Текст книги "Жизнь поэта"
Автор книги: Арнольд Гессен
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 25 страниц)
Когда Льву исполнилось семнадцать лет, Пушкин направил ему большое письмо на французском языке, в котором давал дружеские советы, наставления, как тот должен вести себя, вступая в жизнь, как вести себя в обществе и в «свете».
Пушкин много читал. Ночью, проснувшись, вставал, садился за стол, писал. Огонь в комнате горел всю ночь.
Летом уходил утром купаться в Сороти, зимою принимал ледяную ванну. После завтрака отправлялся на прогулку с тяжелой железной палкой в руке. Любил бросать ее кверху и ловить на лету или бросать вперед, поднимать и снова бросать. Любил стрелять в цель из пистолета, выпуская в утро до ста зарядов.
Обычный костюм его – красная, подпоясанная кушаком рубашка, широкие штаны, белая шляпа.
Часто с утра направлялся в соседнее имение Тригорское. Там обедал, проводил весь день и только поздним вечером возвращался к себе, в домик няни.
Тригорская молодежь любила Пушкина.
И сам он относился тепло и сердечно к хозяйке имения П. А. Осиповой и ее дочерям.
Вечера в Тригорском проходили шумно и весело. Днем Пушкин погружался в сокровища тригорской библиотеки. Необходимые для работы книги уносил с собою в Михайловское.
Нередко собирались гости из соседних помещичьих имений. Пушкин наблюдал их характеры, привычки, нравы – все это являлось ценнейшим материалом для автора «Евгения Онегина».
К соседям-помещикам Пушкин относился холодно, даже пренебрежительно, но с простым народом дружил и часто непринужденно беседовал во время прогулок.
Именно в Михайловском, по определению М. Горького, «будучи переполнен впечатлениями бытия, стремился отразить их в стихе и прозе с наибольшей правдивостью, с наибольшим реализмом – чего и достигал с гениальным уменьем».
* * *
Отправлявшемуся в Петербург брату Льву Пушкин передал для издания первую главу «Евгения Онегина». Он вспомнил сорок восьмую ее строфу, в которой писал, как однажды на берегу Невы -
С душою, полной сожалений,
И опершися на гранит,
Стоял задумчиво Евгений,
Как описал себя пиит... -
и тут приходит на ум занятная мысль. Пушкин берет лист бумаги и рисует на нем карандашом «картинку»: на берегу Невы, опершись на гранит, стоят в непринужденных позах – слева Пушкин, справа Онегин.
Под этими двумя фигурами Пушкин дает пояснения: «1 хорош – 2 должен быть опершися на гранит, 3 лодка, 4 крепость, Петропавловская».
На обороте Пушкин пишет письмо и в начале ноября 1824 года отправляет его брату из Михайловского в Петербург: «Брат, вот тебе картинка для «Онегина» – найди искусный и быстрый карандаш.
Если и будет другая, так чтоб всё в том же местоположении. Та же сцена, слышишь ли? Это мне нужно непременно».
Рисунок очень занимает поэта, и в середине ноября он осведомляется: «Будет ли картинка у «Онегина»?..»
2 октября 1824 года Пушкин заканчивает третью главу «Евгения Онегина» и возвращается к окончанию начатой еще в Одессе поэмы «Цыганы».
Переход от «Бахчисарайского фонтана» к «Цыганам» и продолжение «Евгения Онегина» явилось переходом Пушкина от романтизма к реализму. В «Цыганах» отчетливо наметились черты поэзии действительности, реалистическое объяснение человеческих страстей, быта и характера действующих лиц поэмы. При этом Пушкин все настойчивее обращается к источникам народного творчества, национально-историческим особенностям, их закономерности и реальной обстановке народной жизни.
«История народа принадлежит поэту», – пишет он 23 февраля 1825 года Н. И. Гнедичу. И, спрашивая, что предпримет он после окончания перевода «Илиады», замечает: «Тень Святослава скитается не воспетая, – писали Вы мне когда-то. А Владимир? а Мстислав? а Донской? а Ермак? а Пожарский?»
Сам Пушкин изучает в это время «Историю государства Российского» Карамзина, интересуется Пугачевым и Степаном Разиным и мыслью обращается к народной трагедии о Борисе Годунове и Лжедмитрии.
Свой переход от романтизма к реализму Пушкин как бы подчеркнул стихотворением «Разговор книгопродавца с поэтом», которое он предпослал изданию первой главы «Евгения Онегина».
Поэт вспоминает в нем время, когда он писал «из вдохновения, не из платы», когда «все волновало нежный ум» и в голове поэта «грезы чудные рождались». Он «музы сладостных даров не унижал постыдным торгом...». Теперь книготорговец предлагает поэту «Стишки любимца муз и граций» «вмиг рублями» заменить «и в пук наличных ассигнаций» обратить.
Предвидя возражения поэта, книготорговец замечает:
Не продается вдохновенье,
Но можно рукопись продать.
Поэт-романтик спускается в мир реальной действительности и дает книгопродавцу согласие: «Вы совершенно правы. Вот вам моя рукопись. Условимся...»
* * *
«Цыганы». Рисунок А. С. Пушкина на рукописи. 1823 г.
В Михайловском Пушкин создал поэму «Цыганы». В основу ее лег эпизод кишиневской ссылки – двухнедельная жизнь поэта в цыганском таборе.
Пушкин довольно часто посещал дом кишиневского помещика Захара (Земфираки) Ралли, с сыном которого, Константином, был дружен, а с дочерью Марией (Мариулой) любил танцевать.
Ралли принадлежали несколько молдавских и цыганских сел: Долно, ныне носящее имя Пушкина, Юрчены и Варзарешты. Направляясь в двухнедельную поездку в эти села, Ралли пригласил с собою Пушкина. Тот охотно принял приглашение.
После нескольких дней пути показались шатры цыганского табора, и в степи Пушкин неожиданно увидел юную красавицу цыганку. Высокого роста, с большими черными глазами и вьющимися длинными косами, она картинно выглядела в цветных мужских шароварах, бараньей шапке, вышитой молдавской рубашке и с трубкой на длинном чубуке. Богатое ожерелье из старых золотых и серебряных монет позвякивало при каждом ее движении.
Это была дочь старика, старосты табора. Звали ее Земфирой. Пушкина поразила дикая, знойная красота цыганки. Он оставил своих спутников, направился с нею к табору, дав понять, что хотел бы остаться с цыганами.
У шатров тлели еще уголья, готовился ужин. На табор снизошло уже «сонное молчанье», слышен был «лишь лай собак да коней ржанье... за шатром ручной медведь лежал на воле». Земфира подошла с Пушкиным к шатру отца. Тот у стывшего убогого ужина поджидал ее...
Отец Земфиры принял гостя в свой шатер. Утром табор поднялся, направляясь на новое место. Поэт, плененный вольной жизнью цыган, оставил Ралли и отправился с ними. По целым дням бродил он с цыганкой, рука об руку, по лесу или молча сидел с нею среди поля. По-русски Земфира не говорила, Пушкин не знал цыганского языка, и беседовали они жестами.
Цыганка пленила Пушкина яркой колоритностью своего образа, но сама увлеклась неожиданно молодым цыганом, и поэт начал ревновать ее.
Однажды утром она бежала из табора и направилась в Варзарешты. Пушкин вернулся с Ралли в Кишинев.
Все пережитое тогда в цыганском таборе надолго запечатлелось в сознании поэта и позже нашло отражение в поэме «Цыганы».
Начал Пушкин поэму «Цыганы» тем, что на листе бумаги нарисовал цыганский табор, голову старого цыгана и портрет А. К. Стамо, женатого на сестре Ралли.
В поэму поэт включил отрывок, в котором сравнивает кочевую жизнь обитателей табора с жизнью беззаботной птички:
Птичка божия не знает
Ни заботы, ни труда,
Хлопотливо не свивает
Долговечного гнезда,
В долгу ночь на ветке дремлет...
А с наступлением поздней осени -
В теплый край, за сине море
Улетает до весны.
Вслед за этим читаем автобиографическое признание вольного поэта:
Подобно птичке беззаботной
И он, изгнанник перелетный,
Гнезда надежного не знал
И ни к чему не привыкал.
Ему везде была дорога,
Везде была ночлега сень;
Проснувшись поутру, свой день
Он отдавал на волю бога,
И жизни не могла тревога
Смутить его сердечну лень.
Его порой волшебной славы
Манила дальняя звезда...
И в «Эпилоге» поэмы приведено воспоминание о жизни поэта в цыганском таборе:
Волшебной силой песнопенья
В туманной памяти моей
Так оживляются виденья
То светлых, то печальных дней...
Встречал я посреди степей
Над рубежами древних станов
Телеги мирные цыганов,
Смиренной вольности детей.
За их ленивыми толпами
В пустынях часто я бродил,
Простую пищу их делил
И засыпал пред их огнями.
В походах медленных любил
Их песен радостные гулы -
И долго милой Мариулы
Я имя нежное твердил.
Пушкин закончил поэму. Его друзья декабристского лагеря встретили ее одобрительно, но цензора Гаевского смутили мысли Пушкина о «неволе душных городов», о людях, которые
Торгуют волею своей,
Главы пред идолами клонят
И просят денег да цепей.
«Я ничего не знаю совершеннее по слогу твоих «Цыган», – писал поэту Ж уковский.
Через несколько лет, уже будучи на свободе, Пушкин с грустью вспоминал перед женитьбою свои проведенные в таборе «вольные» дни:
Здравствуй, счастливое племя!
Узнаю твои костры;
Я бы сам в иное время
Провожал сии шатры.
Завтра с первыми лучами
Ваш исчезнет вольный след,
Вы уйдете – но за вами
Не пойдет уж ваш поэт.
Он бродящие ночлеги
И проказы старины
Позабыл для сельской неги
И домашней тишины.
* * *
Недоброжелатели не оставляли Пушкина в покое в его михайловском заточении. В журнале «Благонамеренный» появлялись заметки его издателя, А. Е. Измайлова, о поэзии Пушкина. Измайлов относился к нему недоверчиво – статьи его о поэте отличались двусмысленными оговорками.
Пушкин ответил на них стихотворением «Приятелям», которое Вяземский опубликовал под измененным им названием – «Журнальным приятелям» :
Враги мои, покамест я ни слова...
И, кажется, мой быстрый гнев угас;
Но из виду не выпускаю вас
И выберу когда-нибудь любого:
Не избежит пронзительных когтей,
Как налечу нежданный, беспощадный.
Так в облаках кружится ястреб жадный
И сторожит индеек и гусей.
Измайлов между тем продолжал свое. Одному из писателей он сообщал: «Слышал много нового об А. Пушкине от одного недавно возвратившегося из Пскова полулитератора. Проказничает наш Пушкин, да и только...»
Прочитав стихотворение «Журнальным приятелям», Измайлов поместил в «Благонамеренном» анонимную заметку – «Дело от безделья, или Краткие замечания на современные журналы». В ней были такие строки: «Страшно, очень страшно! Более же всего напугало меня то, что у господина сочинителя есть когти!»
Пушкин ответил новой эпиграммой – «По когтям узнаем льва»:
Недавно я стихами как-то свистнул
И выдал их без подписи моей;
Журнальный шут о них статейку тиснул,
Без подписи ж пустив ее, злодей.
Но что ж? Ни мне, ни площадному шуту
Не удалось прикрыть своих проказ:
Он по когтям узнал меня в минуту,
Я по ушам узнал его как раз.
* * *
Наводнение 7 ноября 1824 года в Петербурге. С рисунка А. Алексеева. 1825 г.
7 ноября 1824 года в Петербурге произошло страшное наводнение. До сих пор на дворцовых зданиях невской набережной сохранилась на высоте полутора метров отметка, дающая представление о том, как поднялась вышедшая тогда из берегов Нева. Это была стихийная катастрофа, никогда с такой грозной силой больше не повторявшаяся.
Пушкин позже описал это бедствие в «Медном всаднике»:
Над омраченным Петроградом
Дышал ноябрь осенним хладом.
Плеская шумною волной
В края своей ограды стройной,
Нева металась, как больной
В своей постеле беспокойной.
. . . . . . . . . . . . . . .
...Нева всю ночь
Рвалася к морю против бури,
Не одолев их буйной дури...
И спорить стало ей невмочь...
Поутру над ее брегами
Теснился кучами народ,
Любуясь брызгами, горами
И пеной разъяренных вод.
Но силой ветра от залива
Перегражденная Нева
Обратно шла, гневна, бурлива,
И затопляла острова,
Погода пуще свирепела,
Нева вздувалась и ревела,
Котлом клокоча и клубясь,
И вдруг, как зверь остервенясь,
На город кинулась. Пред нею
Всё побежало, всё вокруг
Вдруг опустело – воды вдруг
Втекли в подземные подвалы,
К решеткам хлынули каналы,
И всплыл Петрополь, как тритон,
По пояс в воду погружен...
Пушкин взволнован... «Этот потоп с ума мне нейдет... – пишет он брату 4 декабря 1824 года. – Если тебе вздумается помочь какому-нибудь несчастному, помогай из Онегинских денег. Но прошу, без всякого шума, ни словесного, ни письменного. Ничуть не забавно стоять в «Инвалиде» наряду с идиллическим коллежским асессором Панаевым...»
Во время наводнения погиб издававшийся К. Ф. Рылеевым и А. А. Бестужевым альманах «Полярная звезда» на 1825 год. Но тут же был сразу еще раз отпечатан. Узнав об этом, Пушкин написал:
Напрасно ахнула Европа,
Не унывайте, не беда!
От петербургского потопа
Спаслась Полярная звезда...
* * *
А. С. Пушкин, Пущин и няня в Михайловском. С картины Н. Ге. 1875 г.
Еще в южной ссылке Пушкин написал кому-то из друзей:
Сегодня я поутру дома
И жду тебя, любезный мой.
Приди ко мне на рюмку рома,
Приди – тряхнем мы стариной.
В южной ссылке опальный поэт никого уже не ждал, но о встрече с друзьями страстно мечтал... И совершенно неожиданно 11 января 1825 года его навестил в михайловской ссылке любимый лицейский товарищ И. И. Пущин. А на рюмку рома пожаловал большой любитель этого напитка «опекун» Пушкина, настоятель Святогорского монастыря игумен Иона...
Встретившись как-то на балу у московского генерал-губернатора Голицына с А. И. Тургеневым. Пущин спросил его, не имеет ли он каких-либо поручений к своему другу Пушкину.
«Как! Вы хотите к нему ехать? Разве не знаете, что он под двойным надзором – и полицейским и духовным?» – изумился Тургенев.
«Все это я знаю; – ответил Пущин, – но знаю также, что нельзя не навестить друга после пятилетней разлуки в теперешнем его положении, особенно когда буду от него с небольшим в ста верстах. Если не пустят к нему, уеду назад». – «Не советовал бы; впрочем, делайте, как знаете», – прибавил Тургенев».
От поездки предостерегал Пущина и дядя поэта Василий Львович, но со слезами на глазах просил расцеловать племянника.
«Как сказано, так и сделано», – вспоминал все это через тридцать лет, пройдя каторгу и ссылку, декабрист Пущин.
Захватив по пути, в Пскове, три бутылки шампанского клико, Пущин вломился «с маху в притворенные ворота» михайловской усадьбы и едва не вывалился из накренившихся набок саней.
Выбравшись из них, он оглянулся и увидел «на крыльце Пушкина – босиком, в одной рубашке, с поднятыми вверх руками». В заиндевевшей шубе и шапке, боясь простудить друга, Пущин схватил его «в охапку» и внес в комнату... Расцеловались и молча смотрели друг на друга.
Прибежавшая Арина Родионовна застала обоих в объятиях, все поняла, тоже обняла гостя, и Пущин чуть не задушил ее...
Закипел кофе, друзья уселись с трубками, и полилась вольная, полная воспоминаний и расспросов беседа, прерывавшаяся шутками, анекдотами, веселым смехом.
Пущин сообщил Пушкину, что имя его сделалось в России народным, что все близкие помнят и любят его и искренне желают, чтобы скорее кончилось его изгнание.
Пушкин расспрашивал гостя об их лицейских товарищах и сказал, что в эти четыре месяца несколько примирился со своим новым бытием, вначале для него очень тягостным. Здесь он все же невольно отдыхает от прежнего шума и волнений, с музой живет в ладу и трудится усердно.
За этой дружеской беседой Пущин не скрывал больше, что он и многие друзья его состоят членами тайного общества.
«Впрочем, я не заставляю тебя, любезный Пущин, говорить. Может быть, ты и прав, что мне не доверяешь. Верно, я этого доверия не стою – по многим моим глупостям», – сказал Пушкин.
Оба вздохнули. Пущин молча расцеловал друга.
За обедом хлопнула пробка, другая – подняли тосты «за Русь, за Лицей, за отсутствующих друзей и за нее» – за революцию. И няню потчевали.
После обеда Пушкин начал читать вслух привезенную Пущиным рукопись Грибоедова «Горе от ума». Он высоко отозвался о комедии, восхищался обрисовкой типов и картиной нравов: «Фамусов и Скалозуб превосходны... О стихах я не говорю: половина должна войти в пословицу».
Дружескую беседу прервал своим появлением рыжий монах, игумен Иона. Пушкин смутился, торопливо убрал со стола рукопись Грибоедова и раскрыл лежавшую рядом духовную книгу Четьи-Минеи.
Монах, угостившись ромом, выпив два стакана чаю и убедившись, что посетивший его поднадзорного – государственный служащий, однофамилец его знакомого, генерала П. С. Пущина, удалился восвояси.
На столе снова появилась рукопись комедии Грибоедова. Ее сменила черная кожаная тетрадь. Пушкин начал читать другу недавно законченную поэму «Цыганы». И, надо думать, поделился с ним уже набросанным 29 ноября 1824 года планом задуманной народной трагедии – «Борис Годунов»: «Убиение св. Димитрия», «Годунов в монастыре». Незадолго перед приездом лицейского товарища Пушкин набросал уже черновики первых четырех сцен и начал пятую.
Дело близилось к ночи. Арина Родионовна подала ужин, хлопнула третья пробка клико, и, заканчивал Пущин свои воспоминания, «Мы крепко обнялись в надежде, может быть, скоро свидеться в Москве. Шаткая эта надежда облегчила расставанье после так отрадно промелькнувшего дня. Ямщик уже запряг лошадей, колоколец брякал у крыльца, на часах ударило три. Мы еще чокнулись стаканами, но грустно пилось: как будто чувствовалось, что последний раз вместе пьем, и пьем на вечную разлуку! Молча я набросил на плечи шубу и убежал в сани. Пушкин еще что-то говорил мне вслед; ничего не слыша, я глядел на него: он остановился на крыльце, со свечой в руке. Кони рванулись под гору».
– Прощай, друг! – послышалось в морозном воздухе. Ворота заскрипели за уезжавшим Пущиным.
И тогда же Пушкин набросал черновик посвященного Пущину стихотворения «Мой первый друг, мой друг бесценный...».
Снова и снова переживая впоследствии волнующие минуты этой встречи, Пушкин спрашивал своего друга:
Забытый кров, шалаш опальный
Ты вдруг отрадой оживил,
На стороне глухой и дальной
Ты день изгнанья, день печальный
С печальным другом разделил.
Скажи, куда девались годы,
Дни упований и свободы,
Скажи, что наши? что друзья?
Где ж эти липовые своды?
Где ж молодость? Где ты? Где я?
Судьба, судьба рукой железной
Разбила мирный наш Лицей...
Вручила это послание Пущину жена декабриста А. Г. Муравьева лишь через три года, 5 января 1828 года, на каторге: подойдя к частоколу читинского острога, она подозвала к себе Ивана Ивановича и через щель передала ему написанный рукою Пушкина листок:
– Это вам от Александра Сергеевича!..
Чувствовал Пушкин, что они расстаются навечно. Перед Пущиным раскрывалась уже даль тридцатилетней каторги и ссылки. Пушкин в последний раз вспомнил своего друга через двенадцать лет, на смертном одре...
Хотел навестить Пушкина и В. К. Кюхельбекер, но у него было много своих неприятностей. К. Ф. Рылеев и А. А. Бестужев даже писали Пушкину в Михайловское, но не были уверены, что их приезд будет кстати.
Пушкин мечтал и о встрече с Дельвигом. «Дельвига с нетерпением ожидаю», «Дельвига жду», «Мочи нет, хочется Дельвига», – писал он брату.
И вот в начале апреля Дельвиг неожиданно приехал. Они окунулись в воспоминания о былом, о Лицее, о товарищах и друзьях юношеских лет, читали друг другу свои стихи. Пушкин познакомил его с первыми главами «Евгения Онегина» и несколькими уже написанными сценами «Бориса Годунова». Они часто бывали в Тригорском, и пробыл Дельвиг у Пушкина не один день, как Пущин, а больше недели.
* * *
Дельвиг уехал. Пушкин остался один – с няней. Приходят и по-прежнему волнуют его письма от Воронцовой из Одессы. Он прочитывает их, запершись в своей комнате, и сжигает:
Прощай, письмо любви, прощай! Она велела...
Как долго медлил я, как долго не хотела
Рука предать огню все радости мои!..
Но полно, час настал: гори, письмо любви.
Готов я; ничему душа моя не внемлет.
Уж пламя жадное листы твои приемлет...
Минуту!., вспыхнули! пылают... легкий дым,
Виясь, теряется с молением моим.
Уж перстня верного утратя впечатленье,
Растопленный сургуч кипит... О провиденье!
Свершилось! Темные свернулися листы;
На легком пепле их заветные черты
Белеют... Грудь моя стеснилась. Пепел милый,
Отрада бедная в судьбе моей унылой,
Останься век со мной на горестной груди...
На руке – подаренное Воронцовой кольцо. И в минуты горести и печали Пушкин обращается к нему:
Храни меня, мой талисман,
Храни меня во дни гоненья,
Во дни раскаянья, волненья:
Ты в день печали был мне дан.
Снова воскресает все пережитое в Одессе, и Пушкин пишет Воронцовой предельно краткое, полное горячего чувства послание:
Всё в жертву памяти твоей:
И голос лиры вдохновенной,
И слезы девы воспаленной,
И трепет ревности моей,
И славы блеск, и мрак изгнанья,
И светлых мыслей красота,
И мщенье, бурная мечта
Ожесточенного страданья.
* * *
Еще до ссылки Пушкин подготовил рукопись своих стихотворений для издания, но она пять лет пролежала у одного из «минутных друзей минутной младости» Никиты Всеволожского.
Пушкин часто бывал у него и однажды, встретившись за зеленым столом, под зеленой лампой, «полупроиграл», «полупродал» Всеволожскому за тысячу рублей свою готовую к печати рукопись.
Всеволожский приобрел, таким образом, право на издание рукописи, но даже и не помышлял о напечатании. И Пушкину с большим трудом, при помощи брата и друзей, удалось получить ее обратно 13 марта 1825 года.
Открывался сборник ранними, лицейскими, элегиями – «Гроб Анакреона» и «Пробуждение» и позднейшими – «Выздоровление» и «К ней». Обращаясь «к ней», к своей музе, Пушкин говорил:
В печальной праздности я лиру забывал,
Воображение в мечтах не разгоралось,
С дарами юности мой гений отлетал,
И сердце медленно хладело, закрывалось.
И вслед за этим – строки о своем возрождении как поэта, с особой силой прозвучавшие в послелицейский период его творчества:
Но вдруг, как молнии стрела,
Зажглась в увядшем сердце младость,
Душа проснулась, ожила,
Узнала вновь любви надежду, скорбь и радость.
Всё снова расцвело! Я жизнью трепетал...
Два дня подряд Пушкин, не покидая стола, работает над сборником стихотворений, вносит правку, уточняет названия, вычеркивает прежние стихи, вписывает новые, распределяет их по жанрам. Вся рукопись испещрена пометками Пушкина. Некоторые первоначальные варианты стихотворений звучат теперь по-новому.
Не имея права выезжать из Михайловского, Пушкин посылает рукопись в Петербург Плетневу, просит его связаться с Жуковским и Гнедичем, вместе с ними все проверить, исправить ошибки и по своему усмотрению исключить лишнее.
Отправляя рукопись, он пишет 15 марта 1825 года:
«Брат Лев
и брат Плетнев!
Третьего дня получил я мою рукопись. Сегодня отсылаю все мои новые и старые стихи. Я выстирал черное белье наскоро, а новое сшил на живую нитку. Но с вашей помощью надеюсь, что барыня публика меня по щекам не прибьет, как непотребную прачку».
Пушкин заботливо вникает во все подробности оформления будущей книги, просит друзей не забыть о виньетке.
* * *
В Михайловском Пушкин изо дня в день наблюдал ту «действительную жизнь» русского народа, певцом которой он стал. Здесь он, писал А. И. Тургенев, «находил краски и материалы для своих вымыслов, столь натуральных и верных и согласных с прозою и с поэзией сельской жизни в России».
В ярмарочные дни Пушкин приходил к Святогорскому монастырю в красной ситцевой рубахе, опоясанный голубой лентой, в соломенной шляпе и смешивался с народом. Прислушивался к пению нищих и слепцов о Лазаре, Алексее – человеке божьем, об архангеле Михаиле и страшном суде. Иногда, садясь рядом с ними на землю, подпевал, дирижируя тростью с бубенчиками, чем привлекал к себе массу народа и заслонял проход в монастырь. Не узнанный местным исправником, он был однажды отправлен под арест.
В другой раз, придя на ярмарку с железной палкой, сел наземь, собрал вокруг себя нищих, слепцов, слушал их песни и сказания.
Нередко имел при себе дощечку с наложенной на нее бумажкой и, держа ее в руке, незаметно для других заносил в нее для памяти свои наблюдения.
Как-то, еще не зная, что это за чудной и необыкновенный человек с черными бакенбардами, капитан-исправник, приехавший на ярмарку, послал старосту спросить, кто он такой. Староста подошел, спросил, а Пушкин ему в ответ:
– Скажи капитану-исправнику, что он меня не боится и я его не боюсь, а если надо ему знать меня, так я – Пушкин.
Капитан-исправник сообразил, что лучше ему с этим человеком не связываться, и ушел. Пушкин, дослушав песню, бросил слепцам монеты, взял свою железную палку и отправился домой...
Местные дамы, приезжавшие на ярмарку закупать сахар, вино и предметы домашнего обихода, удивлялись поведению своего соседа, помещикапоэта. А Пушкин рисовал их в строфах «Евгения Онегина» с натуры.
Истинное происшествие, случившееся в то время в Новоржевском уезде, навело Пушкина на мысль пародировать лежавшую у него на столе «Лукрецию» Шекспира. В два утра он написал поэму «Новый Тарквиний», переименованную позже в «Граф Нулин». Заканчивалась поэма назидательным четверостишием:
Теперь мы можем справедливо
Сказать, что в наши времена
Супругу верная жена,
Друзья мои, совсем не диво.
Так михайловские наблюдения и встречи с соседями помогли поэту населить строфы «Евгения Онегина» живыми образами, познакомить читателя с характерами и нравами обитателей помещичьих имений.
* * *
Любопытный «приятель» был у Пушкина в городище Воронине, одном из трех холмов Тригорского, – поп Ларивон Раевский по прозвищу Шкода.
С Пушкиным у него сложились особые отношения. Поп был человек любопытный. Ум имел сметливый, крестьянскую жизнь и всякие крестьянские пословицы и приговоры весьма знал. Пушкину это нравилось, и они виделись почти каждый день.
Если поп день или два не завернет в Михайловское, Пушкин сам идет к нему.
– Поп у себя? – спросит.
Если дома попа не окажется, накажет дочке:
– Скажи, красавица, чтоб беспременно ко мне наведался, мне кой о чем потолковать с ним надо!
«Раз вернулся Шкода тучей, – вспоминали люди, – шапку швырнул:
– Разругался я, – говорит, – сегодня с михайловским барином вот до чего, – ушел, даже не попрощавшись... Книгу он мне какую-то богопротивную все совал, – так и не взял, осердился!
А глядишь, двух суток не прошло, – Пушкин сам катит на Воронич, в окошко плеткой стучит.
– Дома поп? – спрашивает. – Скажи, я мириться приехал.
Простодушный был барин, отходчивый».
7 апреля 1825 года, в годовщину смерти Байрона, Пушкин заказал Шкоде с вечера обедню за упокой английского поэта. «Мой поп удивился моей набожности и вручил мне просвиру, вынутую за упокой раба божия боярина Георгия. Отсылаю ее к тебе», – сообщил он Вяземскому.
И в тот же день известил о том брата. «Это немножко напоминает обедню Фридриха II за упокой души Вольтера», – добавил Пушкин.
Он высоко ценил Байрона. В годы ссылки от него «с ума сходил», называл гением, а произведения его бессмертными.
Пушкин был в Одессе, когда пришло известие, что, приняв участие в борьбе за освобождение Греции, 36-летний Байрон погиб в Миссолонгах, и в одной из своих тетрадей коротко записал по-французски: «1824 19/7 апреля умер Байрон».
Сильными и яркими штрихами отметил Пушкин гибель английского поэта в стихотворении «К морю».
Он называл его оплаканным свободой гением, властителем наших дум, «могущим, глубоким, мрачным, как море, ничем неукротимым»:
Шуми, волнуйся непогодой:
Он был, о море, твой певец.
На смерть Байрона отозвались и друзья Пушкина.
В посвященном Пушкину стихотворении поэт И. И. Козлов писал, что вольнолюбием дышала чудесная арфа Байрона -
Он пел угнетенных свободу...
В. К. Кюхельбекер скорбел о его гибели:
Упала дивная комета!
Потухнул среди туч перун!
Еще трепещет голос струн:
Но нет могущего поэта.
Как будто проникая в глубь событий грядущего века, – «Не ты, Британия – вселенна!» – Кюхельбекер пророчествовал:
Увы! ударит час судьбы!
Веков потоком поглощенный,
Исчезнет твой народ надменный
Или пришельцовы стопы
Лобзать, окован рабством, будет -
Но Байрона не позабудет...
На фасаде вороничской церкви прикрепили мемориальную доску в память об отслуженной в ней попом Шкодой обедне за упокой раба божия боярина Георгия.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
МИХАЙЛОВСКОЕ
1825-1826
«Сильны мы... мнением; да! Мнением народным...»
...В разны годы
Под вашу сень, Михайловские рощи,
Являлся я; когда вы в первый раз
Увидели меня, тогда я был
Веселым юношей; беспечно, жадно
Я приступал лишь только к жизни; годы
Промчалися, и вы во мне прияли
Усталого пришельца...
А. С. Пушкин. «...Вновь я посетил»7
Анна Керн. Миниатюра работы неизвестного художника.
Михайловское. Аллея Керн в парке. Фотография.
В летний июньский вечер 1825 года Пушкин направился в Тригорское и застал там Анну Керн, приехавшую навестить своих двоюродных сестер – Анну и Евпраксию Вульф.
Пушкин и Анна Керн впервые встретились в Петербурге, в доме президента Академии художеств А. Н. Оленина. Увидев ее в Тригорском, поэт несколько смутился.
«Однажды, – вспоминала позже Анна Керн, – явился он в Тригорское с большою черною книгою, на полях которой были начертаны ножки и головки, и сказал, что он принес ее для меня. Вскоре мы уселись вокруг него, и он прочитал нам своих «Цыган». Впервые мы слышали эту чудную поэму, и я никогда не забуду того восторга, который охватил мою душу: я была в упоении как от текучих стихов этой чудной поэмы, так и от его чтения, в котором было столько музыкальности...»
Пушкин закончил чтение, и Анна Керн запела для него «Венецианскую ночь» слепого поэта И. И. Козлова, три строфы которой М. И. Глинка переложил на музыку в певучих итальянских ритмах:
Ночь весенняя дышала
Светло-южною красой;
Тихо Брента протекала,
Серебримая луной...
Об этой встрече Пушкин тотчас же написал П. А. Плетневу: «Скажи от меня Коз лову, что недавно посетила наш край одна прелесть, которая небесно поет его «Венецианскую ночь» на голос гондольерского речитатива – я обещал известить о том милого, вдохновенного слепца. Жаль, что он не увидит ее, но пусть вообразит себе красоту и задушевность – по крайней мере дай бог ему ее слышать!..»
Приписка поясняла, что письмо написано поэтом в присутствии Анны Керн.
Через несколько дней П. А. Осипова предложила совершить после ужина прогулку в Михайловское. Погода была чудесная. Лунная июльская тихая ночь была насыщена ароматом полей. «Мчалась младость на любви весенний пир...» Ни прежде, ни после Анна Керн не видела поэта таким добродушным, веселым и любезным. Он шутил без острот и сарказма, хвалил луну, не называл ее глупою и говорил: «Люблю луну, когда она освещает красивое лицо».
«Он быстро подал мне руку, – рассказывала Анна Керн, – и побежал скоро, скоро, как ученик, неожиданно получивший позволение прогуляться...»
Это была неожиданная, после шестилетнего перерыва, встреча. В душе поэта «настало пробужденье» – пробуждение от всех тяжелых переживаний, перенесенных «в глуши, во мраке заточенья» – в многолетнем изгнании.
Глубокой ночью Пушкин вернулся к себе. Он был взволнован, и владевшие им настроения вылились в изумительный, вдохновенный гимн любви: