Текст книги "Одержимый (ЛП)"
Автор книги: Ава Торн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)
Совсем как ее дочь.
– Это испытание? – спросил я молчаливого Христа. – Ты послал ее на мой путь, чтобы испытать мою веру?
Но я знал, что это не так. Катарина не была искушением, посланным из ада. Она была самой благодатью, ступающей по лишенному благодати миру. Когда она ухаживала за больными, в ее руках я видел сострадание Христа. Когда она рисковала всем, чтобы помочь другим, я видел ту любовь, о которой говорилось в Писании – ту, что отдает свою жизнь за тех, кто не в силах спасти себя сам. Я любил ее за это.
Я любил ее с такой страстью, которая должна была предназначаться одному лишь Богу.
Мои пальцы нащупали четки, но вместо молитв я представил, каково это – обмотать эти бусины вокруг ее запястий, смотреть, как она отдается чему-то иному, нежели страх. Эта мысль была кощунственной, она соединяла священное и профанное так, что должна была бы привести меня в ужас.
Вместо этого она зажгла мою кровь.
– Я слаб, – исповедался я алтарю. – Я подвожу тебя. Я не могу защитить этих людей от безумия Епископа. Я не могу остановить суды. И я не могу перестать желать ее.
Дверь часовни скрипнула, и на одно безумное мгновение я подумал, что это может быть она. Но это был всего лишь брат Томас, пришедший зажечь вечерние свечи.
– Вы пропустили вечерню, – сказал он обвинительным тоном.
– Я был в соборе, – ответил я, поднимаясь со скамьи. Мое колено взвыло в знак протеста.
– О, я подумал, вы снова были с той женщиной. – Он даже не пытался скрыть своего презрения. – Вы проводите много времени, обучая ее латыни. Интересно, какая польза от такого образования.
Я повернулся к нему лицом, позволив ему увидеть частичку той тьмы, что росла во мне с тех пор, как я прибыл в этот проклятый город.
– Интересно также, почему вас так сильно заботят мои дела, брат Томас. Возможно, вам стоит заглянуть в свою собственную душу, прежде чем бросать камни в других.
Он побледнел и поспешно удалился, оставив меня наедине с моим чувством вины… и желанием.
Завтра она снова придет на урок. Я буду искать предлоги, чтобы коснуться ее руки, наклониться достаточно близко, чтобы вдохнуть запах трав, запутавшийся в ее волосах. Мы будем танцевать вокруг правды, пылающей между нами, оба делая вид, что наши чувства правильны и благопристойны – что угодно, только не то, чем они были на самом деле.
Я был священником, поклявшимся служить Богу.
Она была женщиной, которая отказывалась вставать на колени в городе, жаждущем увидеть, как она сгорит.
Мы были невозможны.
Я беспокоился не за свою жизнь, а за ее. То, что она была искушением во плоти, что я грезил ее тихим смехом и улыбками, которые мог вызвать только я – это не было ее грехом. Но Епископ посмотрит на это иначе. И никто в Бамберге не посмотрит на это иначе – не как на чистое проявление Божьей любви, коим это являлось, а как на величайший из грехов.
Поэтому я буду держаться на расстоянии. Чего бы мне это ни стоило, я не стану потворствовать этим желаниям, которые сжали мое сердце, словно рука самого дьявола.
И все же, подобно Томасу, сомневавшемуся в ранах Христа, пока не коснулся их, я ловил себя на том, что мне необходимо прикоснуться к этому невозможному, чтобы доказать себе, что оно реально. Что во всей этой тьме может существовать нечто настолько светлое.
– Прости меня, – снова прошептал я, но на этот раз я не был уверен, кого именно я прошу – Бога, Катарину или, возможно, собственную душу за то, что я собирался с ней сделать.
Потому что я увижу ее завтра, и послезавтра, и каждый день, пока за нами обоими наконец не придет пламя. Я знал, где-то в глубине своего насквозь человеческого сердца, что в конце концов я сломаюсь.
И да поможет мне Бог, я сгорю ради нее, прежде чем позволю им забрать ее.
В этом и заключалось мое истинное святотатство – не в желании, а в уверенности, что, если придется выбирать между моими обетами и ее жизнью, я выберу ее.
Глава 5

Генрих
Моя паства уже собралась на утреннюю мессу – верующие, которые все еще надеялись, что Бог явит милосердие в городе, забывшем значение этого слова. Фрау Вебер сидела на своем обычном месте в третьем ряду, вцепившись в четки так, словно без них ее могло бы унести ветром. Старый Герман тяжело опирался на трость, его губы уже шевелились в беззвучной молитве. А в последнем ряду – Катарина. На мгновение наши взгляды встретились, и я увидел, как в уголках ее глаз собрались морщинки от улыбки, а мое лицо отразило то же выражение.
Я как раз открыл свой миссал, когда огромные двери распахнулись с излишней силой. Генеральный викарий Фридрих Фёрнер ворвался внутрь, словно чумной ветер. Его черная сутана оставалась безупречно чистой, несмотря на вечно висящий над городом дым, а на лице застыла маска благочестивой жестокости, которую я успел возненавидеть. Он провел в Бамберге тридцать лет, служил при трех епископах, и, несмотря на его тщедушный вид, я знал, что он разжирел на страхе толпы.
Я наблюдал, как Катарина съежилась в заднем ряду, побледнев почти до белизны.
– Отец Генрих, – сказал он, и его властный голос разнесся по церкви. – Его светлость попросил меня прочесть утреннюю проповедь.
Мои руки замерли на алтарном покрове.
– Меня не предупреждали…
– Вы ставите под сомнение авторитет Епископа… снова? – Он улыбнулся, обнажив пожелтевшие зубы. – Уверен, что нет. Только не после вчерашнего… разговора.
Значит, Епископ прислал своего пса полаять на мою паству. Я отошел в сторону с поклоном, который был немногим больше кивка.
– Конечно, викарий Фёрнер.
Он занял мое место у алтаря с явным удовлетворением, его аскетичные пальцы почти непристойно поглаживали аналой. Я встал сбоку, откуда мог наблюдать и за ним, и за своими прихожанами. Я уже видел, как на их лицах проступает страх. Проповеди Фёрнера славились своей способностью заставить даже невинных почувствовать себя проклятыми.
– Дети мои, – начал он, хотя в его тоне не было ни капли тепла. – Мы живем в темные времена. Дьявол ходит среди нас, не как какая-то далекая угроза, а здесь, – он с силой хлопнул ладонью по аналою, заставив фрау Вебер вздрогнуть, – прямо среди нас!
Я заставил свое лицо оставаться бесстрастным, хотя в животе тугим узлом свернулся гнев. Этим людям нужно было утешение, а не еще больший ужас. Им нужна была любовь Христа, а не эти театральные представления.
– Он приходит в знакомых обличьях, – продолжил Фёрнер, возвышая голос. – В соседе, который предлагает вам хлеб, в ребенке, который задает слишком много вопросов, в деве, которая слишком много знает и передвигается в тенях. – Его взгляд встретился с моим через неф, и в нем читалось явное удовлетворение. – Дьявол хитер. Он кутается в доброту… и всегда – в красоту.
Я стиснул челюсти. С таким же успехом он мог бы произнести имя Катарины вслух.
– Но мы – мы, верные слуги Господа – видим его обман насквозь! – Фёрнер широко раскинул руки, его тень растянулась по полу. – Мы знаем, что скверна часто носит маску сострадания. Что те, кто берутся исцелять, на самом деле могут распространять духовный яд по всей нашей общине.
Бедный Герман теперь дрожал, а костяшки пальцев фрау Вебер, сжимавших четки, побелели. Эти люди и так слишком многое потеряли из-за судов. Они потеряли друзей, семью, даже саму способность доверять. И вот стоит Фёрнер, льет кислоту на их раны и называет ее святой водой.
– Дьяволу, – вещал Фёрнер нараспев, – нужна лишь крошечная трещина в нашей вере, чтобы проникнуть внутрь. Всего лишь минутное сомнение, единственный акт неповиновения естественному порядку Господа. – Он выдержал паузу, позволяя словам проникнуть в умы. – И как только он находит эту трещину, он вливается туда, словно дым, заполняя каждый уголок души, пока человек, которого вы знали, не исчезнет, а на его место не придет нечто, носящее его лицо.
Вопреки моей воле, по спине пробежал холодок.
– Мы должны быть бдительны! – Его голос хлестнул, как кнут. – Докладывайте о необычном поведении. Докладывайте о тех, кто кажется слишком удачливым, пока другие страдают. Докладывайте о тех, кто выживает, когда должен был погибнуть. – Еще один взгляд в мою сторону. – Князь-епископ в своей божественной мудрости даровал нам инструменты для искоренения этого зла. И мы не должны колебаться, применяя их.
Проповедь длилась еще бесконечные тридцать минут. Каждое слово взращивало паранойю, заставляя соседей подозревать друг друга, превращая любовь в обузу. К тому времени, как он закончил, мои прихожане выглядели опустошенными, выжатыми, словно он питался их надеждой, как паразит.
После того как прихожане спаслись бегством – иначе это было не назвать, – Фёрнер подошел ко мне. Его угловатое лицо блестело от пота, несмотря на утреннюю прохладу.
– Ваша паства кажется… встревоженной, – заметил он с фальшивым участием.
– Они в ужасе, – сухо ответил я, отбросив притворство. – Как вы и задумывали.
– Страх проклятия ведет к праведности, отец Генрих. – Он поправил воротник костлявыми пальцами. – Хотя мне интересно, все ли из тех, кто находится на вашем… попечении… понимают это.
– Говорите прямо, викарий.
Его улыбка стала шире.
– Девчонка Мюллер. Я слышал, вы взяли ее под свое крыло.
– Катарина помогает с церковными текстами. И с работой сестер милосердия, как она это делала…
– С тех пор как сгорела ее мать. Да. – Он шагнул ближе, и я почувствовал запах ненависти в его дыхании. – Любопытно, не правда ли? Как она пережила оспу? Как вы так заинтересовались ее образованием? Когда вы только прибыли сюда, я просил вас присматривать за ней, а не… привязываться к ней.
Мои руки сжались в кулаки.
– На что вы намекаете?
– Я ни на что не намекаю. Я просто наблюдаю. Как и Епископ. Как и Бог. – Он заговорщицки наклонился. – Она прекрасна, не так ли? Эти золотые волосы. Эти умные глаза. Красота и ум – опасное сочетание в женщине. Дьявол любит действовать через подобные сосуды.
– Катарина – верная христианка, которая служит…
– Вот как? – перебил Фёрнер. – Я тоже когда-то был молод, святой отец. Я помню, какой соблазнительной может быть плоть.
– Я не потерплю беспочвенных обвинений в адрес моей…
Он снова оборвал меня на полуслове, доставая из сутаны небольшой кожаный дневник.
– Я просто вспоминаю свою собственную заблудшую юность. Хотя с момента вашего приезда она проводит с вами весьма много времени.
– Вы следите за ней? – Слова прозвучали резко.
– Я слежу за всеми, отец Генрих.
– Если бы вы следили за ней так внимательно, то увидели бы, что она…
– Вы знаете не хуже меня, что как генеральный викарий я не могу выдвигать доказательства против обвиняемых. – Он раздраженно скривил губы. – По крайней мере, больше не могу. Именно поэтому я направил вас на этот праведный путь.
– Какая же праведность в ложных обвинениях?
– Осторожнее, святой отец. Катарина – не единственная в вашем приходе, кто отмечен печатью. – Его глаза блеснули чем-то, что могло быть безумием или верой – в Бамберге они стали неразличимы. – Дьявол положил глаз на эту девчонку. Использовать ли ее или действовать через нее – время покажет.
Он захлопнул свой дневник и направился к двери, но затем остановился. – Ах да, отец Генрих? С этого момента я жду от вас донесений о ней.
После его ухода я остался один в пустой церкви, мои руки дрожали от ярости. Они кружили вокруг нее, как волки, ожидая любого повода утащить ее в Друденхаус. Я видел голод в глазах Фёрнера. Он был за гранью рассудка и нацелился на Катарину. Теперь я понимал, что он ни перед чем не остановится, чтобы заполучить ее.
А я – поклявшийся Богу, связанный своими обетами – был бессилен его остановить.
Нет, не бессилен. Я защищу ее.
Я выберу ее, а не их.
Эта мысль должна была бы привести меня в ужас. Вместо этого она принесла чувство свободы.
Пусть Фёрнер следит. Пусть делает свои заметки. Пусть думает, что он охотник, а Катарина – добыча. Он понятия не имел, на что я пойду, чтобы уберечь ее. Как низко я паду, чтобы ее защитить.
Дьявол ходит среди нас.
Возможно, он был прав.
Но защита Катарины от них не казалась грехом. Это казалось праведным делом, словно божественный свет, рассеивающий дым, в котором я жил последние два года.
Глава 6

Катарина
Длинные тени ложились на мощеные улицы Бамберга, пока я пробиралась обратно в монастырь. Матушка Агнес послала меня с поручением на другой конец города, забрать вино у виноторговца. Он слишком широко улыбался, когда я вошла, и сделал слишком хорошую скидку. Он всегда так поступал, когда приходила я.
Мои мягкие туфли почти не издавали звука, когда я приближалась к монастырю. За годы носки они приняли форму моих ног. Они были немногим лучше ходьбы босиком, и в саду я часто предпочитала разуваться. Но на улицах Бамберга никогда не знаешь, на какую мерзость можно наткнуться.
Сегодня, похоже, мерзость наткнулась на меня.
Впереди из-за угла показалась худощавая фигура, и я бы узнала это аскетичное лицо даже в кромешной тьме. Викарий Фёрнер. Я попыталась юркнуть в переулок, но было уже слишком поздно.
– Ах, вот и та самая заблудшая овечка, о которой я как раз думал.
Я прижала вино ближе к груди и опустила глаза.
– Добрый вечер, викарий Фёрнер. Я выполняю поручение матушки Агнес.
– В такой час? Как исполнительно. – Он шагнул ближе, загораживая узкую улицу. Его телосложение было щуплым, но с таким же успехом он мог бы быть кирпичной стеной. – Я давно собирался поговорить с тобой, Катарина.
У меня свело живот, но я сохранила невозмутимое выражение лица.
– О чем же, викарий?
– Я слышал, ты проявила немалый талант к латыни. Должно быть, у тебя такой… одаренный язычок.
Его взгляд пронзил меня насквозь, как и всегда, взгляд охотника, только и ждущего, когда его добыча оступится, совершит фатальную ошибку. Поэтому я промолчала.
– Интересно, зачем такой бедной девушке, как ты, подобное обучение?
Бутылка с вином задрожала в моих руках. Я сжала ее крепче, пока дрожь не унялась. Было так много вещей, которые мне хотелось сказать, которые я могла бы сказать кому угодно другому. Но только не ему.
– Возможно, совершенно незачем.
– Совершенно незачем, – повторил он, смакуя слова. – Насколько я помню, твоя мать говорила нечто весьма похожее.
Узловатые пальцы сжимали мое лицо, пока она кричала. Его пальцы. Это то, о чем ты молилась. Это то, чего ты заслуживаешь.
– Я была ребенком, когда умерла моя мать, викарий. Мне неведомо, что она говорила.
– Да, неведомо. – Тогда он улыбнулся, его тонкие губы превратились в ничто. – Но дети ведь вырастают, не так ли? А яблоко, как говорится… – Он позволил тишине закончить фразу за него. Его рука напряглась, и я приготовилась бежать.
Но затем он отступил в сторону, взмахом руки приглашая меня пройти, словно оказывая мне великую милость. Я прошла мимо него без единого слова, сохраняя ровный шаг.
– Передавай мои наилучшие пожелания матушке Агнес, – крикнул он мне вслед. – И будь осторожна, Катарина. Улицы небезопасны для молодых женщин, по крайней мере, пока.
Я не обернулась. Я шла, всю дорогу сохраняя ровный шаг, пока не добралась до дверей монастыря и не проскользнула внутрь. Только тогда я позволила себе прислониться к стене, прижимая прохладное стекло винной бутылки ко лбу, содрогаясь всем телом. Бутылка едва не выпала из моих рук, когда воспоминания о пальцах и пламени впились мне в глаза.
Держись в тени.
Я стала слишком дерзкой, беспечно кокетничала с виноторговцем, думала о своих уроках с Генрихом. Эта жизнь была не для меня, я должна была это помнить.
Я заставила свои руки перестать дрожать, находя опору в темноте монастырских коридоров. У меня была работа. Когда сердце наконец успокоилось, я оставила вино на кухне, а затем направилась на поле за зданием. Солнце уже почти село, и Лайбхен наверняка одарит меня недовольным взглядом за опоздание.
Но когда я снова вышла на вечерний воздух, туда, где ожидала услышать ее нетерпеливое мычание, я ничего не услышала. Даже пчел.
А затем, словно треск, расколовший небо, над коровником пронеслось карканье одинокого ворона.
– Нет… нет, нет, нет. – Я схватила подол платья, приподнимая его, и бросилась бежать через двор. Я врезалась в деревянную калитку, мои пальцы непослушно затеребили задвижку, которая вдруг показалась чужой и упрямой.
Передо мной расстилалось пустое поле. Там, где должна была стоять у забора Лайбхен, ожидая вечерней дойки, была лишь вытоптанная трава. Темные пятна отмечали землю возле калитки – свежая, перерытая почва.
Онемевшие ноги несли меня вперед, разум отказывался осмысливать то, что видели глаза. Там – веревка, на которой ее уводили, брошенная в грязь. Здесь – глубокие следы копыт там, где она сопротивлялась, пыталась упереться ногами. Она боролась с ними. Моя нежная, терпеливая Лайбхен боролась.
Мой взгляд уловил блеск металла. Колокольчик с ее ошейника, наполовину зарытый во взрыхленную землю. Я упала на колени и выкопала его дрожащими пальцами, латунь все еще хранила тепло дневного солнца. Или, возможно, ее шеи. Как давно они ее забрали? Пока я улыбалась в ответ виноторговцу? Пока шла домой, считая себя такой умной за то, что сэкономила монастырю несколько монет? Пока съеживалась от страха перед стариком?
– Она была старой. – Голос матушки Агнес раздался у меня за спиной, тщательно нейтральный. – Изжила свою полезность. Мясник хорошо заплатил, хватит, чтобы купить зерна на месяц.
Я не обернулась. Не могла. Если бы я посмотрела на ее практичное лицо, на ее сложенные руки, я бы могла закричать. Или того хуже, могла бы ударить ее – и тогда меня сожгли бы не за колдовство, а за нападение на невесту Христову.
– Когда? – Мой голос прозвучал хрипло.
– Сегодня днем. Все прошло быстро.
Быстро. Как будто это имело значение. Как будто десять лет верной службы можно было перечеркнуть одним взмахом клинка.
– Вот почему вы отослали меня.
– Я хотела поберечь твои чувства. Я знала, что ты была… привязана к ней.
Я рассмеялась – глухо. Когда это преподобная матушка вообще считалась с моими чувствами? Я знала правду. Она испугалась. Испугалась того, что я могла бы сделать, окажись я здесь, когда она разрушила тот хрупкий мир, который я поддерживала в монастыре на протяжении десяти лет. Не монахиня, а тень. А что происходит с тенями, когда их выводят на свет? Они сгорают.
Я потерла горящие глаза основаниями ладоней. Когда я медленно поднялась, то услышала ее резкий вдох, сопровождаемый хрипом, который появлялся у нее каждую весну во время цветения растений. Гнев, раскаленный докрасна, запылал в моей груди. Мои ногти впились в ладони, когда он захлестнул меня. Я резко повернулась к ней и увидела, как ее глаза расширились, а белки стали совершенно белыми от страха.
Держись в тени. Помогай тем, кто не может помочь себе сам. Выживи.
Слезы защипали глаза, но в ушах эхом отдавались слова матери. Подави это. Держи себя в руках. Оставайся незаметной.
Не находя выхода, гнев погнал меня вперед. Я двигалась. Я бежала, не имея определенной цели. Я позволила ярости вытекать наружу, пока мои легкие тяжело вздымались, а между ребрами пульсировала острая боль, подобная кинжалу.
Я бежала, пока не выбилась из сил, согнувшись пополам, чтобы не упасть. Подо мной были каменные ступени, ведущие в нашу часовню. У меня не было цели, но мои ноги, казалось, всегда вели меня в одно и то же место – к нему.
Часовня была пуста и темна, если не считать единственной свечи, горевшей у алтаря. Я опустилась на колени на холодный камень, суставы уже ныли, но физическая боль была лучше, чем сосущая пустота в груди.
Десять лет. Десять лет утренних доек, рассказанных шепотом секретов, ее терпеливых карих глаз, наблюдавших, как я превращаюсь из напуганного ребенка в… кем бы я ни была теперь. Она была моим единственным истинным исповедником. Я рассказывала ей о каждой своей тревоге, о каждом грехе.
И они поглотили ее, как однажды поглотят и меня.
Я услышала шаги позади себя, но не обернулась.
– Я хочу помолиться в одиночестве.
– Катарина. – Голос Генриха был мягким. – Я слышал… о корове.
Еще один горький смешок вырвался у меня. Из его уст я услышала всю нелепость ситуации.
– Корова. Да. Всего лишь корова.
Он подошел ближе, его шерстяная сутана зашуршала, когда он сел на ступеньку рядом со мной. Не нависая надо мной, не беря на себя власть. Просто… присутствуя.
– Расскажи мне о ней.
– Зачем? – Слово прозвучало резко. – Чтобы вы могли напомнить мне, что у животных нет души? Что горевать по скотине глупо?
– Нет. – Его голос оставался ровным. – Чтобы ты могла должным образом почтить ее память.
Доброта в его тоне сломала что-то во мне.
– Она была старой. Бесполезной. Ее молоко почти иссякло. Было практично… – Мой голос сорвался. – Она доверяла мне. Каждое утро на протяжении десяти лет она доверяла мне, а меня даже не было рядом, когда они…
Потому что в этом и заключалась правда. Матушка Агнес боялась того, что я могла бы сделать, окажись я там, когда пришел мясник. Боялась, что я превращусь в какую-нибудь уродливую каргу или прокляну саму землю под собой. Но на самом деле я бы просто обняла ее. Я бы дала ей понять, что в свои последние мгновения она была не одна.
Тогда хлынули слезы, горячие и полные стыда. Я плакала из-за скотины, в то время как на площади каждую неделю жгли женщин. Но Лайбхен была чем-то постоянным, безопасным так, как никто другой.
Генрих долго молчал.
– Когда мне было двенадцать, у нас был пес. Бартоломью – ужасное имя для ужасного пса. Он кусал всех, кроме меня, воровал еду, лаял на пустое место. Но каждую ночь он спал у моей кровати. Однажды он исчез. Мой отец не особо расстроился, но я пошел его искать. – Он замолчал. – Я нашел его разорванным в клочья волками. Он защищал наше небольшое стадо овец.
Тогда я посмотрела на него, его глаза блестели от воспоминаний.
– Я похоронил его во фруктовом саду и никому не сказал. Отец сказал бы, что я слабак, раз плачу из-за животного. Но ведь горе не подчиняется правилам соразмерности, не так ли?
– Нет, – прошептала я. – Не подчиняется.
Какое-то время мы сидели в тишине. Затем Генрих поднялся, направляясь к исповедальне.
– Пойдем.
– Генрих…
– Не как твой священник. Просто… иногда в темноте легче говорить.
Я встала и вошла в исповедальню с противоположной стороны. Знакомый запах дерева и старого ладана окутал меня. Сквозь решетку я едва могла различить его профиль.
– Говори свободно, – пробормотал он. – Обо всем, что тебя тяготит.
С самого нашего знакомства он пытался заставить меня сделать это – быть с ним честной. Но я давным-давно усвоила, что ни одна исповедь не бывает безопасной. И все же, услышав его тихое дыхание, увидев сквозь решетку очертания его рук, печаль, ярость и одиночество, которые я изо всех сил старалась держать взаперти, вырвались из меня, словно наконец прорвало плотину.
– Я больше не знаю, во что верю. – Слова кубарем полетели в темноту. – Я читаю молитвы, посещаю мессу, но… я каждый день боюсь, что Бог оставил меня. Оставил этот город.
Генрих молчал, позволяя мне продолжить.
– И все же я ловлю себя на том, что молюсь. Каждую ночь. Я молюсь в надежде, что он меня услышит. Я прошу… – Я прижала ладони к глазам. Я не могла этого сказать – не вслух, не ему.
– Я здесь, чтобы слушать, Катарина, а не осуждать.
Эти желания давили на меня свинцовой тяжестью. Желание жить на свету. Предлагать свои знания без постоянного страха. Желание иметь нечто большее, чем поношенное платье и стоптанные туфли. Желание, чтобы он обнял меня и крепко прижал к себе, не как священник паству, а как мужчина женщину. Чтобы его губы раскрылись навстречу моим, чтобы почувствовать его жар вопреки этому проклятому холоду, который никогда не отступал, даже в разгар лета.
– Катарина. – В его голосе не было нетерпения. В нем никогда его не было. – Знаешь ли ты, что сделал Христос, когда к нему привели блудницу? Он сказал: «Кто из вас без греха, первый брось в нее камень».
Я с трудом сглотнула.
– Но я не без греха, святой отец. В этом-то и проблема.
– Никто из нас. – Его голос был мягким, едва громче шепота. – И все же мы терзаем себя за то, что желаем вещей, которые делают нас людьми. Мы бичуем свои сердца за то, что смеем жаждать близости и цели. Церковь учит, что желание – враг святости, но иногда я задаюсь вопросом… – Он замолчал, и я услышала, как он переминается за решеткой.
– Каким вопросом?
– А что, если желание – это просто любовь, которая еще не нашла своего пристанища. Что, если хотеть – по-настоящему хотеть – это не грех, а компас, указывающий нам на то, для чего мы были созданы.
Мое сердце заколотилось о ребра.
– А чувство вины? Как быть с чувством вины, которое следует за каждым желанием?
– Чувство вины – это кандалы, Катарина, и Церковь стала весьма искусной в их ковке. – Он медленно выдохнул. – В этой будке я выслушал тысячу исповедей. Женщины, которые плачут, потому что испытали момент радости. Мужчины, которые наказывают себя за чувство сострадания. Дети – дети, – которые верят, что они прокляты, потому что пожелали сытого желудка или материнских объятий. – Его голос огрубел. – Ничего из этого не является Божьим замыслом.
Я никогда не слышала, чтобы он говорил так откровенно.
– Вы не считаете желание грехом?
– Я считаю, что грех – это наблюдать за страданиями и ничего не делать, когда в твоих силах помочь. – Он выдержал паузу. – Я знаю, что Божью любовь можно найти не в Священном Писании и не за алтарями, а в сердцах и руках тех, кто служит другим.
У меня перехватило дыхание.
– Если бы кто-нибудь услышал, как вы говорите подобные вещи…
– Тогда бы я сгорел как еретик. И, возможно, я им и являюсь. Потому что я не могу примирить Бога, которого чувствую в своем сердце – того, кто создал… светлые умы и нежные руки, – с тем, которому, как утверждает Епископ, он служит.
Сквозь решетку наши взгляды встретились. Впервые с тех пор, как я была совсем юной, в темноте исповедальни правда всплыла на поверхность.
– Я вижу ее во снах, мою мать, – призналась я. – Не только костер. То, чему она меня учила: как сад и его дары были благословением от самого Бога, и как мы служили ему, постигая их предназначение. Она говорила, что знание само по себе есть молитва. – У меня перехватило горло. – Но знания убили ее.
– Нет, – твердо сказал Генрих. – Ее убил страх. Страх перед женщинами, которым не нужны были мужчины, чтобы истолковывать для них Божью волю. Твоя мать умерла по той же причине, что и Христос – за то, что показала людям их силу, о которой власть имущие хотели бы, чтобы они не знали.
– Иногда мне… мне так страшно, Генрих. Я не хочу гореть. Я подумываю о том, чтобы просто стать той покорной, невидимой тварью, какой они хотят меня видеть.
– И? – Он всегда был таким терпеливым.
– А потом я вспоминаю Лайбхен. – Свежие слезы скатились по моим щекам. – Как быстро они от нее избавились, как только она перестала приносить пользу. Как годы ее службы перестали что-либо значить, когда ее тело сдало. Вот и все, чем для них являются женщины – тела, которые производят потомство, пока могут, а затем становятся пищей для огня.
– Ты злишься.
– Да. – Слово вырвалось с шипением. – Это тоже грех?
– Христос опрокинул столы денежных менял. Даже Сын Божий познал праведный гнев. – Деревянная скамья скрипнула, когда он пошевелился, и в его голосе явственно прозвучала улыбка. – Хотя, возможно, пока не стоит опрокидывать никакие столы.
Вопреки всему, я рассмеялась – надтреснутым, влажным от слез звуком, но искренним.
Я судорожно вздохнула.
– Простите меня, святой отец, ибо я согрешила. У меня есть желания, от которых я не в силах избавиться. Что бы я ни делала, они остаются в моем сердце.
– Это не грехи. Но если бы они ими были, тебе было бы отпущено. Бог видит твое сердце, и оно чисто.
– Генрих…
– Иди с миром, – произнес он формальные слова отпущения. – Любить и служить правде того, что справедливо.
Я покинула исповедальню, чувствуя себя одновременно и легче, и тяжелее. Генрих последовал за мной, и в сиянии свечи я увидела на его лице озарение, словно он наконец-то понял что-то обо мне – или, возможно, о себе самом.
– Спасибо, – пробормотала я. – За Лайбхен. За… понимание.
Он протянул руку и взял мою ладонь в темноте.
– Ей повезло с тобой. Как и мне.
И вот оно снова – то самое мгновение, когда мы перестали быть священником и прихожанкой. Единственным звуком было наше дыхание, глубокое и прерывистое, и нужен был всего лишь один маленький шаг вперед, чтобы переступить эту черту. Один маленький шаг, и я бы прижалась к нему, его руки обхватили бы меня, пока я отдавалась бы всему тому, что бушевало у меня внутри.
Вместо этого я отступила назад.
Наши руки разомкнулись, и я отвернулась, не оглядываясь. Я выбежала из нефа почти так же стремительно, как и вошла в него.
Прикосновение длилось всего мгновение, но его тепло еще долго оставалось на моей ладони. Спускаясь по холодным каменным коридорам обратно в свою каморку, я поняла, что гнетущая скорбь сменилась чем-то иным.
Генрих всегда так на меня действовал. Он сказал, что мои желания не греховны, но он не знал всей глубины того, чего я хотела. Как сильно я хотела его. Но он был хорошим человеком, одним из немногих в Бамберге. Я сама буду бороться со своим проклятием, но никогда не потяну его за собой на дно.
И все же потребность внутри меня царапалась до тех пор, пока не превратилась в ноющую боль, которую я больше не могла игнорировать. Я устроилась под тонким шерстяным одеялом. Жесткая койка впилась в меня, когда я перевернулась на живот. Мои бедра пульсировали о натянутую ткань, когда я задрала сорочку, и мои пальцы быстро нашли свой приют.
Это стало для меня таким же привычным, как и вечерние молитвы – и куда более сладостным. Напряжение скручивалось спиралью, пока я пощипывала и оттягивала свой клитор, но, вспомнив ощущение его рук и его мягкий голос, я поняла, что этого будет недостаточно. Я скользнула одной рукой дальше назад, протолкнув один палец, затем второй внутрь себя, задаваясь вопросом, было бы это похоже на него.
Нет, он был бы намного лучше. Его длинные пальцы ученого проникали бы глубже, чем я когда-либо смогла бы, он шептал бы мне на ухо мягкую латынь, лаская меня неторопливо, а не с той торопливой отчаянностью, которую я чувствовала сейчас.
Я простонала, вдавливаясь лбом в грубую поверхность подо мной по мере того, как нарастало пульсирующее давление. Сегодня ночью удовольствие казалось далеким, заблокированным чувством вины, которое не оставляло меня в покое даже в темноте.
Грязная. Отчаявшаяся. Проклятая.
Но сегодня слова, вбитые в меня в монастыре, звучали голосом Генриха, пока его рука сжимала мой затылок. Сегодня я хотела не его доброты, а его порицания. Чтобы он наконец увидел, какая я грешница, и обошелся со мной соответственно.









