Текст книги "Мы еще встретимся"
Автор книги: Аркадий Минчковский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 29 страниц)
Томилевич обладал отличным, прямо каллиграфическим почерком и строчил так же быстро, как говорил. Человек с хорошим почерком в армии никогда не пропадет. И Томилевич вскоре заделался ротным писарем. Из этого положения он немедленно извлек некоторые выгоды: освободился от утренней зарядки, преспокойненько сидел в казарме по вечерам, пока остальные курсанты роты шагали строем по сырым затемненным улицам.
Кроме того, он теперь бывал посвящен в некоторые военные тайны.
В поздние часы, когда рота, не ожидая команды, разом засыпала, Володька разузнавал у Томилевича новости. Он толкал Томилевича кулаком в бок и говорил: «Какие там новости?»
Томилевич делал вид, что спит, и даже притворно свистел носом, но Володьку не так-то просто было провести.
«Томилевич, слышишь? – продолжал он. – Какие там дела?»
Тогда Томилевич внезапно делал полный оборот под одеялом, поворачивался к Ребрикову и выпаливал что-нибудь очень краткое, вроде: «Чш!.. Скоро выпускают…», а затем снова делал вид, что спит, и уж тут добиться чего-нибудь было невозможно.
Но бывали случаи, когда Томилевич и сам таинственно сообщал новости.
Это произошло в один из последних дней. Ночью Томилевич прошептал Ребрикову:
– Только молчок! Скоро едем.
– На фронт?
– Какой фронт. Дальше в тыл. Передислоцируемся. Кажется, в Среднюю Азию.
Впрочем, эта новость являлась не такой уж тайной. Всем было известно, что в Канске уже больше недели, как организовался Комитет обороны. По отлогим берегам реки, на которой стоял город, рыли противотанковые укрепления. Внутри военного городка тоже творилось необычное. Курсанты заметили, что на склад училища свозят хлеб, в библиотеке укладывали книги в большие багажные ящики.
Но все же авторитетное сообщение Томилевича сразило Володьку.
Опять на Восток… Но куда же? Ведь там и железных дорог-то раз-два – и обчелся.
На стене в клубе висела огромная карта Советского Союза. В редкие свободные минуты Ребриков и Ковалевский любили ее рассматривать. Получалось, что если сравнивать территорию, захваченную немцами, с площадью всей страны, – земли советской оставалось еще во много раз больше. Однако за Волгой, за Уральским хребтом городов значилось все меньше и меньше, а железные дороги тянулись одинокими редкими змейками.
После очередного осмотра карты оба приходили в такое унылое настроение, что в конце концов перестали на нее смотреть вообще.
Но от событий не спрячешься. Дни наступали один тревожнее другого. Каждое утро радио, как ни твердо старался говорить диктор, приносило вести все безрадостней и грознее.
Ребриков совсем перестал бегать вниз слушать сводку. Какого черта он будет сообщать всем неприятности!
Однажды – это случилось днем на занятиях в лесу – кто-то принес весть о том, что сдан город Орел.
Майор Енов, преподаватель минного дела, умолк на полуслове. Ребриков заметил, как дрогнули его обветренные губы.
– Орел? – переспросил майор. – Орел… Это очень нехорошо. – Он помолчал и добавил: – Совсем нехорошо.
Это был на редкость замкнутый и молчаливый человек. Но, видно, и он был не в силах скрыть охватившей его тревоги.
Орел! Ребриков сразу же увидел перед собой знакомую карту. Орел находился где-то совсем неподалеку от Москвы. Что же это такое получалось?!
Взвод притих, глядя на задумавшегося майора. Все чего-то ждали. Словно от того, что скажет сейчас он, зависела дальнейшая судьба родной страны.
Но майор столь же быстро пришел в себя и приобрел обычный строгий вид, как и неожиданно разволновался.
– Что же, – сказал он, спокойно оглядев стоявших перед ним курсантов. – Давайте продолжать занятия.
В казармы шли, как обычно, бодро, с винтовками на плечах, с песнями. Особенно браво старались проходить мимо госпиталя на улице Луначарского. Из чисто вымытых окон его всегда выглядывали круглолицые девчата в белых косынках. Курсанты вольничали, поворачивали головы, подмигивали, строили смешные рожи и подталкивали друг друга. Девушки в окнах улыбались.
И сегодня все было так же. Сосед по шеренге тронул локтем Володьку:
– Смотри. Во глаза какие!
Ребриков оглянулся. Из окна второго этажа их взвод внимательно рассматривала девушка в белом халате. По привычке он было хотел отпустить шуточку, но только открыл рот… и не произнес ни слова.
Это была Нина Долинина. Конечно же это она. Он не мог ошибиться.
Ребриков знал, что Нина должна быть в Канске. Он видел театральные афиши с фамилиями ее отца и матери. Но в госпитале?! Вот уж где он никак не ожидал ее увидеть. Узнала ли она его? Может, и узнала. Почему бы иначе так смотрела? Вот дурацкая история. Он даже покраснел. Теперь она увидит, какой он герой. Идет война, люди там бьются за Москву, взят Орел, а он распевает песни в Канске, ходит с винтовкой, давно списанной с вооружения.
Было просто до обидного смешно, когда в казарме их с Перединым задержал старшина и велел поправить койки.
Какие тут койки!
Когда они потом догоняли взвод, Ребриков спросил на ходу Передина:
– Как думаешь, что будет с Москвой?
Передин остановился, посмотрел на Ребрикова своими равнодушными, немного навыкате глазами и, жуя хлеб, который всегда носил в противогазной сумке, спокойно сказал:
– Сдадут.
Этим коротким словом он будто хлыстом ударил Ребрикова. Тому захотелось тут же дать в безразличную физиономию Передина. Как мог он так говорить!.. Сдать Москву!..
Даже подумать о таком страшно!
И Ребриков вдруг, спокойно и презрительно поглядев на Передина, сказал:
– Эх ты, куриная душонка… Сдадут! И у тебя поворачивается язык?
Передин сразу как-то сжался, вяло залепетал:
– Да я ведь так… Кутузов тоже сперва…
Но Володька не стал его слушать, он только сплюнул в сторону и с тех пор сторонился этого парня.
Как-то вскоре, когда взвод шел в поход на лыжах, Ребриков и Ковалевский уклонились в сторону и на время потеряли товарищей. На узкой лесной просеке им навстречу попалась старая бабка. Она несла молоко в город на продажу. Ребриков и Ковалевский попросили продать им по кружке молока. Деньги бабка брать отказывалась. Назвала лыжников соколиками, потом спросила:
– Что дальше-то будет, родные?
– А ничего, бабушка. Победим, вот увидишь, победим, – неожиданно весело сказал Ребриков. И деревенская бабка, кажется, поверила ему. Она спрятала кружку в мешок и задумчиво сказала:
– Должны, сынки, ведь все земли поднимаются.
Неизвестно, о каких землях она думала, но простые эти слова запомнились Володьке надолго. И вот теперь, в тяжелые дни, когда там, на фронте, решалась судьба Москвы, он отчего-то думал ее словами: «Должны, могут… Ведь все земли против них поднимаются».
В молчаливом, тревожном напряжении прожили первые дни декабря. В шесть утра толпой задерживались внизу у репродуктора.
«Внимание, говорит…»
И каждое утро щемящее тревожное чувство охватывало всех. Но вот слышалось третье слово: говорила Москва, и облегченно вздыхали курсанты, и снова начинался тяжелый курсантский день военного времени.
Это случилось двенадцатого ночью, когда усталая рота уже отходила ко сну. Кто-то из соседней казармы вбежал в помещение. Пренебрегая всеми строгостями распорядка, крикнул:
– Ребята, по радио передали… «Поражение немцев под Москвой»!..
С ходу прыгнув в сапоги, в нижнем белье, наперегонки бросились вниз. Репродуктор, который, кстати сказать, уже почти неделю молчал, казалось, не выдержал и хрипло и сбиваясь, будто сам волновался, сообщал новости. Никто не замечал холода. Словно не веря своим ушам, счастливо переглядывались курсанты: «Это так, верно? Мне не кажется? Ведь ты тоже слышишь?»
Еще долго потом, несмотря на окрики дневального, шумела взбудораженная рота:
– Теперь нас выпустят.
– Сейчас пойдет.
– Конечно, – соглашался Ковалевский. – В наступлении нужны люди.
– И без вас вояк хватает, – шутил Потов.
Но и рассудительному Потову тоже хотелось поскорей покинуть стены отгороженного от войны военного городка. В конце концов он сказал:
– Зимой дела будут. На всех работы хватит.
Потом наконец заснули. И, слушая потрясающий казарму могучий храп, счастливо улыбался дневальный.
6С декабря все переменилось в театре.
Немцы откатывались от Москвы. Каждый день освобождались города, названий которых прежде никто не знал или, во всяком случае, не помнил. Нарофоминск, Волоколамск… Малоярославец. Теперь они казались такими знакомыми и родными. Их отыскивали на картах, восхищались звучностью русских названий. Находили в этом что-то символическое.
Кто-то из актеров высчитал, что – если наступление пойдет так и дальше – летом война будет кончена.
Теперь не приходилось больше думать над мучительно горьким вопросом: куда же эвакуироваться еще, куда катиться дальше?
Нелли Ивановна словно забыла о неудобствах квартиры, о холоде на сцене и отсутствии горячей воды.
Вскоре пошли совсем обнадеживающие вести. Был взят Ростов. Под Новый год десантники выбили немцев из Керчи и Феодосии.
Долинин принес пьесу о войне. Это была первая пьеса, рассказывающая о том, что происходило на фронте. Хотя и очень наивная, она порой трогала и вызывала слезы. Постановку решили посвятить первым победам.
Актеры рьяно взялись за дело. Как себя ведет человек в бою, они не знали, но вкладывали в роли весь пыл и умирали на сцене патетически.
Нелли Ивановна в новой пьесе играла девушку-партизанку. Роль была небольшая и обрывалась посередине спектакля. Но других подходящих ролей не было, а участвовать в этой пьесе ей хотелось непременно.
С Ниной теперь виделись редко, – когда Нелли Ивановна возвращалась из театра, дочь, если в этот день не была в ночном дежурстве, уже спала.
Как-то раз утром, когда они обе оказались дома, Нелли Ивановна отважилась на серьезный разговор с Ниной. Сперва она заговорила о том, что слышала – в Москву собираются возвращаться некоторые театры, потом сказала:
– Тебе тоже пора подумать о будущем. Все скоро станет на свое место, и ты должна быть там, где тебе следует находиться.
Нина не сразу поняла мать:
– О чем ты?
– Ну, об этом, твоем госпитале. Сейчас для тебя это вовсе не обязательно.
– Но, мама! – Нина далее снисходительно улыбнулась. – Не хватает, чтобы ты еще сказала, что мне это не очень идет.
Нелли Ивановна вздохнула. За последнее время ей становилось все труднее и труднее говорить с дочерью.
– Да, но твоя музыка? – продолжала она. – Ведь ты все забудешь. А потом – кончится война и тогда что?.
– Поступлю в телефонистки, – пошутила Нина, но тут же добавила: – Нет, мама, это не так. Войне еще совсем не конец. А вот от моей музыки сейчас никому ни капелечки пользы.
– Может быть, по-твоему, и от театра никакой пользы? Может быть, и мне следует пойти в санитарки?
– И от театра небольшая польза.
Нелли Ивановна уже не на шутку сердилась:
– Так почему же, по-твоему, каждый день так набит зал? Почему все военные рвутся к нам в театр?
– Потому что… – Но Нина и сама не знала почему. – В общем, – продолжала она, – я музыкой сейчас заниматься не могу. И потом, – лицо ее вдруг сделалось серьезным, – я давно хотела тебе сказать, мама. Я, наверное, скоро уеду.
– Куда еще?
– Я не знаю куда, но наш госпиталь, кажется, сделают фронтовым.
Нелли Ивановна давно ждала этого часа. Но сейчас, когда время пришло, она не выдержала и почти беззвучно заплакала. А потом, достав платочек, вытерла слезы.
Нине стало жаль мать.
– Не надо, мама, – сказала Нина, гладя ей руку. – Ты можешь быть спокойна: наш госпиталь на медсанбат, он будет в тылу. Я вернусь жива и здоровехонька.
Нелли Ивановна вытерла слезы.
– Поступай как хочешь, – сказала она. – Ты уже не девочка. Только знай, если с тобой что-нибудь случится… И потом, есть же и другие госпитали… Все начальники бывают у нас в театре…
– Не надо, мама, – повторила Нина.
Нина уехала из Канска скорей, чем того ожидала ее мать. А затем отправился в командировку в Куйбышев Долинин. Там теперь находился Комитет по делам искусств.
Нелли Ивановна осталась одна. По вечерам, когда она бывала свободна от спектаклей, она все равно шла в театр. Одиночество для нее было невыносимо. После спектакля кто-нибудь из актеров провожал ее домой.
Одна – в неуютной, не своей квартире. Нелли Ивановна пила теплый чай из термоса и экономно расходовала сахар. Потом она брала книгу – что-нибудь позанимательней, подальше от войны, – и забиралась в постель. Но развлекательное чтение не шло в голову, и, отложив в сторону книгу, она долго думала о дочери и о муже. Странно, но теперь ей порой начинало казаться, что в жизни ей не так-то уж и повезло, как думалось прежде, а ведь совсем недавно представлялось, что все сложилось отлично.
Иногда она вспоминала Латуница, Где он? Жив ли? Может быть, это происходило потому, что Нина становилась все больше похожей на отца. Однажды Нелли Ивановна подумала о том, что́ было бы, если бы она не ушла от него. Может быть, с годами все сложилось бы иначе, но театр… И она гнала прочь от себя ненужные воспоминания.
В феврале из Куйбышева приехал Борис Сергеевич. Привез сухофрукты и килограмм настоящего кофе. Он был возбужден и свеж, как в прежние хорошие времена. Удалось договориться о переводе театра на Северный Кавказ.
– Это тебе не Канск, – говорил он, с удовольствием прихлебывая черный кофе, который варил сам. – Ростов наш и Донбасс тоже. На Кавказе сейчас совершенно безопасно.
На общем собрании в театре радостную весть сообщили всем. Актеры встретили ее аплодисментами. Долинин прибавил еще от себя, что, по полученным сведениям, на Кавказе все есть и цены умеренные.
Отъезд был назначен на конец марта.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1Случилось так, что в январе Ребриков отсидел трое суток на губе, – так именовалась среди курсантов гауптвахта. Очутился он там следующим образом. Взвод шел в наряд, Казанов назначил Ребрикова дневальным по уборке. Ребриков заспорил, а когда сержант стал настаивать на своем, обругал Казанова. Тот доложил лейтенанту, и лейтенант дал Ребрикову трое суток.
На гауптвахте пребывало еще трое парней. Днем, облачившись в шинели третьего срока службы, без ремней, они пилили дрова для бани. Вечером, сидя на голых топчанах, вели долгие разговоры.
В общем, на губе было не так уж плохо. Курсантский режим дня был нарушен, и получалось нечто вроде отдыха.
На белой облупленной стене Ребриков по памяти нацарапал идущие от Москвы дороги, кружки ближайших западных городов. По этой «карте» решали, как наступать дальше, спорили, шумели, выбирали направление дальних ударов.
За этим занятием их и застал лейтенант, когда пришел забирать Ребрикова. Лейтенант был немногим старше курсантов и сам, наверное, был не прочь поспорить, но он был командиром, а это ко многому обязывало. Оглядев схему, он снисходительно улыбнулся:
– Ну, полководец Ребриков, давайте в расположение.
Конечно, он был хорошим парнем, этот лейтенант Максимов, и Володьке даже стало как-то не по себе за свою «трудновоспитуемость». А главное, по пути в казарму лейтенант не сказал ему ни слова упрека, вообще ничего не сказал. А это уже было хуже всего.
Но тут пошли такие дела, что стало не до переживаний.
Первую сногсшибательную весть принес Томилевич:
– Братцы, выпускают!
Сперва ему не очень поверили. Томилевич уже десятки раз приносил подобные сведения. Но когда после обеда отменили сон и приказали сдавать оружие, сомнений не осталось.
Вечером уже распределяли по командам. Возбужденные, еще не верящие в свое счастье, без пяти минут командиры слонялись по коридорам.
– Куда тебя?
– На Воронеж. А ты?
– Черт его знает! Почему-то в Забайкалье.
Ребриков с большой группой был назначен в Москву в НКО. Было обидно, что опять направляют в тыл, но спорить не приходилось. Томилевич в единственном числе отправлялся к иранской границе. Других посылали в Сибирь и за Волгу.
В первый раз курсанты были вызваны в кабинет начальника училища. Он пожелал всем удачи, сказал, чтобы не падали духом, если первое время в частях будет трудновато. Потом пожал выпускникам руки. Команде, в которой был Ребриков, сказал:
– Вы едете в затылок главного удара. Участок серьезный. Не подведите! – и улыбнулся.
Всю ночь рота не спала. Обменивались далекими домашними адресами и сохранившимися помятыми фотографиями. Балагурили, надеялись встретиться в Берлине.
Ребриков адресов не брал и своего никому не давал. Говорил:
– Будем живы – найдем друг друга.
В последние дни ему повезло: он получил сразу пять писем – четыре от матери, одно от Левы. В каждом письме мать умоляла писать как можно чаще, о себе сообщала кратко: «…мы с папой живем мыслью о встрече с вами».
Впрочем, письма все были старые, написанные не позже октября, и понять из них, как идут дела в Ленинграде, было невозможно.
Из письма Левы, тоже очень давнишнего, он узнал, что друг его оказался в народном ополчении.
Ребриков улыбнулся. Он как-то очень живо увидел Левку в военной форме, которая, конечно же, была не по нему.
«…Мы еще встретимся, Володька, – писал Лева большими буквами и, как всегда, криво. – Еще станем ходить по улицам нашего замечательного города, в который никогда не ворвется враг. Помнишь, мы говорили с тобой об этом на Литейном? Вот уже октябрь, а немцы там, где были. Придет весна – и мы их прогоним отсюда…»
– Придет весна, придет, – повторял Ребриков сам себе, складывая письмо.
Утром никто не хотел вставать. За долгие месяцы решили отоспаться. На табуретках лежали те же курсантские гимнастерки, только с иными, неумело пришитыми петлицами, с золотым ободком-кантиком и красными квадратиками.
Лейтенант! Это слово звучало сейчас, как сказочное «Сезам, отворись!» Лейтенант! Тебе уже не может приказать мести пол Казанов. Ты с ним на равных. И командир взвода тоже только лейтенант, как и ты. Лейтенант! Какая пропасть между рядовым курсантом, которому любой, кто носит хоть треугольник на петлицах, может сделать замечание! Да, за это стоило и пострадать.
Собственно, кроме кубиков и петлиц, ничего отличительного, комсоставского, не выдали. Выпускникам говорили: «Оденетесь в частях». Но выпускники на это надеялись слабо. Неожиданно открылось, что в роте немало хитрецов. Кое-кто вытаскивал из чемодана давным-давно приготовленные легкие сапоги – несбыточную мечту каждого вновь испеченного командира. Кое-кто, оказывается, уже умудрился обменять на складе курсантскую шинель на бывшую в употреблении, но все же двубортную – командирскую. Кто-то вынимал из вещевого мешка порядком смятые, но настоящие командирские бриджи. Да, это был не выпуск мирного времени, когда молодые лейтенанты покидали училище в новеньких, подогнанных в талию кителях и блестящих сапожках. Время настало другое.
Еще в Ленинграде Ребриков раздобыл себе ремень со звездой на пряжке. Теперь он с удовольствием надел его. Шинель, хоть и курсантская, была неплохо подогнана. Правда, шапка и сапоги были солдатскими. Но все же, кажется, он выглядел вполне достойно.
Перед тем как уйти навсегда из училища, выстроились квадратом на плацу. Начальник училища произнес напутственную речь и впервые назвал стоящих перед ним курсантов командирами.
Ребриков плохо слушал речь полковника. Он думал о том, что человеку всегда трудно расставаться с тем, к чему он привык. Вот и ему, так мечтавшему об этом моменте, сейчас было немножко грустно прощаться с этим двором, обнесенным облупленным каменным забором, с домиком, где находилась аудитория тактики, с шумной, вечно пахнувшей щами столовой, где от веселых поварих и ему иногда перепадала лишняя порция каши с мясом.
Послышалась команда, и взвод за взводом недавние курсанты стали покидать военный городок. Шли строем, без оружия. Почти у каждого в руках был фанерный сундучок с витиеватыми узорами по коричневому лаку на крышке. Других чемоданов в магазинах Канска не нашлось.
Когда проходили мимо знакомого госпиталя, Ребриков нарочно поднял голову. Ему захотелось, чтобы вот сейчас его увидела Нина Долинина. Пусть посмотрит. Может быть, он и не вернется. Но госпиталь был пуст. Никто не выглядывал из больших окон.
До Ярославля команды ехали вместе. Вагон почему-то дали дачный, сидячий. Но не все ли равно. Кое-как расселись по скамейкам. Делили хлеб, масло, консервы, выданные на дорогу. Потом быстро все уничтожили и стали петь. И вдруг кто-то, кажется Томилевич, в шутку затянул:
Дядя Ваня, хороший, пригожий…
И весь вагон дружно грохнул:
Дядя Ваня всех юношей моложе…
Кто-то позади Ребрикова пел эту легкомысленную песенку особенно старательно. Володька обернулся. Это был Казанов. Он распевал «Дядю Ваню» с каким-то лихим озорством, и Володька дружески улыбнулся бывшему помкомвзвода, забыв все прежние обиды.
В Ярославль прибыли в три часа ночи. Тут командам предстояло расставаться. Отсюда пути расходились.
Пошли на вокзал. В большом, тускло освещенном зале не было ни одного свободного местечка. Люди спали на бывшей буфетной стойке, на закрытом газетном киоске, прямо на грязном кафельном полу, положив под голову мешки. Тяжело храпели куда-то едущие солдаты.
Тут же в углу кучкой сидели командиры, направлявшиеся с фронта в академию. На них были простые солдатские ватники и серые шапки. Только по петлицам, выглядывавшим из воротов ватников, можно было догадаться, что это командиры. Они ели хлеб с колбасой и запивали кипятком.
Ребриков и Томилевич подошли к ним. Один из командиров, смуглолицый, с легким шрамом над бровью, улыбнулся, обнажив белые ровные зубы:
– Смена. Из училища? Добре.
– Ну, как там, на фронте? – спросил Ребриков.
– Разно бывает.
И Ребриков так же вдруг согласился, как спросил:
– Понятно.
Поезд на Москву отправлялся через час.
Пришло время прощаться. Теперь уж действительно, может быть, навсегда.
Казанов глянул в глаза Ребрикову, сказал:
– Не носи лиха. Служба…
И Ребриков ответил:
– Да ну тебя. Чего там…
Только Томилевич не выдержал, обнял Володьку:
– Эх, жалко, не вместе назначили…
С Северного вокзала в Москве Ребриков позвонил тетке, сестре отца, но ему ответили, что Мария Львовна давно эвакуировалась. Живет на Урале, в Березняках. Больше звонить было некуда. Домой послал телеграмму: «Нахожусь Москве еду фронт», – хотя еще сам не знал, куда едет. Не верил и в то, что телеграмма дойдет домой.
Москва лишь начинала приходить в себя после недавних тревожных недель.
Стоял серый туманный день, и от этого улицы казались еще суровее. В переулках чернели хвосты очередей. Трамваи и машины шли сквозь сдвинутые к тротуарам противотанковые «ежи».
Повсюду в метро, на углах проверяли документы. Молодых лейтенантов поминутно останавливали. Старший вынимал из-за пазухи бумаги, предъявлял их. Патрули козыряли им и отпускали.
В Москве получили новое назначение. Ребриков и еще несколько ребят направлялись на юг, в город, неподалеку от которого проходил фронт.
Поезда ждали два дня. Ночевали на Курском вокзале. Там работал душ, и удалось отлично помыться. Но спать приходилось в агитпункте. Другого места не было. Штурмом брали вечером эстрадные подмостки. Это было все же лучше, чем лежать на полу. Утром снова шли в душ. Однажды повезло, пробились в ресторан «Метрополь», пили пиво и ели отбивные котлеты.
Поезд, в который наконец сели, был переполнен фронтовиками. Устраивались по десять человек в купейном отделении.
Вот и уплывала Москва. Мелькали кривые улочки мало знакомого дорогого города. Огромные дома стояли среди почерневших, почти деревенских лачуг, каких Ребриков никогда не видел в Ленинграде. На окраинных улицах теснились сдвинутые по сторонам надолбы. Над поездом низко пролетел самолет с красными звездами.
Все отчего-то молчали.