Текст книги "Великий поток"
Автор книги: Аркадий Ровнер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)
Сюда осенью 92-го года я привез графику запозднившегося русского авангардиста Виктора Молла, которого за год до того посетил на его последней земной стоянке экзотическом кладбище под Лос-Анджелесом. Пластинка с его именем лежала на земле, как и другие вкопанные в землю пластинки, а кладбище было зеленым лугом без памятников и монументов с редкими прекрасными деревьями. Когда-то в Витебске он учился у Шагала и Малевича, а потом через Сибирь и Шанхай попал в Лос-Анджелес. Голливуд, слепящий свет вечновесеннего солнца и отвесный сползающий к океану склон городской мусорки – это и стало его судьбой. Он был удачлив и разбогател, потому что стремился к удаче и богатству. Он женился в Шанхае на заботливой русской девушке, отец которой делал на своем заводе в Китае любимые русскими эмигрантами овощные консервы. Виктор несколько лет питался этими консервами, не зная, что в них запечатана его судьба. Когда двадцатилетним парнем он оказался в Лос-Анджелесе и пришел в дизайнерскую фирму устраиваться на работу, ему предложили нарисовать мужскую рубашку. «Да это же настоящий русский авангард!» – воскликнул его будущий босс, когда тот протянул ему листок с эскизом. С этого дня каждое утро Виктор принимал душ, наскоро съедал обязательные для янки эгс-энд-бекон и уезжал на работу. Вечерами у себя дома он делал скетчи и писал портреты. Все же художник был не до конца проглочен удачливым дизайнером. Так он прожил много лет, прикупая дома и островные лоты, а потом на этих островах находили редкие руды, и он опять богател. Он был счастлив, а если и тосковал, то лишь по несбывшейся жизни вольного художника да еще по небесной родине художников и посвященных. Вдовствующей миссис М. было около 96-ти, когда она упросила меня помочь её Виктору выйти из забвения – к тому времени он был уже несколько лет обитателем лугового кладбища, – и я привез из Калифорнии в Питер любительскую графику профессионала, зарабатывавшего деньги на дизайне модной одежды и создававшего разностильные ностальгические шедевры в свободное от работы время.
И вот Питер, Литейный, мелкий безнадежный дождь и богемная галерея, которая в день открытия выставки вдруг наполнилась ершистым питерским народом. Угощал обитатель лосанжелевского кладбища, и веселилась душа его, глядя на всю эту богемную публику и на то, как резво поглощались коньяки и бутерброды. Радовался и я, глядя на Виктора Молла, эдаким незаметным муто устроившегося за одним из столиков между Драгомощенкой и Лапицким. Те не замечали его, занятые тем, чтобы не замечать друг друга. Других гостей, кроме посолидневшего Кривулина, я видел впервые. От московских и нью-йоркских тусовок это сборище отличалось привкусом какой-то сиротской исключительности и гордыни. Вот тут-то я и почувствовал волну отталкивания из угла. Отталкивание шло от молодого человека с белесым лицом и живыми глазами. Ясно было, что у него свое представление обо всем на свете, в частности, о муто.
Что же такое муто и с чем его едят? Вопрос не риторический. Муто явно не по себе среди людей. Им неуютно в человеческой среде. Хорошо еще, что в России она такая благоприятная и что в обстановке всяческих нестыковок и у нас изредка появляется возможность ускользнуть от социальной мясорубки. Ну да, муто – саботажники, но саботажники чего? Саботажники «склейки» нашей функции, воплощенной в человеке, и нашей природы, которая есть муто. Функция хочет «сожрать» нашу природу, а мы хотим, чтобы наша природа определяла нашу функцию, чтобы человек не «склеился» со своей (или чужой) человеческой куклой, чтобы муто вело за собой человека, – да что человека!? – человечество и вообще весь космос… Для этого нужны вихрь, смерч, сумасшествие. Нужен ураган. Или – упрямство камня, упорство потока. Таким ураганом были Александр, Бонапарт, Аттила… Таким камнем были Мухаммед, Лютер, Чаадаев… Это те случаи, когда муто выходит из состояния вялой самозащиты и созревает до мощных решений и акций. И, может быть, это самое прекрасное из всего, что происходит на земле.
Однако, сколькие из муто убереглись, не «склеились», не попали в капкан? Путь муто выложен трупами неудачников. Да и то сказать, как спастись, когда всякое понимание, всякая программа и всякое профсоюзное объединение угрожают неизбежной обратной трансформацией муто в примитивное чучело. «Как не понять грустную печаль муто». Как не понять его коровью тоску. Он червь, недотыкомка, недовоплощенная тля. Вот и приходится разрабатывать для этой тли руководство по самообороне и времяпровождениям. Кстати, давно уже хочется спросить автора, что это еще за такие времяпровождения?
Вообще муто понять нелегко. Ведь муто – это монады без окон и дверей. Говорить по-человечески – до этого муто не снисходят. У муто афазическая речь – только для муто, только между муто. А впрочем, и между самими муто очень мало общего – почти ничего, кроме самообороны и времяпровождений. Того, что муто знает, другому не передать. Самому ему тоже ничего не понять и не выразить, разве что при помощи особого «мутового» языка, например:
– Со ме пхерав, шип ю пи пхерав, со ме пи и буп пхерав, ю и шип – пук. М-м-м-е-е-е!
Понятно – нет?
Значит вы не муто, а только притворяетесь.
Вторая встреча с автором, или Парщиков на излете. Моя вторая встреча с автором (а может быть, третья) произошла после большого интервала в Москве на ул. Правды в квартире Алеши Парщикова, которая практически больше уже не была его квартирой, ибо Алеша, не успев отойти после стенфордского кампуса, в очередной раз отчаливал, отдавал концы, рвал когти – самоизгонялся в Неметчину. Представьте: совейские хоромы напротив Белорусского вокзала, трехкомнатный рай на 17-ом этаже, готовый вот-вот перейти в лапы безымянного покупателя, усатый кубанский прозаик Саша Давыдов, знойная казашка (или узбечка) из злачных редакционных закулис, наш гениальный мутолог и ваш покорнейший слуга за разнокалиберными бутылками вокруг овального столика посреди просторной кухни. Над всеми возвышался пьяный (дружбой) Алеша с мануальной турецкой кофемолкой, ручку которой нужно было прокрутить 666 раз, чтобы получить чашечку ароматного кофе. Мануализм был тогда коронной темой его рассуждений, а кручение ручки – демонстрацией мануализма и доминирующим времяпровождением любезного хозяина. Алеша уезжал широко и безоглядно, пируя с друзьями и подругами, заочно всех знакомя и сдруживая, радуясь каждому и каждой, ценя в мужчинах дружбу, в женщинах – ноги. («Какие ноги!» – раздавался его восторженный возглас при виде каждой проходящей коровницы, а о своих экс-женах и женщинах он неизменно говорил: «У нее были божественные ноги».) Он буквально купался в московской эпистеме, заныривал в лингвистические аналогии и литературные реминисценции, был безвинно пьян, открыт для деловых проектов и дружеских пирушек. Москва – не Калифорния, не Стенфорд и даже не Базель. В Москве моряк сходит, наконец, с шаткой палубы на твердую землю.
Кстати, вспомнилась Алешина история про мстительного верблюда. Какой-то практикант в зоопарке решил покрутить хвосты спарившимся верблюдам. Когда через неделю, забыв об этом случае, он проходил мимо верблюда-самца, тот внезапно откусил ему голову.
Крутилась ручка турецкой кофемолки, а над чашечками возникали полтавские, питерские, стэндфордские силуэты… И тут я почувствовал волну отталкивания из угла. Отталкивание шло от молодого человека с белесым лицом и живыми глазами. Отталкивание муто от человека, новой эпистемы – от старой…
Дистанция между муто и диалектиком. «В Платоне диалектик целиком поглотил человека» – эта фраза из незамысловатой книжки по античной философии, изданной сто лет тому назад, попалась мне на глаза месяц тому назад. Поглощенный ею, я спрашивал каждого встречного-поперечного о том, что бы она могла означать, что такое человек, что такое диалектик, и что это значит, когда одно поглощается другим? Что происходит, когда человек оказывается целиком или частично поглощен его призванием – музыканта, архитектора, поэта или строителя, семьей или войной, обогащением или уборкой. Что представляет собой то, что мы называем человеком и что так часто оказывается поглощенным чем-то другим? Выходит, что этот так называемый человек только потому человек, что его постоянно кто-то или что-то поглощает. А когда его не заглатывают, – что, он больше не человек?
Спросим себя: что такое человек? Каков диапазон того, что мы называем этим словом? Включает ли в себя человек диалектика? Если верить книжке по античной философии, нет, не включает. Диалектик, музыкант, воин, строитель или любовник – это что-то большее, чем человек, это порыв, вихрь, стихия, а человек – это что-то ожиданное, стремящееся к малым радостям и покою. Диалектик может забыть об обеде, которым человек никогда не пренебрежет. Человек – это всегда только человек. Человек предсказуем и смертен. А диалектик в известном смысле бессмертен. Диалектик, музыкант, воин, строитель, любовник делают человека своим орудием, он становится их производной, их функцией.
Любопытно, что в своих отношениях с муто человек играет иную роль: бедное муто живет под постоянной угрозой отождествления с человеком и растворения в нем. Потому-то наш автор и предлагает муто инструкцию по самообороне. Но, может быть, муто – это потенциальный диалектик, музыкант, воин, любовник? Однако ни о какой такой возможности для муто наш автор не упоминает. Муто занят либо самообороной, либо своими излюбленными времяпровождениями.
Седьмая (одиннадцатая) встреча с автором, или Барышня и Хулиган. Самоуверенный и наглый хулиган с густыми висячими усами в лихо надвинутой кепке и барышня в соломенной шляпке на кончике стула где-то на подмосковной даче лет, эдак, пятнадцать тому назад. Фотография за стеклом в книжном шкафу, можете сами полюбоваться. Лица, какие бывают, когда тебе чуть больше двадцати, но меньше двадцати пяти, когда воздух наполнен звоном, слепящий солнечный блеск, отсвеченный водной поверхностью, дышит в прибрежной листве, и от избытка сил и ожиданий вот-вот произойдет что-то невозможно и неприлично желанное.
Хозяин квартиры – усатый хулиган двадцатью годами позже, он же сын достойного поэта ушедшей эпохи – сидит на видавшем виды антикварном диване. На нем при жизни отца явно сиживали выдающиеся зады. Сейчас fin de siècle, и зады уже не те. Мой, парщиковский, автора мутологии, а также женщин и детей, расположились на прилегающих к антикварному дивану стульях и в креслах, тоже, возможно, исторических. На столе водка, баклажаны, шашлык. И опять трезвый Парщиков всех возбужденней и пьяней. Хулиган безостановочно разливал охлажденный в морозилке напиток из запотевшей бутыли, а гости регулярно его поглощали. Перламутром переливались стены, и старинный буфет приветствовал всех, поблескивая своим мудрым фасадом. Кто-то многозначительный и непонятый наезжал на Ницше. Кто-то попробовал его защищать. Снова вспомнилась история про мстительного верблюда. Хозяин напомнил гостям о самоценности момента дружеской пирушки. Автор мутологической идеи расстегнул портфель и одарил гостей своей «Серо-белой книгой». Каждому досталось по книжке.
И тут я почувствовал идущую от него волну отталкивания. Вполне возможно, что никакого отталкивания и не было, просто сложился стереотип ожидания отталкивания. Это было отталкивание муто от диалектика, музыканта, поэта, зодчего и, возможно, любой другой перспективы. Ситуация приняла форму, которую ей задало модное поветрие, пришедшее с Запада, похожее на новое вероучение, поветрие, которое успело уже порядком выветриться, однако некоторых муто оно еще цепляло. Распространилась мысль о том, что будто бы (а мы, неучи, всему верим) закончилась человеческая история, и начинается нечто новое и невиданное: история вне истории, современность без современности, время без времени. Тем самым перелицовывалась вся карта прошлого, настоящего и будущего. Древнейшая эра, которая началась с пещерных людей и закончилась в конце 19-го столетия, была дикой и постыдной. Потом наступила так называемая «новая древность», время тирании разума и воли, называемое modernity. Но и эта эпоха для муто, слава Богу, позади. Что же произошло? А вот что: означающее (речь, язык) оторвалось от означаемого (вещь, реальность) и начало скользить, не соединяясь с означаемым, и в результате этого соскальзывания стали выпадать целые блоки означаемого. Теперь означающее безраздельно главенствует над означаемым. И что же получается в результате? В результате получается, что язык обозначает не вещь, а ее значение, значение же отсылает не к вещи, а к другому значению, и т. д. Было окончательно установлено, что язык – это не совокупность почек и ростков, выбрасываемых вещью, что слово – это не головка спаржи, торчащая из вещи, а язык – это скорее сеть, накинутая на совокупность вещей. И что только язык способен произнести правду, вернее, десять тысяч правд.
Произошло решительное размежевание с трансцендентализмом любого вида. Классическая эпистема модерна – мера, порядок, нумерация и интуиция – окончательно рухнула, а новая эпистема обращена не на сознание, а на бессознательное. В старой эпистеме человек сопричастен Богу. В новой – человеку отводится более скромное место. Она возвещает не только о смерти Бога, но и о смерти его убийцы – человека. В новой эпистеме Бог не отрицается, а вытесняется. (Кстати, эпистема, если вы этого до сих пор не знали, – это совокупность отношений, которые могут объединять дискурсивные практики, а метафора, метонимия и трансферт – элементы нового дискурса.) Нет больше сильного и властного героя, знающего, куда он идет: перед нами сплошные воронки от свежих вытеснений.
Итак, мера, порядок, нумерация и интуиция, оказывается, больше не нужны. Ведь именно они питали предрассудок о том, что мир имеет некоторый смысл и что постижение этого смысла является главной человеческой задачей. Соответственно, у человека нет врожденной, встроенной в его персональный код метафизики, как нет и параллелизма между субъектом и миром, разве что аналогия, предложенная все тем же коварным мистификатором – языком. Язык это не инструмент и не орудие в руках человека, и не беспрекословное средство мышления. Скорее сам язык «мыслит» человека и его мир. Именно язык разрушает нашу веру в существование ясного однозначного смысла, ибо он содержит в себе возможность освобождения от привилегированной, узурпирующей все иные варианты, системы описания реальности. Такие оппозиции, как Бог и Сатана, добро и зло, сознание и бессознательное, плюс и минус, метафизика и нигилизм, хозяин и паразит, способны бесконечно меняться местами и заменять одна другую, ибо каждая несет в себе другую, каждая чревата своей противоположностью, и ни одна не может претендовать на исключительное место в системе языка. И – какова ирония – именно муто заявляет претензию на причастность к «веселой науке», за самую возможность говорить о которой так дорого заплатил дерзкий безумец, возвестивший о рождении трагедии из духа музыки.
И вот наш любезный автор, привлекший для мутотворчества весь свой арсенал иронических поз, намеков и придыханий, в силу обстоятельств – места и времени своего рождения и среды – оказался поглощенным новой эпистемой. Он вошел в ее контекст и закрутился на шестеренках новых дискурсивных практик, и в результате сам стал метафорой, метонимией и трансфертом в едином лице. Но все эти новые средства не смогли ему помочь. И хотя в пароксизме скромности он продолжал всем доказывать, что муто – лучший друг деревьев, бабочек и цветов, Сфинкс все же остался неразгаданным, а Изида неразоблаченной. А порожденная им новая личина, поупражнявшись в самообороне и времяпровождениях, исчезла, растворилась в том, из чего пришла, – т. е. в жерле небытия. Так Чарли Чаплин, попав на волне бурного индустриального прогресса в «желудок» новых технологий, описал траекторию движения муто по маршрутам глобального конвейера. У нашего автора нет никаких надежд уйти с этой траектории и спрятаться в полутора сантиметрах за спиной своей куклы. Сказав «м-у-у-у», он тут же перестает быть муто, как это случилось с Чаплиным, вступившим в гонки с его деловыми конкурентами и, естественно, ими проглоченным. Можно предположить, что сложные отношения нашего мутолога к человечеству связаны с работающими в нем механизмами вытеснения. Не исключено, что отсюда его стремление прятаться за муто и строить сложные системы самообороны посреди своих унылых компьютерных времяпровождений в злачных идеологических катакомбах системы.
P.S. К сведению бесчисленных будущих мутологов остается добавить, что психея принадлежит миру сна и тайны, что ее нельзя ни понять, ни потрогать – потрогать можно разве что горчащие в разные стороны носы или усы. Из нее все рождается, и в нее все возвращается, однако сама она находится в точке слепоты: в том месте, куда обращен наш взгляд, ее по определению нет. Наш же взгляд, на нее обращенный, прячет ее от нас. Гераклит выколол себе глаза, чтобы увидеть психею. Только потеряв душу, можно ее обрести. Только у забывшего о ней может появиться надежда вспомнить себя. Бога нет, пока мы рассуждаем о Боге. Его тем более нет, если мы не думаем о нем.
Ночные ветры
Телеграмма дрожала в ее руке. Нина еще раз пробежала глазами неровную строчку. Это были те самые слова, которые она ждала каждый день, каждый час, ждала уже много месяцев, изнуряя себя наплывами отчаяния и нетерпения, и, наконец, дождалась – Виктор звал ее в Москву.
Нина села на краешек стула, потрогала горячие щеки и, испуганно поглядев в зеркало, быстро провела рукой во волосам. Потом схватила сумочку – хватит ли денег. Денег на дорогу хватало. Стала звонить на вокзал, никак не могла дозвониться. Наконец в трубке раздались долгожданные спокойные гудки. Усталый голос дежурной ответил ей, когда отходит московский поезд. Быстро нашла дорожную сумку, бросила в нее пару платьев, свитер, чулки, начала писать записку, но так и не дописав, побежала в парикмахерскую через дорогу. Забежала домой за сумкой, огляделась, не забыла ли чего.
И вот тут вдруг сердце упало, силы сразу оставили ее, и она, сидя за столом, положив тяжелую голову на руки, не могла ни о чем подумать, ничего предположить. Не было никаких мыслей, а было просто страшно, страшно, что все это вдруг пропадет, растает, как всплеск, замрет, как круги на воде.
В сумерках поезд подвозил ее уже к Москве. За окном шел снег, мелькали платформы, убегали дороги и провода. И когда объявили Москву, когда Нина поняла, что сейчас она увидит Виктора, ей вдруг захотелось куда-нибудь спрятаться.
Нина вышла на перрон и сразу увидела Виктора. Он не успел еще подойти к ней, не успел еще взять ее сумку, а она уже была во власти его спокойной улыбки, его уверенных и усталых движений. Голос и взгляд его обволакивали Нину тревожный теплом, от которого громко стучало сердце.
В машине Виктор грел ее руки и неторопливо рассказывал о каком-то Коке, а Нина думала о том, что у Виктора на лице очень много морщин и что он совсем некрасивый. Он говорил тихо, почти шепотом, тянул гласные и картавил. Нине вдруг почему-то стало обидно, что Виктор ни о чем не расспрашивает ее, хотя ей не хотелось, да и нечего было о себе рассказывать. Ей не нравилась эта манера разговаривать после долгой разлуки неторопливо и о мелочах, как будто не было никакой разлуки и нет никакой встречи.
В машине слегка покачивало, и Нине казалось, что она сидит в гамаке. Это полузабытое ощущение детства примешивалось к тревоге о том, что должно было непременно случиться с ней в этот вечер. Виктор должен был ей что-то сказать, что-то важное, она была уверена в этом, и ей не хотелось слышать ничего другого. Но она слушала, улыбалась и казалась себе беспечной и очень хорошенькой.
– Ты его сегодня увидишь, – говорил Виктор, кажется все о том же своем приятеле. – Он тебе сначала покажется паинькой. Но это будет недолго. Рано или поздно он распустит павлиний хвост, и у тебя зарябит в глазах от красок. Самое главное для него – казаться очень сложным. Весь он какой-то уязвимый, самолюбивый, задиристый. О нем кто-то сказал «вывернутый». Откровенный бабник, и, кажется, даже гордится этим. Но иногда у него вдруг вырастают крылья…
Машина взвизгнула и остановилась. Нина вышла из машины и, пока Виктор расплачивался, оглядываясь, пыталась догадаться, куда они приехали.
Это был один на новых кварталов города: большие, серые, похожие один на другой дома, а меж ними холодный ветер, посвистывая, гнал и кружил снежинки. На стене Нина разглядывала афишу «Вечер органной музыки», чуть подальше в доме с двумя высокими арками прочитала «Продовольственный магазин».
Виктор хлопнул дверцей машины и подошел к Нине.
– Ты ведь у меня впервые, – сказал он ей не слишком уверенно. Нина подняла ему воротник пальто, и они пошли против ветра к одной из арок. В подъезде у лифта он вдруг почему-то замешкался, потом обернулся к Нине, взял ее руку и тут же опустил. У нее больше не было сил улыбаться. Опять остановилось сердце, и, чувствуя, что она не в силах удержать падающую на нее тяжесть, Нина шагнула назад, оперлась спиной о стальную сетку лифта, и теперь голос Виктора казался ей очень далеким, как будто пойманным по радио на короткой волне.
– Я не говорил тебе об этом раньше. Думал, будет сюрприз… Дело в том, что я… в общем я женюсь, и сегодня свадьба.
За спиною Виктора медленно спустился лифт.
Когда Нина вошла в комнату, у нее лишь немного дрожали руки. Гости суетились вокруг рояля, который только что внесли из соседней комнаты, не определив ему еще места. Нину с кем-то знакомили, протягивая ладонь, она не слышала имен и не называла своего. Чуть поскрипывая пленкой, негромко играл магнитофон, на диване одиноко сидела большая розовощекая кукла, в глубине комнаты стоял накрытый стол.
Виктор что-то объяснял невысокой блондинке, она слушала его серьезно, и хотя на ней было не белое, а зеленовато-серое платье, но может потому, что она слишком серьезно, почти строго смотрела на Виктора, Нина вдруг догадалась, что это и есть его невеста. Она удивилась, не почувствовав к ней нечего, даже любопытства.
Нину посадили на диван рядом с куклой. Высокий скуластый юноша, поправляя очки указательным пальцем, протянул ей рюмку с вином. Рядом с ней устроился плотный мужчина, с лица которого не сходила улыбка. Виктор что-то наигрывал на рояле, украдкой поглядывая на нее. Едва Виктор кончил играть, как оба ее соседа заговорили вдруг вместе, и Нине пришлось кивать им одновременно, вставляя в редкие паузы вопросы и междометия. Потом из разговора Нина поняла, что юноша в очках и есть тот самый Кока, о котором ей рассказывал Виктор. Кока принес еще вина и стал читать стихи «своего друга», стихи очень искренние и невеселые.
К ней подсела маленькая хрупкая девушка и, перебив Коку, заговорила о каких-то незнакомых Нине знаменитостях, и ее было очень скучно слушать, но все слушали в молчали. У нее были редкие рыжеватые волосы и усталое худое лицо.
Нина выпила еще одну рюмку вина и подумала, что теперь она сможет легко перенести все, что произошло и что может еще произойти. И она пригласила на танец Коку.
Потом сели за стол, всего шесть человек, говорили короткие тосты, пели, потом Виктор снова играл на рояле, а его невеста, горячась, доказывала всем, что Шекспир – это вовсе не автор сонетов в драм, в всего-навсего заурядный актер, именем которого кто-то воспользовался с целью сохранить инкогнито, а Виктор улыбался Нине, но как-то жалко и неуверенно.
Когда начали танцевать, всем стало очень жарко, и было решено пойти погулять на улицу.
Из подъезда все вышли вместе, но на улице разбрелись по двое. Кока взял Нину под руку. Он был пьян и просто держался за Нину. Резкий ветер и холодные иглы снежинок освежили его очень скоро, и теперь он шел, не шатаясь, но понуро и молча. А потом, глядя Нине прямо в глаза, он сказал ей неожиданно просто:
– Расскажите. Все с самого начала. Это помогает лучше вина.
«Расскажите…» Разве можно что-либо рассказать? Все, что было. Все с самого начала. Где оно, это начало? Не было никакого начала, ничего. Не было терпких коротких ночей, не было боли разлук, ожидания, встреч и опять ожидания.
Для чего всему этому быть? Что толку думать, что она бесчеловечно обманута, что толку называть подлецом того, кого по-прежнему отчаянно любишь? Но она вспоминала, и ее воспоминания становились словами и от того, что она говорила все это почти незнакомому человеку, ей становилось сначала невыносимо больно, а потом постепенно легче и легче.
Кока, закутанный в шарф, с поднятым воротником пальто, молча шел с нею рядом, поблескивая стеклышками очков. Ей вдруг стало совсем легко с ним, и тогда она сама взяла его под руку, и они пошли назад к теплу, к роялю, к недопитым рюмкам, и ветер теперь уж подгонял их в спину.
Под аркой не было ветра и снега, там стояли тишина и темень. Кока притянул к себе Нину и холодными губами чмокнул ее в щеку. И когда Нина приложила ладонь к его губам, он поцеловал и ладонь.
В квартиру они пришли первые. В углу тихонько гудел магнитофон, который забыли выключить перед уходом. Кока сел рядом с Ниной и стал целовать ее лицо, пытаясь найти ее губы. Она досадливо отворачивалась, а потом вдруг насмешливо глянула ему прямо в глаза и отчетливо, громким шепотом подсказала:
– Снимите очки.
Он улыбнулся, снял очки и вложил их в наружный карман пиджака. Но целовать ее больше не стал. Весь как-то сник и тихо попросил:
– Пойдем ко мне.
Когда они вышли на площадку, там уже стояли Виктор с невестой, рыжеватая девушка и ее улыбчивый спутник.
Постояли у лифта, перекидываясь какими-то вымученными шутками, потом, посторонившись, пропустили Нину и Коку в лифт, и никто не спросил их, куда они и надолго ли, и Виктор смущенно смотрел себе под ноги, но зато его жена разглядывала теперь Нину внимательно и вызывающе. Нина вспомнила вдруг, что ее зовут Леля.
На улице Нине стало очень холодно и нестерпимо жалко себя, и она заплакала навзрыд, а Кока вытирал ей платком лицо и говорил с ней, как с маленькой, терпеливо и ласково. А потом он ушел за машиной, и его долго не было, а Нина все стояла и плакала, плакала скорее от холода, чем от обиды.
Вся в слезах, она вышла, наконец, из-под арки. Улица была пустой и холодной, в окнах почти нигде не было света, и от того, что улица была широкой и без единого деревца, она казалась совсем вымершей.
Ветер понес ее к серой афише «Вечер органной музыки», к перекрестку с пустыми витринами и огоньками светофоров. Потом она вышла на какой-то проспект и пошла по заснеженным тротуарам. Пальцы ног ее окоченели, и идти было очень трудно. Бешеный ветер набрасывался на нее из-за каждого угла, рвал полы пальто, пронизывая ее всю. Он гнал и кружил ее по пустым переулкам и скверам, площадям и местам.
Ее подобрал на Шаболовке учтивый шофер, угрюмый и сонный, и повез через город в тряской кабине грузовика. Нина попросила у него закурить, он протянул папиросы и спички, а потом долго косился на нее недобрым взглядом.
На вокзале она выпила кофе, согрелась и задремала. Ей снилось, что она все еще идет по заснеженным улицам, а вокруг нее беснуется ветер и взлетают, кружатся, мечутся снежинки…
Утренним поездом Нина уехала домой.
Коротко об авторе
Аркадий Ровнер – поэт, писатель и исследователь духовных традиций – сформировался в московском литературно-художественном и мистическом андеграунде 1960-х годов.
С 1973 по 1994 годы преподавал в университетах Нью-Йорка восточные религии, христианское богословие, современный мистицизм. Его курс «Дураки мира» в New School for Social Research в Нью-Йорке неизменно собирал многочисленную аудиторию.
Редактор издававшегося в Нью-Йорке, и в Москве двуязычного литературного и религиозно-философского журнала «Гнозис» (1978–2006) и «Антологии Гнозиса» (1982–1983, 1994), которые образовали своего рода мост между метафизическим искусством России и США. Один из авторов энциклопедий «Мистики XX века», «Энциклопедия символов, знаков и эмблем». Редактор серии раннехристианской литературы «Учители неразделенной церкви». Совместно с Викторией Андреевой (1942–2002) – редактор-составитель серии звучащей поэзии на дисках «Антология современной русской поэзии» (руководитель проекта Александр Бабушкин). Создатель Института культуры состояний (www.sostoyanie.ru) и Гурджиевского клуба (www.gurdjieffclub.ru).
КНИГИ АРКАДИЯ РОВНЕРА
Гости из области. Проза. Вашингтон, США, 1975; М. Московский рабочий, 1991.
Калалацы. Роман. Париж – Нью-Йорк, Ковчег, 1980; М., МАДК, 1990.
Ход королём. Роман. Нью-Йорк, Гнозис пресс, 1988.
П. Я. Чаадаев (в соавторстве с Викторией Андреевой). Пьеса. Нью-Йорк, Гнозис пресс, 1989.
Этажи Гадеса. Стихотворения. М., Миф, 1992.
Третья культура. Эссе. С.-Пб., Медуза, 1996.
Веселые сумасшедшие, или Зарасайские беседы. Эссе. Каунас, Gera Diena, 1997; С.-Пб., Фонд Лики культур, 2001.
Будда и Дегтярёв. Проза, т. 1. М. Миф, 1998.
Ход королём. Проза, т. 2. М. Миф, 1998.
Школа состояний (совместно с Антоном Ровнером). Эссе. М. Миф, 1999.
Успенский до Гурджиева. Каунас, P. I. F. Agentura, 1999.
Рим и лев. Стихотворения. М., Библиотека журнала «Комментарий», 2002.
Путешествие Муто по Руси. Беседы. М., Профит стайл, 2002.
Гурджиев и Успенский М. София 2002 г.; М., Старклайт, 2006 г.
Пеленание предка. Собрание из четырех сборников Прозы. М., Номос, 2005.
Небесные селения. Роман. М., Номос, 2006.
Легкая субстанция состояний. Эссе. Пенза, Золотое сечение, 2009.
Вспоминая себя. Мемуары. Пенза, Золотое сечение, 2010.
Энциклопедия символов, знаков, эмблем (в соавторстве с В. Андреевой и В. Куклевым), М., Ad Marginem, 2008.
Linksmieji beprociai ir kiri Arkadijaus Rovnerio projekrai. Vilnius, Sofia, 2007.
Nebeske pribytky. Alchymisticky roman. Praha, Malvern, 2013.
Новый Гильгамеш, или Наука бессмертия. Эпос. М., Русский Гулливер, 2013.
* * *
Я бы отнес Аркадия Ровнера к восточноевропейским авторам, таким, как Бруно Шульц или Ян Шванкмайер, Милорад Павич, Тадеуш Кантор, я перечисляю почти наугад и тут же запинаюсь, потому что эта группа блестящих имен не столько обширна, сколько малоизвестна русской аудитории. Я говорю об авторах, работавших в разных сферах и жанрах в XX веке и предложивших совершенно непохожие миры, но так или иначе привязанных к единому, скажем, геоэстетическому полю и – у́же – к использованию миракля в структуре произведения. Мягкий вариант славянского сюрреализма в отличие от западного, систематического, использует антропоморфные абстракции, кукольные и рисованные образы, знаковую эстетику художественного плаката, нефункциональный дизайн, когда обыденность не обязательно без остатка вдет в жертву только синтезированному сюрреалистическому образу, а документирует невероятную реальность.








