Текст книги "Спокойствие"
Автор книги: Аттила Бартиш
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)
– Это будет несложно, – сказал я и встал.
– Сядьте, где сидели, – сказал он. И я подчинился.
– Что вы хотите знать? – спросил я.
– По возможности все.
– Это охренительно много, – сказал я. – Для этого вы росли в слишком приличной семье.
– Избавьте меня от своего грязного юмора.
– Сначала я хочу пойти к ней.
– Бесполезно. Она не может говорить. Поэтому я вынужден спрашивать вас.
– Что вы с ней сделали? – спросил я.
– Мы ничего. А вот вы сделали. Но, к сожалению, я могу защитить ее от вас, только пока она лежит в моем отделении.
– Удивительно, как вам удается, еще толком ничего не спросив, уже все знать. Она не наркоманка, если это вас интересует.
– Меня интересует, как вы жили, – сказал он.
– Как животные, – сказал я. – Вообще-то я люблю ее.
– Не смейте употреблять это слово. Боюсь, у вас нет ни малейшего представления о любви.
– Возможно, – сказал я. – В следующий раз постараюсь выразиться по-другому.
– Как давно вы живете вместе?
– Мы не живем вместе. Я живу с матерью. Кстати, она тоже сошла с ума.
– Что с вашей матерью?
– Пустяки. Она заживо похоронила свою дочь, затем захотела потрахаться с сыном, но у него не встал. С тех пор она заперлась в комнате и пятнадцать лет не выходит на улицу.
– Прекратите.
– Я сказал, что для всего этого вы росли в слишком приличной семье.
– Смените тон.
– Пустите меня к ней! Пустите немедленно, вы, дипломированный палач! – заорал я и перепрыгнул через стол. Я рывком схватил его за грудки, стащил с него халат и прижал его голову к истории болезни. Я чувствовал, что его череп вот-вот треснет под моими пальцами, что в следующее мгновение вырву из его черепа мозг и запущу им об стену, словно это дерьмо. Три медсестры вбежали в комнату и скрутили мне руки, связали ноги и оттащили от стола. Я все орал, пустите меня к ней, не смейте лечить ее электрошоком, а то я разнесу к черту эту больницу, урою всех местных палачей, если вы хоть пальцем до нее дотронетесь, завалю тут всех психиатров, если они попробуют выжечь меня из ее мозга электрошоком. Сестры молча стояли посредине комнаты вместе со мной, обступив меня, точно мешок цемента, и ждали, что скажет врач – резиновая комната или укол. Когда я совсем охрип и не мог больше кричать, врач сказал им: оставьте нас, уходите и не беспокойтесь, возможно, теперь мы наконец сможем поговорить по-человечески.
Мне дали стакан воды, и я рассказал все, о чем в принципе можно было рассказать. Иногда он перебивал и спрашивал, чего именно я ждал от поддельных писем, чего я боялся, когда моя мать захотела выйти из квартиры, и почему столько лет Эстер молчала о своем прошлом, в общем все то, о чем человек спрашивает сам себя и на что не имеет смысла отвечать, потому что вымученные ответы хороши, только для того чтобы понять, почему Иолика поливает помоями Наоми Кэмпбелл, но не для того, чтобы понять, почему человек поливает помоями своих близких. Затем он выписал два лекарства, и я пообещал, что буду их принимать, но большего не ждите: я уважаю вашу профессию, но лечиться у вас не буду.
– О чем вы? – спросил он.
– Я знаю о себе пусть не так много, но вполне достаточно, – сказал я.
– Одному вам трудно будет справиться, – сказал он.
– Я справлюсь, – сказал я.
– Уверены? – спросил он.
– Да, – сказал я.
– А если не получится? – спросил он.
– Пошлю все к черту, – сказал я.
– Только эту женщину оставьте в покое, – сказал он.
– Хорошо, – сказал я.
– Прекратите половые сношения, – сказал он.
– Хорошо, – сказал я.
– Оптимально будет, если вы вообще прекратите видеться, – сказал он.
– Тогда мы оба подохнем, – сказал я.
– Уверены? – спросил он.
– Да, – сказал я.
– Но это же не любовь, это навязчивая идея, – сказал он.
– По сути, любовь – это навязчивая идея, – сказал я.
– Поэты часто ошибаются, – сказал он.
– Я писатель. Но писатели тоже ошибаются, – сказал я.
– Переезжайте от матери, – сказал он.
– Попробую, – сказал я.
– Думаю, вы не отдадите ее в психиатрическую больницу, – сказал он.
– Никогда, – сказал я.
– Понимаю, – сказал он и попросил, чтобы я навестил Эстер завтра.
– Гдетыбылсынок?
– Красил квартиру, мама.
Соседи по палате заверили ее, что у нее все в порядке, что у нее получится, и она медленно встала. Женщина напротив просто писалась по ночам, но та, что у окна, уже восемь лет не осмеливалась дотронуться до своего ребенка, поскольку боялась, что одним прикосновением убьет его. В общем-то она была отличная мать: наряжала рождественскую елку, ходила на родительские собрания и, если муж не успевал, провожала дочку в школу. По улице они шли рядом, чуть ли не держась за руки, и теперь она с нежностью уговаривала Эстер, встаньте, красавица моя, вам уже лучше, не заставляйте волноваться этого несчастного человека, смело держитесь за его руку. Я накинул на ее халат мое пальто, и мы пошли в парк, только там разрешалось курить. На этот раз она была не такая слабая, как после аборта, естественно сейчас у нее болела только душа, тело было в норме.
– Ты в порядке? – спросила она.
– Да, – сказал я.
– А мама? – спросила она.
– На следующий день она уже ничего не помнила, – сказал я.
– Это хорошо, – сказала она. Осень зашуршала под нашими ногами, потом мы сели на скамейку. Стояла солнечная погода, посетители спешили по дорожке к корпусу Б, хотели повидать своих мягкосердечных близких.
– Я не хотел о твоем дедушке… Словом, я не хотел этого говорить.
– Знаю, – сказала она. – Ты принес чистое белье?
– Конечно, – сказал я, мы замолчали. Возле корпуса Б муж и жена пытались поднять по лестнице инвалидную коляску, но у них не получалось. Наконец мужчина взял старика на руки, а женщина затащила пустую коляску, так они шли до лифта.
– Я покрасил квартиру, – сказал я.
– Спасибо, – сказала она.
– С мебели и с окон не получилось до конца соскрести, – сказал я.
– Я доделаю, – сказала она и пошевелила мыском тапочка. Мне казалось, она хочет раздавить жука, но она только отодвинула листву, чтобы жуку не пришлось переворачиваться. Было все же не так невыносимо, как когда она обдирала почки с веток.
– Пойдем, ты замерзнешь, – сказал я, просто чтобы сбежать от тягостных мыслей.
– Конечно, – сказала она и смяла наполовину выкуренную сигарету, затем мы вернулись в палату.
– Завтра я постараюсь прийти пораньше, – сказал я.
– Как тебе удобнее, – сказала она. И я укрыл ее одеялом.
Вскоре ее выписали. Через несколько недель мы впервые заговорили о том, что случилось. Сначала я приходил раз в три-четыре дня, потом стал приходить только по понедельникам во второй половине дня. Мы пили чай, я читал свои новые опусы и критические статьи о моей книге, иногда я приносил вино, но пить мог только я, поскольку она еще принимала лекарства.
– Как мама? – спросила она.
– В целом нормально, – сказал я. – Теперь она боится, что я сдам ее в крематорий. Она видела какой-то научно-популярный фильм, в котором показывали, как садятся мертвые в печи.
– Ага, – сказала она и положила сахар в чай. И я не сказал ей, что она кладет сахар уже в третий раз.
– Ты встречался с этой женщиной? – спросила она.
– Нет, – сказал я.
– Ну да, – сказала она.
– Нам обязательно об этом говорить? – спросил я. У меня громко заурчало в животе.
– Нет, – сказала она и принесла пакет печенья.
– Из Красного Креста пока не отвечают? – спросила она.
– Пока нет, – сказал я и встал, чтобы уйти. Я хотел поцеловать ее, но вспомнил, что это тоже элемент полового сношения, поэтому лучше не стоит, и, прежде чем отправляться домой, зашел на фречч в “Балканскую жемчужину”.
– Это вы? – спросила Иолика и положила передо мной газету. Она держала палец на плохо пропечатанной фотографии, словно на спинке жука, у которого вот-вот хрустнет панцирь.
– Да, – сказал я.
– С каких пор вы писатель? – спросила она.
– Точно не знаю, – сказал я.
– Этому учат где-нибудь?
– Нет. Думаю, нет. Может, в Америке, – сказал я, потом заплатил и пошел домой. Пришло письмо из французского издательства, и я хотел выбросить его вместе с рекламными газетами, но потом подумал, что это будет забавно, и прочитал их условия, и написал, что у меня нет возражений, ваше предложение большая честь для меня, и спасибо. Затем я написал маме письмо, из Мальме, потому что на следующий день один мой знакомый отправлялся в Мальме. “Уважаемая мама, если вы хотите меня видеть, пусть вам не закрывают глаза”, – написал я и смял бумагу, поскольку вспомнил, что писать надо левой рукой и что в Мальме у меня будут три выступления.
Прошлый год был относительно спокойным. Была девушка по имени Ноэми, с которой я иногда спал. Хорошая девушка, хотя ничего особенного. Мы познакомились на приеме, она носила подносы с шампанским. Мама не знала о ней.
С Йордан я встретился один раз в “Шкала Метро”, я искал подарок к Рождеству для Эстер. Она сказала, чай уже остыл, я сказал, ничего страшного.
Когда пришло письмо из Красного Креста, я сунул его в карман и отправился к Эстер, но вспомнил, что сегодня среда, а мы привыкли встречаться только по понедельникам. Потом я подумал, что по такому поводу я могу пойти в виде исключения, и уже собирался позвонить, но услышал из-за двери посторонний голос. Какое-то время я прислушивался, они просто разговаривали. Мужчина рассказывал что-то про Альфа Центавра. Голос Эстер я едва слышал. С лестничной площадки какая-то старушка закричала, молодой человек, кого вы ищете. Поэтому пришлось уйти. Я пошел в кино, показывали какой-то экшн. “Расчленитель трупов”, или что-то в этом духе, было весьма захватывающе.
После кино я вернулся, но их уже не было дома.
Я боялся, что Юдит где-то здесь, в Европе. Да, она вполне может жить даже в Вене, думал я, и от этого все медлил, не вскрывал конверт. Я боялся, а вдруг мне уже завтра придется садиться в поезд? В глубине души я надеялся, что ее не найдут. Хотел ли я ее видеть? Не знаю. Не так-то это просто, спустя полжизни стучать в дверь к человеку, чей почерк даже мама неспособна отличить от моего. Столько воды утекло, нас разделяли режимы, океаны и государственные границы. Я хотел подождать хотя бы до понедельника, чтобы не быть одному. Но вечером я набрался храбрости и вскрыл конверт и, когда я прочитал, что ее похоронили в Ницце десять лет назад, с облегчением вздохнул.
На следующий день я заказал в библиотеке Сечени старые французские газеты, и из подстрочного перевода одной консультантки узнал: мир с содроганием воспринял скорбную новость – вчера вечером после концерта Паганини прославленная скрипачка Ребекка Веркхард в возрасте неполных двадцати пяти лет, перерезала себе смычком вены на запястье. Экспертиза продолжается, похоронами занимается Нью-Йоркская звукозаписывающая компания.
– В основном все. Есть некролог, но он длинный, – сказала она.
– Оставьте, – сказал я.
– Хотите копию? – спросила она.
– Не хочу, – сказал я.
– Я могу унести? – спросила, она.
– Еще минуту, – сказал я и равнодушно посмотрел на пожелтевшую, плохо пропечатанную фотографию. На фото Юдит была точной копией Ребекки Веер в двадцать пять лет. Она точно знала, почему берет имя матери.
В понедельник я пошел к Эстер. Она сказала, что я спокойно мог позвонить, они пили чай с одним знакомым. Он вроде как астроном, уже несколько недель регулярно посещает библиотеку, там они подружились, а я сказал, конечно, я не из-за него ушел, а потому что мы уже привыкли к этим понедельникам.
– Поезжай в Ниццу, – сказала она.
– Могильные памятники есть и поближе, – сказал я.
– Ты сам знаешь, что надо поехать, – сказала она.
– Ты тоже не едешь домой. Хотя могла бы уже, – сказал я.
– Это совершенно другое. Возможно, потом когда-нибудь, – сказала она.
– Если хочешь, я поеду с тобой, – сказал я.
– Никому из нас от этого лучше не будет, – сказала она. – И ты не можешь надолго оставить маму.
– Конечно, – сказал я и подумал, что сравнивать расстояния от Восточных Карпат до Будапешта и от Западной Ривьеры до Будапешта – это все равно что сравнивать расстояния от кратера Бойяи до Земли и от Альфа Центавра до Земли.
– Мне незачем ехать. Для меня она давно умерла, – сказал я.
– Знаю, – сказала она.
– Лучше было, пока мы ничего не знали наверняка, – сказал я.
– Реальность всегда лучше, – сказала она.
– Конечно, – сказал я. – Единственное, что больно, ведь этот смычок был моей идеей.
– Скорее всего, она не вспомнила об этом, – сказала она.
– Конечно, – сказал я. – И еще паршиво, что наш отец помог ей выехать. Обидно, что она не рассказывала о нем.
– Глупость. В последний раз она видела вашего отца тогда же, когда и ты. Завидуешь, что у нее хватило смелости сесть на грузовой корабль?
– Я не завидую, а знаю, что наш отец помог ей выехать. Последние десять лет он высылает месячное содержание.
– Тебе неоткуда это узнать, – сказала она.
– Ну как же, есть откуда, – сказал я.
– Ах, да, – сказала она и затем спросила, как дела у мамы, а я сказал, в целом неплохо, только эта боязнь кремации меня уже достала, а еще мама снова поверила в Бога. Я допил чай и, стоя в дверях, снова спросил, если я все-таки поеду в Ниццу, поедет ли она со мной, а она сказала, никому из нас от этого лучше не будет, но потом поцеловала меня в лоб.
– Что это за шум, сынок?
– Это музыка, мама.
– Выключи немедленно. Я хочу спать.
– Успеете, завтра вам никуда не идти, мама.
– Я выброшу этот проигрыватель.
– Что вы прицепились? Завтра вы все равно ни о чем не вспомните, мама.
– Я не потерплю, чтобы ты так разговаривал со мной!
– Мы пятнадцать лет так разговариваем, почему же сейчас вы не хотите потерпеть? Принесите чашку чаю, послушаем музыку, а если выглянете в окно, увидите луну.
– Ты не человек! Ты такая же мразь, как и твоя младшая сестра!
– Старшая сестра. Могли бы уже запомнить, хотя бы ради меня. Кстати, а почему вы никогда не пытались покончить с собой, мама?
– Подонок! Лучше бы вы сгнили у меня в животе! Но Бог каждому воздаст по заслугам, послушай старую мать! Бог тебя покарает, сынок!
– Возможно. Пусть попробует. В самом деле, какого хрена вы не покончите с собой, мама?
– Убирайся из моего дома!
– С удовольствием, но тогда вы сдохнете от голода. Без меня вы даже кран неспособны открыть, мама.
– Сердце!.. У меня болит сердце!
– Успокойтесь, мама, у вас нет сердца. И у меня нет. У нас сопли вместо сердца. Сопли, поняли? Мы сдохнем от бесчувственности, сказал я, затем выставил ее из комнаты и приглушил проигрыватель, потому что на самом деле было громко, а мне надо было читать корректуру. Утром я проснулся от треска пластинки, видимо, лапку заело. Барахло эта “Тесла”, подумал я, потом оделся и еще раз просмотрел новеллу про психически больного священника, который с помощью крысиного яда, подмешанного в тесто для облаток, уничтожил всех прихожан. Сойдет для сельской местности, подумал я, приготовил маме завтрак, а обед поставил в холодильник.
– Когдатыпридешьсынок.
– Завтра вечером. У меня творческий вечер в одном провинциальном городке, мама.
– В последнее время ты уезжаешь уже каждую неделю.
– На деньги Юдит нам не прожить, мама. Суп разогреете, телевизор выключайте на ночь, сказал я и услышал, как она гремит цепочками. Потом я пошел пешком на Восточный вокзал и, когда выяснилось, что надо делать пересадку, хотел развернуться прямо у кассы.
С выступления я вернулся около полудня. Эстер по понедельникам работала до пяти, поэтому пару часов я бродил по улицам в районе вокзала, хотя по идее ненавижу Восточный вокзал. Точнее, я терпеть не могу нищету, выставленную напоказ. Ненавижу людей, которые, ссылаясь на бедность, крутятся возле дорожных баулов, не перевариваю мнимых больных, которые показывают просроченные рецепты трехлетней давности – при этом на нужные лекарства им всегда не хватает какой-нибудь двадцатки. Мне омерзительны бабки-пошептуньи, которые будут молиться за тебя, спаси и сохрани вас Господь, и всю вашу семью, а если у тебя нет мелочи, плюют тебе вслед, как будто бедность дает человеку право творить безобразия.
Уже довольно давно Восточный стал прибежищем для проходимцев, здесь собираются подпольные торговцы и сектанты-проповедники, мелкие фальшивомонетчики и калеки домашней выработки. Можно с первого взгляда отличить калек, собирающих в собственный карман, от тех, кто работает на хозяина. По форме шрама можно установить, какую руку или ногу отрезало станком, а какую отрубили топором на лесоповале, когда по румынским деревням, точно шаровая молния, пронесся слух, что можно поехать побираться в Будапешт за неплохие суточные. Прибывали целые составы со свежеобрубленными калеками. Иногда их привозили те же самые грузовики, что везли в Трансильванию или в Бухарест гуманитарную помощь. Затем эти толпы несчастных были расквартированы по подвалам в девятом районе, работодатель развешивал по шеям таблички “Я жертва Чаушеску”, а вечером забирал себе восемьдесят процентов дневной выручки плюс квартплату.
Уже довольно давно импортные калеки соседствовали в подземных переходах с местными калеками пенсионного возраста, с продавцами-тухлых-мандаринов и с продавцами-дешевого-постельного-белья. Здесь же можно было купить за полцены сигареты без акцизной марки и за четверть цены бракованный гонконгский будильник. Здесь открылись первые китайские палатки быстрого питания, и здесь же впервые можно было сыграть в шахматы на деньги с недавно освобожденными зэками. На мусорном бачке расстилали шахматную доску из дерюги, закуривали сигарету и ждали бесстрашных клиентов. Потенциальные жертвы обожали индийскую игру, кто-то в свое время был кандидатом в мастера спорта, но потом вмешалась Госпожа Фортуна, и на областных соревнованиях выиграла восьмилетняя Юдит Полгар. Зэки, в отличие от своих клиентов, знали о шахматах все, учитывая, что в тюрьме на Ваци практиковали довольно действенную педагогическую методику. Кто проиграет, выпивает литр воды, после третьей партии человек уже обдумывает, куда ходить пешкой, а то в глотку зальют следующую порцию прямо над расстеленной доской. И от шести-семи литров воды запросто можно отдать швартовы, желудок у человека становится, как дирижабль, одетый на водопроводный кран.
– Пожалуйста, господин. Что вы, какие пятьсот? Тысячу. Садитесь, пожалуйста, вот сюда. Не сюда, давайте расстелим на крышке мусорного бака и начнем – наивный клиент заранее предвкушает победу, ибо знаток древней индийской игры не может спасовать. Три партии с этим недоделанным, считай, ты оплатил счет за телефон. Но на восьмом ходу черный конь ге три бьет пешку и, собственно, конец. У бывшего мастера спорта в голове не укладывается, как такое возможно, а ему не хватает всего-то нескольких кружек воды, да трех сокамерников с пожизненным сроком.
– Как мило, из бака торчат две тысячные бумажки, – говорит полицейский, и сует одну в карман, поскольку он пришел собирать арендную плату. Затем он выбирает себе несколько менее тухлых мандаринов, пересчитывает калек, на этом пятачке тринадцать, а всего тысяча триста. С венгров мы не собираем, честь дороже жизни, но с этими вонючими румынами просто сладу нет. Дутеакасо, если не заплатишь, говорит он, потому что в буфете “Снабдимтуриста” он выучил несколько ключевых фраз: “отправляйсядомой”, “стофоринтов”, и все в таком духе. Я сказал, сутефоринт, или дутеакасо – и тычет резиновой дубинкой в давно просроченную табличку “Я жертва революции”. Сегодня он не в духе, утром на минуту зазевался и упустил цыганских наперсточников, стыд и срам. Пока он спускается по лестнице, поролоновый мяч исчезает, и ящики от бананов, переоборудованные под игровой стол, обрушиваются с полпинка. Контрабандисты невинно раскрывают баулы, набитые спортивными носками, и беззастенчиво заявляют, что пятьдесят пар носков принадлежат им, потому что они меняют их по три раза в день, и каждый раз – новые.
– Нам нравится, господин хороший. Чистые носки, чистое постельное белье и много будильников, чтобы не проспать поезд. А что, если вы оставите нас в покое? А взамен мы вам подарим пару кожаных перчаток. Господин хороший знает, сколько стоят такие перчатки? Даже за три тысячи вы не найдете таких в “Корвине”. Маленький фонарик – и готово, или мы перейдем на площадь Москвы.
Словом, тысяча плюс тысяча триста это две тысячи триста, за мандарины, скажем, двести, вместе две пятьсот, плюс около пятисот за карманный фонарик с мигающей подсветкой – всего три тысячи, и еще остаются карманники.
Только внизу, в подземном переходе, я вспомнил, что забыл в поезде гуманитарную тетрадь отца Лазара. Я не особенно жалел о ней, хотя обложка была ничего, симпатичная. Надо будет запастись бумагой “Чайка”, думал я. Возможно, тетрадь попадет в лучшие руки, думал я. К примеру, проводник будет вести дневник, думал я. Сегодня троих ошпарило дымом тепловоза, или что-то в этом духе, думал я. Боюсь, записки проводника, пестреющие орфографическими ошибками, больше понравятся Господу, чем мои высоколобые каракули, которые я старательно вывожу на “Чайке”, думал я. На небесах не любят дерьмо, зато его обожают здесь, внизу, думал я. Дерьмо мои рассказы, даже если отзывы на книгу, как правило, доброжелательные, думал я. Как правило, такие тетради прячут у себя в ящиках стола добропорядочные отцы семейств, думал я. Определенно в такие черные кожаные с металлическими уголками ежедневники они записывают: вчера я был на родительском собрании, а сегодня сказал официанту, что он случайно дал сдачу на пятьсот больше. А потом он с коллегами идет ужинать в ресторан. Ничего исключительного, это был корректнейший деловой ужин, после ужина в гардеробе он помогает коллеге надевать шубку из искусственного меха и понимает, что пропал. Он из тех, кто уже лет десять возмущается, что деловые ужины, как их показывают в вечерних субботних телепрограммах, часто заканчиваются в постели, но ведь жизнь – не такая, жизнь иначе устроена, дорогая моя. Не сердись, но все это выдумки, и вообще я не понимаю, что тебе так нравится в этих теленовеллах.
А теперь он вдруг начинает записывать в тетрадь всякие мелочи: шубку из искусственного меха, длинноногие бокалы с шампанским, будто эти пустяки – золотой фонд его жизни. Он пишет с упорством отличника, даже если впервые за десять лет жизнь летит в тартарары – как мне осточертело придумывать абсурдные отговорки по средам, как мне надоело врать! Не сердись, дорогая, я скажу официанту, если он вернет на пятьсот больше, я отсижу офигенно утомительное родительское собрание, но отныне жизнь кричит мне, еще, еще, давай, наяривай! Я хочу, чтобы стонали мне в уши каждую среду вечером. Да, с сегодняшнего дня каждую среду я буду врать, будто напился с коллегами, и мне было стыдно приходить домой пьяным. Говорить, что кто-то бросился под колеса моего автомобиля и до утра я просидел в изоляторе. Уверять, что у меня было предынфарктное состояние или что я нашел пластиковую бомбу в корзине для бумаг. Среда принадлежит мне, и никто не посмеет удерживать меня дома. Будет новый ковер на полу и новая лыжная экипировка для детей к Рождеству, если захочешь, отныне каждый предотпускной сезон мы две недели будем проводить на Ибице, только не спрашивай меня, где же, собственно, я был в среду. Только об этом не спрашивай меня, тогда мы и впредь будем жить почти как раньше.
И когда он уже внес в реестр все, что случилось с ним с десяти до рассвета, когда он даже форму ногтей два раза описал, очевидно, что до следующей среды писать не о чем. Начинается следующий этап, он пытается найти какое-нибудь безопасное место для ключа от ящика, в который он запирает свой дневник. Под паркетину ключ не влезает, а люстру протирает жена, наконец, он вешает его на шею, поскольку ему приходит в голову, что там ключ еще много лет провисит незамеченным, и думает, что, пока он запирает ящик на ключ, у него всегда будет семья.
Чуть позже он поймет за завтраком, что нервы у него не железные. Напрасно внутренний голос требует: поди и напиши в своей тетради о бокалах с шампанским и о шубке из искусственного меха, ну а жена пусть от него отстанет. И он все чаще молчит и обреченно жрет треклятые овсяные хлопья, как будто он пожизненно приговорен их есть, но, как ни крути, если у тебя ключ на шее, у тебя нет морального права сделать детям замечание: не пачкайте скатерть. – А что такое пластиковая бомба, папа? Это как настоящая бомба, только из искусственного материала, дочка. А завтра тоже будет бомба в офисе? – Нет, больше никогда не будет, дочка.
Я купил себе какой-то сэндвич, посмотрел две шахматные партии, а на часах было еще только пол второго, и я отправился в “Балканскую жемчужину”. Люди – корыстные существа, времена меняются, и вместе с ними меняются вывески на улицах, думал я. Хотя кто знает, возможно, до войны на месте гастронома “Березка” была итальянская гостиница, думал я. Пройти пешком четыре километра от центра города до ближайшей свалки, требуя свободы печати, бред какой, думал я. Правда, раньше только по весу можно было отличить “Народную свободу” от “Венгерского народа”. Первая была удобнее, поскольку у нее не были прошиты страницы, думал я. Однако целых четыре километра волочить тележки с “Новой Венгрией”, это тоже бред, думал я. Это дискредитирует новые вывески, думал я. Впрочем, у меня с ними ничего общего, думал я. Надо прекратить социалистические сантименты, думал я. Если бы я еще от этого писать лучше начал, да как же, разбежались, думал я.
– Опять вы выглядите, как пыльным мешком трехнутый. Почему вы не поедете в отпуск? – спросила кельнерша.
– Осень, Иолика, – сказал я.
– Тем более поезжайте. Немного свежего воздуха придаст хоть какой-то цвет вашей физии. Поезжайте кататься по канатке на гору Яноша.
– Я уже был на свежем воздухе. Я только что из деревни.
– Наследство?
– Не наследство, я выступал.
– За это ведь платят, нет?
– Платят.
– Ну видите, а тогда в чем проблема? – спросила она, а я сказал, что собственно говоря ни в чем, просто я немного устал. Я пошел в клозет умыться, и отчего-то долго проторчал перед треснувшим зеркалом. По обе стороны трещины от макушки до груди расселась шерстяная грязь.
Если бы я не был таким болваном в физике, я бы тоже стал астрономом, думал я. Я бы даже знал сколько кубосантиметров составляет эта груда говна на Альфа Центавра и на Андромеде, думал я. И у меня был бы свободный доступ в районную библиотеку, думал я. Я бы не говорил, я тут так, знакомую жду, думал я. Заваливался бы раз в день, типа газету почитать, думал я. Потому что в этой сраной Эрвинасабо нет ни одной книги по астрономии, думал я. Гороскопы есть, и карманные справочники Бувар есть, и мои истории на букву В, думал я. И не смей туда больше заходить, а то я, как крыса, отгрызу тебе яйца, думал я. Бред собачий, думал я. Они же только разговаривали, думал я. Да-да, разговаривали, с разговоров все и начинается, думал я. Нельзя всю жизнь разговаривать с одним человеком, думал я. Мы ведь почти не появлялись в компаниях, думал я. Я же не просто потрахаться ходил к этой женщине, думал я. Я ходил к ней, потому что никогда не знал заранее, чего от нее ожидать, думал я. За несколько лет вполне мог бы узнать, думал я. Тут все в порядке, думал я. Да, лучше было бы ходить к занудным знакомцам на занудные танцевальные вечеринки, думал я. Иногда путешествовать, думал я. Последний раз я был за границей, когда мне было пять лет, думал я. На московском кинофестивале, думал я. При маме не особо поездишь, думал я. Наверно, мне надо было настоять, чтобы Эстер поехала домой, думал я. Нельзя мне было позволять ей выключать телевизор, когда показывали, как умерли эти двое несчастных, думал я. Да, она должна была понять, что может спокойно возвратиться домой, думал я. Надо было сесть вместе с ней в поезд и отвезти к этим хреновым горам, думал я. Ей тоже надо научиться смотреть в глаза реальности, я-то научился, думал я. Я не в восторге, что мой отец был сексот, но я не собираюсь пускать себе пулю в лоб, думал я. Юдит не из-за этого перерезала себе вены, думал я. Кстати, вряд ли отец рассказывал ей, что он, дипломированный филолог, перепечатывал протоколы допросов, думал я. Она умерла, потому что не вынесла реальности, думал я. Потому что на самом деле она до кончиков ногтей была точно такой же, как ее мать, думал я. Веркхард, не так уж плохо, думал я. Обе всю жизнь рвались на передовую, так долго не протянешь, думал я, затем кто-то стал колотить в дверь и кричать, у тебя что, понос, или вчемделоматьтвою, я ответил, сейчас, и быстро умылся.
– Ну наконец-то, – сказал мужчина нервно, когда я освободил туалет.
– Простите, – сказал я, хотя у меня не было особенных причин извиняться. В заведениях, где всего одна кабинка, иногда приходится ждать, лично я никогда не штурмую дверь. Я заплатил Нолике и, прежде чем идти к Эстер, послушал возле стойки бара пятичасовые новости.
Они разговаривают, а может, ушли-таки в планетарий, думал я. Чего еще ждать от астронома, думал я. Им в голову не придет смотреть на небо без телескопа, думал я. Они даже облака ругают, потому что те заслоняют вид, думал я. Они просто сидят и считают, сколько кубосантиметров в этой кучке дерьма, думал я. По правде, я больше знаю об этом хреновом небосводе, чем все астрономы вместе взятые, думал я. А хорошо бы сходить в планетарий, думал я. И в Травяной сад, думал я. Я живу здесь тридцать пять лет, и все равно почти не знаю этот город, думал я. Я уже, наверно, сто лет не ходил по той стороне Броди, где нечетные дома, думал я. Не то чтобы это было супер важно, человек ко всему привыкает, думал я. С Юдит еще можно было гулять, и первое время с Эстер тоже, думал я. Но потом она привыкла к четной стороне, думал я. И на трамвай она садится только в последнюю дверь, какое упорство, думал я. В этом чертовом трамвае есть еще как минимум сорок дверей, думал я. Но ты конкретно обломаешься, когда поймешь, что астрономы тоже всегда садятся на шестой в последнюю дверь, думал я. А когда они целуются с библиотекаршами, отрыгивают им в рот свою мерзкую диссертацию, думал я. Я ни с кем не таскался в планетарий, думал я. И меня тошнило от собственного запаха, думал я. Я объедался мелками, потому что не хотел попадаться тебе на глаза, думал я. Хотя надо было сразу все рассказать, вместо того чтобы жрать мел, думал я. Пойми, сложно говорить правду, думал я. Но теперь уже, в общем^го, все равно, думал я. Прошлое не изменишь, думал я. Как будто будущее изменишь, думал я. Как правило, приходится выбирать между скрипкой и смычком, думал я. Стоп, это бред, думал я. Пусть не так много, но кое-что я могу изменить, думал я. Например, в любой момент могу перейти на четную сторону, думал я. Не будем больше пить чай, и я не буду читать свои опусы, думал я. Купим бутылку вина и пойдем на Остров, думал я. Может, сходим куда-нибудь поужинать, думал я. Астроном и психиатр пусть отдыхают, не их дело, с кем я иду ужинать, думал я. Привыкли встречаться по понедельникам, привыкнем жить нормально, думал я. Буду бродить перед библиотекой аккурат перед ее закрытием, думал я. Со стороны будет выглядеть, словно мы случайно встретились, думал я. Поначалу раз в два-три дня, а затем вообще буду приходить туда каждый день, думал я. По идее вот еще что могу сделать, под каким-нибудь предлогом сегодня заночую у Эстер, думал я. Например, совру, что маму надо положить в больницу, я же не выдержу один в пустой квартире, думал я. Не страшно даже, если она узнает правду, думал я. Это не такая грязная ложь, как следы от ногтей, откорректированные бритвенным лезвием, думал я. Пару ночей спокойно могу провести в прихожей, думал я. Рано или поздно она переберется ко мне под одеяло, думал я. Сегодня ладно, но завтра наверняка, думал я. В прошлый раз она даже обняла меня, еще чуть-чуть и поцеловала бы в губы, думал я. Но врач ничего такого не разрешит, думал я. Правда, это было от жалости: я сказал ей, что Юдит умерла, думал я. Но если могло быть из-за Юдит, спокойно могло быть и из-за чего-то другого, думал я. В конце концов, нельзя искоренить страсть по врачебному предписанию, думал я. Нельзя вытравить любовь с помощью одного ксанакса, думал я. Да, буду нагло врать, что положил маму в больницу, думал я – на двери я обнаружил записку, прицепленную скотчем, в которой сообщалось, что она уехала домой.