Текст книги "ИЗ АДА В РАЙ И ОБРАТНО"
Автор книги: Аркадий Ваксберг
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 30 страниц)
О том, что замысел существовал и подготовительные шаги были сделаны, свидетельствуют десятки, если не сотни, доказательств, свидетельства, исходящие от людей разного общественного положения и отделенных друг от друга подчас тысячами километров. Чохом признать их всех жертвами и распространителями панических слухов просто абсурдно. А вот то, что Сталин, встретив ту реакцию, о которой сказано выше, тормознул, отказался, хотя бы на время, от своего замысла, – в это я готов охотно поверить. Это – укладывается в нормальную логическую и психологическую схему его поведения. Притом скорее всего он отказался от замысла немедленно развязать войну – этот отказ автоматически вел и к отказу от всего, что работало на главную цель и было органично связано с нею.
Отвержение несомненно существовавшего и готовившегося к реализации замысла традиционно мотивируют отсутствием письменных документов, которые подтверждали бы его наличие. Заметим, что «ненайденность» по самой элементарной логике не равнозначна «отсутствию»: на этом принципе строится криминалистическая теория доказательств. Но дело даже не в этом. Аргумент вообще не новый: точно так же отрицается и «окончательное (нацистское) решение еврейского вопроса» – где документы, подтверждающие, что под «окончательным решением» подразумевались газовые камеры и вообще физическая ликвидация?
А приказ Сталина убить Троцкого – он что, задокументирован? А документ – за номером, с печатью и подписью – об убийстве Михоэлса существует? Где документ о приказе Сталина расстрелять Зиновьева, Бухарина, Пятакова, Рыкова? Под приговором есть подпись Ульриха – подписи Сталина нет: где написано, что приговор продиктовал Ульриху именно Сталин?
А все иные, поистине нескончаемые, преступления Сталина, – они отражены в документах? Если нет, вправе ли мы его в них обвинять? Конечно, нет! – радостно воскликнут пламенные сталинисты, плодящиеся ныне простым делением. Пусть восклицают, а караван пойдет своей дорогой…
Фетишизация документа – «болезнь», весьма распространенная среди любителей архивов. По счастью, не всех.
Заместитель директора Российского государственного архива литературы и искусства Татьяна Горяева пишет о «мифологизации архивного документа, будто бы хранящего единственную и неопровержимую правду о прошлом. Однако профессионалы-документоведы, – продолжает она, – знают, насколько это представление далеко от действительности, и прежде всего советской: значительная часть государственной и партийной деятельности не документировалась, а значит и не может быть отражена в архивных документах. Кроме того, достоверность документов, а точнее сказать, информации, заключенной в документах, весьма относительна»[58].
Того же мнения и член-корреспондент Российской Академии Наук, доктор исторических наук, профессор Р. Ш. Ганелин: «Устная история (oral history), – пишет он, – требует к себе внимания как отразившая в качестве своеобразного источника не только восприятие событий современниками, но и сами эти события. Ведь деликатность, двусмысленность, а то и трагичность исторических ситуаций явились причиной особенных искажений в отображении их и связанных с ними событий в письменных памятниках эпохи. ‹…› Показания современников-наблюдателей – единственное живое слово об эпохе…»[59].
Миллионы фактов и событий вообще не нашли никакого отражения в письменных источниках. К тому же архивы советских времен неоднократно подвергались «прополке» – на этот счет есть много свидетельств. (Могу поручиться, к примеру, что документы, подтверждающие сотрудничество Вышинского с полицией в первом десятилетии прошлого века, из архивов исчезли, – об этом рассказано в моей книге «Царица доказательств» – М., 1992. С. 21-23.)
И уж совсем невозможно строить свои рассуждения на самом факте отсутствия документов – это очевидно для каждого: иначе важнейшие события советской истории прошедшего века так и останутся белыми пятнами. Между тем криминалистика (криминалистический метод исследования ничуть не менее основателен, чем некий «историко-аналитический») относит свидетельские показания, тем более внушительную их совокупность, и отсутствие противоречий между ними к числу несомненных доказательств («прямых улик») для установления факта или события – во всяком случае, не менее несомненных, чем документы, ибо документы, – говорил Тынянов, – могут лгать, как люди…
…Наконец, существуют совсем уж аутентичные свидетельства – что называется, из первых рук. Прежде чем их привести, необходимо рассказать об одной несостоявшейся акции, в течение десятилетий остававшейся загадочной, сомнительной, обросшей слухами в различных вариантах, а теперь наконец получившей вполне четкие очертания и даже точную датировку. Речь идет о подготовленном письме знаменитых евреев на имя Сталина в поддержку расправы над «врачами-убийцами», с выражением преданности «нашей социалистической родине» и с просьбой защитить советских евреев от справедливого гнева народа, дав им возможность искупить вину всех своих соплеменников. О существовании такого письма стало известно тогда же, но многими скептиками этот слух подвергался сомнению, а сколько-нибудь весомых доказательств не было. Наследники Сталина упрятали все материалы в секретные архивы и к этой скандальной странице советской истории ни в каком контексте возвращаться не хотели. Хотя многие важные детали остаются неизвестными до сих пор, эта страница все же поддается теперь достоверной реконструкции.
В двадцатых числах января 1953 года (скорее всего, в самом конце января, во всяком случае после вручения Эренбургу Ленинской премии) начался сбор подписей еврейской элиты под письмом, текст которого сочинили три активиста (возможно, не только они), хорошо понимавшие судьбоносную важность поставленной перед ними задачи: историк-академик Исаак Минц, член редколлегии и штатный фельетонист «Правды» Давид Заславский и политический журналист Яков Хавинсон, писавший под псевдонимом «М. Маринин». В недавнем прошлом он был генеральным директором ТАСС.
Все трое относились к числу «государственно полезных» евреев, ибо всегда безоговорочно и, с точки зрения Кремля, профессионально выполняли самые деликатные и важные идеологические заказы. Минц принимал активное участие в фальсификации истории революции, сделав Сталина ее главным вождем, отодвинувшим на второй план даже Ленина. Выше уже говорилось о том, что Заславский в двадцатые годы перебежал из лагеря врагов большевизма (он был активным бундовцем и меньшевиком) в лагерь воинствующих сталинистов, позже получив от самого Сталина (как, кстати сказать, и бывший меньшевик Вышинский) рекомендацию для вступления в партию: Сталину особенно импонировало, что Ленин всячески поносил Заславского в прессе, а вот он приблизил его к себе и сделал верным лакеем. Этот, поистине чудовищный, негодяй был хорошо известен в литературной среде активнейшим участием в травле Осипа Манделыптама (чуть позже с такой же яростью он будет травить Пастернака). Наконец, Хавинсон-Маринин показал себя на работе в ТАССе как бессовестно ловкий сочинитель всевозможных «заявлений» и «опровержений» этого агентства, готовый страстно «обосновать» все, что ему прикажут. Есть мнение, что верноподданническое письмо с просьбой выслать советских евреев в Сибирь и на Дальний Восток для искупления их вины явилось инициативой самих перетрусивших его сочинителей, стремившихся таким образом отвести угрозу прежде всего от себя, отделить «верных» евреев от «неверных»[60]. Это, разумеется, не так, и вовсе не только потому, что никто при Сталине, особенно в тот критический момент, не мог позволить себе подобного самовольства. Уже одно то, что в сборе подписей, типографском наборе письма и подготовке его к публикации принимали участие – сначала секретарь ЦК Михайлов, затем главный редактор «Правды» Дмитрий Шепилов, а сам сбор происходил в помещении редакции, опровергает версию о спонтанности действий авторов текста. Вызывать в «Правду» еврейских знаменитостей и добиваться от них подписи под столь рискованным документом – да кто же позволил бы себе такое, не будучи на то уполномочен с очень большого верха? Дважды Героя Советского Союза, полковника (в скором будущем генерала) Давида Драгунского срочно вызвали из Тбилиси (он командовал танковой дивизией, дислоцированной в Закавказском военном округе), чтобы заполучить и его автограф. Генерал примчался на военном самолете. Кто же это мог взять на себя – в сталинское-то время?
Теперь у нас есть возможность не задавать эти риторические вопросы и не ограничиваться логическими умозаключениями. Во-первых, есть прямое свидетельство самого осведомленного человека, к тому же оставшегося до последних дней своей долгой жизни преданным сталинистом. Лазарь Каганович, многолетний член политбюро, рассказывал Феликсу Чуеву, что с предложением поставить и его подпись к нему пришел тот самый секретарь ЦК Николай Михайлов, жена которого озвучила перед Светланой Аллилуевой проект выселения евреев из Москвы[61]. Уже одно это исключает самодеятельность трех активистов. Но еще важнее другое. В ответ на отказ подписаться Каганович услышал недоуменный возглас Михайлова: «Как?! Мне товарищ Сталин поручил». Каганович повторил: «Не подпишу, так и передайте. Я сам товарищу Сталину объясню». «Когда я пришел, – продолжил рассказ Чуеву Каганович, – Сталин меня спрашивает: «Почему вы не подписали письмо?» Я ему напомнил: «Я член Политбюро ЦК КПСС, а не еврейский общественный деятель»[62]. Важно не то, почему письмо не подписал Каганович, – важно, что приказал его написать и назвал тех, кто должен его подписать, – Сталин. В чем, конечно, и до признания Кагановича, у Чуева не могло быть сомнений.
Достоверность записи Чуева подтверждается письмом, полученным «Литературной газетой» из Израиля в 1991 году. Причины, по которым редакторат отказался его печатать, мне не известны, но ксерокопия подлинника письма сохранилась в моем архиве. Автор – родной племянник Лазаря Кагановича (установлено проведенной тогда же проверкой), киевский журналист (сотрудник газет «Вечерний Киев» и «Киевский вестник») Михаил Каганович, писавший под псевдонимом К. Михайленко. Он сын одного из пяти родных братьев Лазаря – Арона Моисеевича Кагановича.
Михаил подробно воспроизвел свой разговор с дядей, в частности эпизод с отказом поставить свою подпись под письмом в «Правду», и последующий разговор со Сталиным. «Не надо, не надо горячиться, товарищ Каганович, – резко прервал меня Сталин. – Я с вами согласен. Считайте вопрос решенным: товарищ Сталин (он частенько говорил о себе в третьем лице) не настаивает на вашей подписи под письмом в «Правду». – «Но это еще не все, – перебил я его. – Я вообще считаю, что в таком письме нет необходимости. Ведь это абсурд, все тут же поймут, что оно сфабриковано в ЦК и что людей принудили его подписать, потому что никто не верит в обвинения, выдвинутые против ни в чем не повинных врачей». – «Они сами во всем сознались», – ответил мне Сталин. Собираясь уже уходить, я со злостью бросил Сталину: «А то ты не знаешь, как выбиваются эти признания! Ты бы сам под пытками у Берии и Игнатьева (он был тогда министром госбезопасности) сознался, что работал в царской охранке, был гитлеровским шпионом или сотрудником Джойнта. До свидания, товарищ Сталин!» Это была моя последняя фраза Сталину, это был последний с ним разговор за десятилетия совместной работы и личной дружбы. Я видел, как он помрачнел, у него начиналось чуть ли не обморочное состояние. Я вышел из кабинета, послал туда секретаря, сидевшего в приемной, а сам уехал к себе на дачу, ибо чувствовал, что работать после такого разговора не смогу».
К тому моменту, когда Каганович делился с племянником своими воспоминаниями, в живых уже не было никого из числа «ближайших соратников», который мог бы его опровергнуть. Лишь поэтому, скорее всего, он приписал себе геройский поступок, будто бы совершенный один на один со Сталиным. Кому не ясно, что без тщательно подготовленных предварительных мер коллективной безопасности это было вообще невозможно: бунтовщик мог не выйти из Кремля и запросто оказаться на предстоящем процессе главарем презренной сионистской банды. Но его свидетельское показание, даже с поправкой на неуклюжее возвеличивание самого себя, нельзя игнорировать. Оно говорит о том, какое значение придавалось акции с письмом в «Правду» и какую роль в ней играл сам Сталин. Отпор, который ему оказали, не мог не повлиять на состояние уже весьма ослабевшего организма. Поразивший его вскоре инсульт, разумеется, находился в причинной связи с тем психологическим нокаутом, который он получил.
Людоед, задумавший сожрать всех евреев, обломал о них зубы.
Сохранилось и несколько письменных свидетельств заангажированных участников этой акции.
Писатель с безупречной нравственной репутацией Вениамин Каверин (Зильбер), вызванный в «Правду» Хавинсоном и мужественно отказавшийся поставить свою подпись, вспоминал: «Я прочитал письмо: это был приговор, мгновенно подтвердивший давно ходившие слухи о бараках, строившихся для будущего гетто на Дальнем Востоке. Евреи в своей массе, – говорилось в письме, заражены духом буржуазного воинствующего национализма, и к этому явлению мы, нижеподписавшиеся, не можем и не должны относиться равнодушно. Из письма с непреложностью вытекало, что мы заранее оправдываем новые массовые аресты, высылку ни в чем не повинных людей. Мы не только заранее поддерживали эти злодеяния, мы как бы сами участвовали в них – уже потому, что они совершались бы с нашего полного одобрения. Подписать это письмо значило пойти на такую постыдную сделку с совестью, после которой с опозоренным именем не захочется жить»[63].
Каверин на сделку с совестью не пошел. Точно так же[64] поступили немногие, и однако же поступили.
Евгений Долматовский, очень популярный в те годы поэт, его песни – «Любимый город», «Все стало вокруг голубым и зеленым», «Провожают гармониста в институт», «На Волге широкой, на стрелке далекой…» – пели повсюду. Он рассказывал мне уже в девяностом году: «За мной не приехали – мне звонили. Надо, мол, явиться в «Правду» и подписать документ государственной важности. Про содержание не говорилось, но достаточно было того, что звонил Давид Заславский, я его хорошо знал. И ничего хорошего от него не ждал. К тому же он сказал: «Пора вспомнить, Евгений Аронович, что вы еврей». Нет, возразил я ему, национальность у меня советская, а главное – я русский поэт. И только этим известен. Мои русские песни поет русский народ, и он знает меня как русского, а не еврейского поэта. Заславский стал что-то говорить в угрожающем тоне. Надо было выиграть время. Почему-то мне пришло в голову напомнить, что Шостакович только что написал на мои стихи четыре песни для голоса и фортепиано и еще кантату «Над родиной нашей солнце сияет». А сейчас, говорю, мы работаем с ним над песней о товарище Сталине. Ни над чем мы с ним тогда не работали, но я соврал – в надежде, что никто проверять не будет. А будет – Шостакович не подведет. «Конечно, вы понимаете, сказал я Заславскому, что песня о товарище Сталине важнее, чем все остальное». Плешивый отстал. И больше мне никто не звонил»[65].
Те, кому выпала горькая участь стать заложниками и невольными соучастниками задуманной гнусности, не торопились, естественно, придать ей огласку. Многие так и ушли, не рассказав ничего. Слишком поздно надумал я собрать их свидетельства. Почти никого уже не осталось. До самых последних я все же добрался.
Михаил Ботвинник в пятьдесят третьем году был на вершине своей шахматной карьеры: чемпион мира! Имя его гремело на всех континентах. Собирая еврейских знаменитостей, Заславский с Хавинсоном не должны были его обойти. Ботвинник зло отказывался от разговора со мной, именно зло – это меня поразило. Просил не беспокоить – ни за что не хотел возвращаться к тем «кошмарным дням». Кошмарным – это его выражение. Наконец, после третьего или пятого моего захода (декабрь 1991 года), признался: «Меня донимал какой-то академик (видимо, Минц. – А. В.): «подпишите, все уже подписали». Но как раз в это время я играл с Таймановым короткий матч за первое место в чемпионате СССР (М. М. Ботвинник и М. Е. Тайманов разделили 1-2-е места в чемпионате. Матч между ними игрался с 25 января по 5 февраля 1953 года, так что память Ботвинника не подвела. – А. В.) – очень подходящий повод попросить, чтобы не беспокоили. И меня еще предупредил Батуринский (полковник юстиции, занимавший руководящий пост в советской шахматной федерации), чтобы сразу по окончании матча (Ботвинник его выиграл. – А. В.) я не подходил к телефону, а еще лучше куда-нибудь бы уехал подальше от глаз. Уехать я не мог, но к телефону не подходил. Не зная, в чем дело, – просто на всякий случай. Поверил Батуринскому – человек осведомленный и зря не посоветует. Домашние тоже на звонки не отвечали, хотя телефон трезвонил с утра до ночи, – может, впрочем, кто-то хотел просто поздравить, но мне было не до поздравлений».
Виктор Давыдович Батуринский (с ним беседовал по моей просьбе корреспондент «ЛГ») не мог вспомнить, был ли у него с Ботвинником такой разговор. Принципиального значения это не имеет. Представляю себе, как мучился Ботвинник: ведь в сорок восьмом году он письменно приветствовал создание государства Израиль и придание этого государства Кремлем[66]. Его подпись под письмом в «Правду» могла бы, возможно, смягчить его вину за этот ужасный поступок, если бы пришло время держать ответ. Не подписал. Важно ли, как это ему удалось? Не подписал…
Смог я поговорить – тогда же, в декабре девяносто первого, – и с еще одним реликтом из той же плеяды – с прославленным басом Большого театра Марком Рейзеном. Когда я ему позвонил, певцу было уже девяносто шесть лет, в трубке звучал совсем не тот голос, который будил меня из черной тарелки репродуктора в кромешной тьме зимней московской рани: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек». Как ему не хотелось, чтобы я пришел для этого разговора! Но я все же пришел. Почему-то не работало отопление. Марк Осипович сидел в некогда роскошной, богато обставленной и – совершенно нежилой, выстуженной комнате. В дубленке и валенках: Меншиков в Березове наших дней. Повел меня на кухню, где горели все четыре конфорки газовой плиты. Я вытащил магнитофон – он властным жестом от него отмахнулся, повелел не включать. «Ну, было там какое-то сборище. Смутно помню. Прислали «ЗИМ». Какой-то академик держал речь: надо исполнить свой гражданский долг. Я сказал: «Мой гражданский долг – петь. У меня сегодня спектакль. Может прийти товарищ Сталин. Когда спою, присылайте «ЗИМ» снова. Тогда поговорим». Не прислали»[67].
Только у нас такое возможно: имя товарища Сталина помогало бороться с замыслом товарища Сталина. То есть, иначе сказать, с ним самим. Молодцы – догадались!..
Я понял, что за академик держал ту речь, которая запомнилась Рейзену. Его точный портрет нарисовал Вениамин Каверин: «Отвратительный лысый человек, похожий на деревянную куклу, с лицом, в котором наудачу были прорезаны глаза, а вместо рта – узенькая щель». Это был безоглядный сталинский холуй, имевший дерзость называть себя историком, – академик Исаак Израилевич Минц. Профессиональный фальсификатор, он прожил почти сто лет, ни разу не обмолвившись, в какой гнусной истории играл ведущую роль. И Хавинсон отдал Богу душу на девяносто третьем году – забился в норку и помалкивал. В полной немоте дотянуло до восьмидесяти пяти и другое лысое чудовище – Давид Заславский: продавшие душу дьяволу никогда не способны на исповедь.
Нашлись отговорки и еще у нескольких человек. Про иных известно достоверно.
Уклонился от подписи Герой Советского Союза, генерал Яков Крейзер (впоследствии «полный», как говорили раньше, генерал, то есть генерал армии). Уклонился академик Евгений Варга – старый венгерский коммунист, осевший в Москве, – он позволял себе спорить со Сталиным и в двадцатые, и в тридцатые годы. Отказался профессор Александр Горинов, член-корреспондент Академии наук, крупнейший специалист по строительству железных дорог. Есть не поддающиеся пока проверке сведения о том, что отказались также: академик-экономист Иосиф Трахтенберг, профессор-историк Аркадий Ерусалимский, профессор-международник Исаак Звавич.
Зато согласившихся хватало с избытком.
Подписали бывший министр Борис Ванников, генералы Давид Драгунский и Соломон Кремер, академики Александр Фрумкин, Семен Вольфкович, Григорий Ландсберг, конструктор самолетов Семен Лавочкин, писатели Василий Гроссман, Самуил Маршак, Павел Антокольский, Маргарита Алигер, Лев Кассиль, композитор Матвей Блантер, музыканты Давид Ойстрах, Эмиль Гилельс, дирижеры Юрий Файер, Самуил Самосуд, балерина Суламифь Мессерер (тетя Майи Плисецкой) и еще многие другие, очень известные советским гражданам и – в большинстве своем – весьма достойные люди. Ими руководили страх, отчаяние и надежда.
Да, надежда: как признавался впоследствии Василий Гроссман, он думал, что, отдав на заклание несколько десятков и без того обреченных врачей, избавит от уничтожения весь еврейский народ. Спасет большинство, пожертвовав меньшинством[68]. До конца жизни Гроссман казнил себя за этот поступок. Самуил Маршак плакал на груди своего друга Александра Твардовского, уверяя, что за эту слабость ему нет никакого прощения[69]. Матвей Блантер, автор всенародно любимой «Катюши», каждое утро с ужасом открывал газету, страшась увидеть свою фамилию под этим письмом.
Зимой 1976 года мы встретились в Переделкинском доме творчества с Павлом Григорьевичем Антокольским. Вообще-то он жил на своей даче в писательском поселке Пахра, но в Переделкине шел какой-то поэтический семинар, и вести одну из групп пригласили Антокольского. Я с ним был знаком еще по литературной студии МГУ, которой он какое-то время руководил, – возможно, это подвигло меня спросить его про злополучную историю с письмом, о которой смутно что-то слышал в Париже еще в шестьдесят восьмом, но воспринял тогда как «испорченный телефон». Антокольский не пытался изобразить из себя героя – сказал с мужественной прямотой: «Мы с Гроссманом (выделил только его!) подписали». Мне хотелось понять: «Вас запугивали, вам угрожали?» Он посмотрел на меня с удивлением: «Ну, что вы! Обвораживали и ублажали. На столе стояла огромная ваза с пирожными – до них никто не дотронулся. Зато, поверьте, теперь я знаю, что чувствует кролик, когда с ним тешится удав перед заглотом».
Маргариту Алигер мне удалось разговорить в конце сентября девяносто первого – незадолго до ее смерти. Она переживала одну трагедию за другой (смерть мужа, трагическую гибель дочери), оборвав уже, в сущности, всякую связь с прошлым. Может быть, поэтому, неоднократно отказываясь раньше говорить о том эпизоде, на этот раз вдруг решилась. «Порог выносливости, – сказала мне Маргарита Иосифовна, – не безграничен. Но моральная пытка еще страшнее физической. От нее тупеешь, отключаешься, перестаешь принадлежать себе… Я безропотно подписала то письмо, даже не прочитав, – лишь бы скорее сбежать, лишь бы не видеть жабью физиономию омерзительного Заславского и паточную улыбку лощеного упыря Хавинсона. Вернулась домой и влила в себя коньяка, чуть ли не всю бутылку».
В том, что письмо, о котором идет речь, существовало и что сбор подписей под ним проходил в условиях поистине драматических, ни у кого сомнения не было, но само письмо куда-то «затерялось». Недавно оно нашлось, но в очень странном варианте. Машинописный и набранный типографским способом текст отличаются друг от друга, а под текстом находится перечень подписавшихся, но без самих подписей, – в перечне значатся 58 имен, хотя из воспоминаний известно, что планировалось собрать не менее ста подписей[70].
Опубликовавший его текст журнал «Источник», всегда ссылающийся на точное место хранения документа, на этот раз (не случайно, конечно) поступил вопреки своим правилам: где найден этот документ и где он находится, в публикации не обозначено. Подтасовка видна невооруженным глазом. Судя по опубликованному тексту, речь идет о его второй, а возможно и третьей, исправленной и смягченной, редакции: призыва спасти евреев от справедливого народного гнева там нет, хотя он запомнился тем, кто был ознакомлен с письмом в редакции «Правды»[71].
Фальсификация, проделанная журналом «Источник», – подмена первого варианта письма другим вариантом, – убедительно разоблачена Борисом Фрезинским[72]. Она видна уже из того, что в тексте письма, якобы составленном не позже 3 февраля, упоминается «взрыв бомбы» на территории миссии СССР в Тель-Авиве, который произошел 9 февраля. Первый вариант, потрясший и Каверина, и Гроссмана, и других – подписавших и не подписавших его, – был, как пишет Б. Фрезинский, «иным и страшным и теперь уничтожен или утаивается». Публикация первого варианта моментально перечеркнула бы неуклюжую попытку «трезвых и объективных» историков (так аттестует их журнал «Наш современник», высоко оценивший книгу Г. Костырченко «В плену у красного фараона») защитить товарища Сталина под маской его разоблачения.
Важнейшую роль в судьбе подготовленного к публикации письма – точнее, в том, ради чего оно готовилось, – сыграл Илья Эренбург. Он предпринял отчаянную попытку сорвать сталинский замысел, скользя по лезвию бритвы и понимая, что в создавшейся конкретной обстановке не может ни подписать, ни безоговорочно отказаться. Под каким-то предлогом мог бы, наверное, уклониться – это осталось бы строкой в личной его биографии. Как остался строкой практически никем не замеченный его отказ подписать другой текст – пятью годами раньше: панегирический некролог большущего друга писателей – Андрея Жданова. Никто не посмел уклониться, а он посмел[73].
Мог бы так же и в этот раз, но Сталина это только разозлило бы, озлобило бы еще больше. Играть со Сталиным можно было только по правилам, им самим установленным, разговаривать с ним на доступном ему языке. То есть найти аргументы, который он был бы в состоянии воспринять. В судьбоносный момент, когда на кон была брошена жизнь миллионов его соплеменников, Эренбурга меньше всего заботило, что скажут о нем и как будут его лягать полвека спустя кабинетные критики и аналитики-эрудиты, «разоблачающие» теперь сталинский «государственный антисемитизм» с позиции «государственного патриотизма».
Задача была только одна: любой ценой остановить катастрофу.
Самым блистательным был финальный аккорд того исторического письма, с которым Эренбург обратился к Сталину. Он не отказывался подписать коллективное обращение, за что, глядишь, и заслужил бы кислую похвалу нынешних знатоков, – нет, он соглашался его подписать! Но лишь при условии, что Сталин, узнав про его сомнения (они касались прежде всего неизбежной международной реакции), не сочтет их серьезными и даст ему мудрый совет подпись поставить. Шахматные комментаторы такие ходы сопровождают тремя восклицательными знаками.
Сталин раздумывал. Время шло.
В отличие от тех, кто впоследствии считал его поступок не просто героическим, но и спасительным, сам Эренбург относился к нему более критически. «Я пытался воспрепятствовать появлению в печати, – пишет он в своих мемуарах, – одного коллективного письма. К счастью, затея, воистину безумная (как иначе можно было назвать идею «депортации во искупление»?! – А. В.), не была осуществлена. События должны были развернуться дальше. (!) Не настало еще время об этом говорить. (Когда он писал свои мемуары, говорить-то, возможно, уже настало, но кто бы ему позволил еще и напечатать? А ведь он писал мемуары для печати, а не в стол. – А. В.) Тогда я думал, что мне удалось письмом переубедить Сталина, теперь мне кажется, что дело замешкалось и Сталин не успел сделать того, что хотел»[74].
Опубликованный ранее текст его письма Сталину[75] представляет собой тоже лишь первоначальный вариант. В нем отсутствуют два важнейших пассажа, свидетельствующих о том, как Эренбург стремился подыграть Сталину, не прогневать его, высказать те «соображения», которые могли бы хоть как-то повлиять на адресата, то есть сделать все возможное и невозможное, лишь бы остановить в последний момент руку обезумевшего палача.
Вот два дополнения к первоначальному варианту, которые Эренбург сделал после нескольких дней раздумий и 3 февраля 1953 года вручил лично Шепилову с просьбой отдать письмо Маленкову для передачи Сталину. Первое: «В тексте «Письма» имеется определение «еврейский народ», которое может ободрить националистов и смутить людей, еще не осознавших, что еврейской нации нет». И второе: «Я убежден, что необходимо энергично бороться против всяческих попыток воскресить или насадить еврейский национализм, который при данном положении неизбежно приводит к измене Родине. Мне казалось, что для этого следует опубликовать статью или даже ряд статей, подписанных людьми еврейского происхождения, разъясняющих роль Палестины, американских буржуазных евреев и пр. С другой стороны я считал, что разъяснение, исходящее от редакции «Правды» и подтверждающее преданность огромного большинства тружеников еврейского происхождения Советской Родине и русской культуре, поможет справиться с обособлением части евреев и с остатками антисемитизма. Мне казалось, что такого рода выступления могут сильно помешать зарубежным клеветникам и дать хорошие доводы нашим друзьям во всем мире»[76].
Именно вариант письма с этими дополнениями является аутентичным, ибо под ним стоит личная подпись Эренбурга (автограф), и именно его читал Сталин, о чем свидетельствует имеющаяся на оригинале архивная пометка: «Поступило 10.Х.53 г. с дачи И. В. Сталина»[77]. Значит, Сталин не только его читал, но и держал при себе, – оно оказалось в числе тех, сравнительно немногих, особо важных, с его точки зрения, документов, которые он не оставлял в служебном кабинете и которые им самим не были сданы в архив: факт, говорящий о многом…
Процитированные выше дополнения Эренбурга к первоначальному варианту его письма на первый взгляд отличаются повышенной угодливостью и даже полной поддержкой бредовых идей, высказанных Сталиным еще в 1913 году. Так что глумливые потомки получили полную возможность резвиться, топча его за сервильность. Разумеется, письмо Эренбурга от начала и до конца было абсолютно неискренним. За ним стоял трезвый расчет и еще – прагматичное лукавство, которое позволяло Эренбургу, начиная с середины тридцатых годов, играть при Сталине особую роль.