела над каждым, напряжение висело в воздухе, словно миазмы.
– Кто-то идет, – сказала я.
Генрих прислушался, склонив голову, словно волк, принюхивающийся к ветру. Затем он придвинулся ко мне ближе, и маленькая дверца исповедальни закрылась за его спиной.
– Тогда ты должна быть очень тихой, моя голубка.
Он рванул четки так, что мои руки оказались над головой, прижатые к задней деревянной стенке. Бусины снова впились глубоко, скрежеща по костям.
– Ты просила епитимью за множество своих грехов, так что я дам ее тебе.
Его пальцы скомкали мою юбку, задирая ее выше. Он втиснул колено между моих бедер, раздвигая их, пока скользил по нежной, нетронутой коже на внутренней стороне моего бедра.
– Генрих… – Я едва выдохнула это имя, боясь издать хоть какой-то звук. Это была мольба – но не мольба остановиться.
Моя нога дернулась, когда он нашел место, где еще никогда не бывал ни один мужчина, медленно двигаясь взад-вперед, словно его пальцы очерчивали слова на странице. Я прикусила губу, чтобы подавить стоны, рвущиеся наружу.
– Такая мокрая, да еще и в Доме Божьем. Какое же ты похотливое создание. – Он обвел кругом ту самую точку, от которой я таяла. – Признавайся – ты трогала себя здесь, думая обо мне?
– Да, – выдохнула я, пока он разжигал огонь, грозивший поглотить меня без остатка.
– Умоляй о прощении. Умоляй меня. – Его взгляд ни на секунду не отрывался от моего лица.
– Простите меня, святой отец, ибо я согре…
У меня перехватило дыхание, когда он скользнул дальше, протолкнув два пальца внутрь меня так, что жжение внутри сравнялось с болью в запястьях.
– Прочти двадцать «Аве Мария», моя голубка. И тогда ты получишь свое отпущение грехов.
– Радуйся, Мария, благодати полная… – выдохнула я, когда его рот опустился во впадинку на моем горле. Тепло распространилось оттуда, где его губы касались моей кожи, и устремилось вниз, туда, где его пальцы медленно двигались внутри меня. Он протолкнул их так глубоко, что казалось, будто он прикасается к самой моей душе – душе, низведенной до одного лишь отчаянного желания. – Господь с Тобою. – Я едва дышала, а Генрих издал низкий, мрачный смешок.
– Ты чувствуешь его сейчас с собой, моя голубка? Нет, конечно же нет. Его здесь нет. Я здесь. Так пусть твое тело молится мне.
Я никогда прежде не чувствовала ничего подобного. Это отличалось от того, когда я была одна. Наслаждение пронзило каждую клеточку моего тела, глубокая тень, прошитая горящими углями, пока мои соски болезненно не потерлись о грубую ткань платья, когда все мое тело изогнулось предательской волной, гонясь за тем, что он мне давал.
Я сжалась вокруг проникших в меня пальцев, и он начал двигать большим пальцем более узкими кругами, заставляя мои ноги беспорядочно дергаться. Я ударила ногой по маленькой деревянной дверце, луч света осветил его лицо, и он стал похож на кого-то другого.
Но мне было плевать, кто нас увидит или услышит. Все, что меня волновало – это его взгляд, устремленный на меня, то, как он смотрел на меня, словно я была его святыней, его таинством.
Все слилось воедино, белый свет заплясал перед глазами, когда мое тело содрогнулось. Глаза закрылись, когда ощущения захлестнули меня с головой, наслаждение достигло своего пика, проходя сквозь меня. Он не останавливался, пока не схлынула каждая волна, а моя грудь не перестала тяжело вздыматься.
– Катарина. – Его голос был тихим, совсем рядом. Мои ресницы дрогнули, и я увидела, что он смотрит на меня так, как я помнила. В его взгляде было благоговение, но голод исчез. На мгновение мы были просто мужчиной и женщиной, а не священником и грешницей, не слугой Бога и женщиной, которая его погубила. Я хотела, чтобы эта мягкость продлилась хоть немного дольше.
Я подалась вперед, прижимаясь губами к его губам. Теперь не было никаких колебаний, когда он приоткрыл рот навстречу мне, наши языки встретились в медленном танце. Это была молитва на языке, понятном только нам двоим. И в этот миг он был моим и только моим.









