355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аркадий Ваксберг » ИЗ АДА В РАЙ И ОБРАТНО » Текст книги (страница 9)
ИЗ АДА В РАЙ И ОБРАТНО
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 05:35

Текст книги "ИЗ АДА В РАЙ И ОБРАТНО"


Автор книги: Аркадий Ваксберг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц)

ВЕЛИКИЙ ДРУГ ВСЕХ НАРОДОВ

ВЕЛИКИЙ ДРУГ ВСЕХ НАРОДОВ

Для фильма «Цирк» была написана и еще одна песня, на долгие годы ставшая неофициальным, но чрезвычайно популярным советским гимном. Называлась она «Песней о Родине» – рефреном были слова, исключительно злободневно, а главное справедливо, звучавшие в дни, когда Большой Террор стал достигать своего пика: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек». Каждое утро, в шесть часов, она исполнялась по Всесоюзному радио – с нее начинался новый день. Пел ее, любимую Сталиным песню, композитора-еврея Исаака Дунаевского и поэта Василия Лебедева-Кумача, любимый Сталиным певец-еврей Марк Рейзен, а сразу после песни звучал дикторский голос уникального по богатству красок тембра: «С добрым утром, товарищи!» Это был голос любимого сталинского диктора-еврея Юрия Левитана: только ему Сталин будет доверять до самой своей смерти зачитывать по радио свои указы и приказы. Он же – Левитан известит страну и мир о кончине диктатора.

Здесь уместно вспомнить, что тридцатые годы вообще прошли под знаком массовой советской песни. Этот феномен не имеет никакого отношения к собственно искусству, хотя некоторые песни в чисто музыкальном отношении демонстрировали исключительный талант их создателей – это относится прежде всего к тому же Исааку Дунаевскому, композитору мощного дарования и необыкновенной популярности. Советская массовая песня тех лет была явлением прежде всего политической и социальной жизни, создавая музыкальный фон эпохи и служа яркой, праздничной ширмой, за которой лилась кровь миллионов жертв Большого Террора. Ее бравурные звуки, часами лившиеся из радиорепродукторов и слетавшие с киноэкрана, заглушали звук выстрелов, отнимавших жизнь у безвинных людей.

Создателями этого песенного богатства в тридцатые, а не в позднейшие, годы были почти исключительно композиторы-евреи: кроме Дунаевского – братья Дмитрий и Даниил Покрасс, Матвей Блантер, Сигизмунд Кац, Виктор Белый, Юлий Хаит, Константин Листов, Зиновий Компанеец. Да и позже, когда получат широкое признание, всесоюзную, а то и всемирную известность песни «этнически чистых» русских композиторов Соловьева-Седого, которого Солженицын, невесть почему, унизит, посчитав за еврея (т. 2, с. 321), Богословского, Хренникова, Мокроусова, вклад композиторов-евреев в русское песенное искусство все равно останется огромным: к названным выше присоединятся и более молодые Ян Френкель, Марк Фрадкин, Аркадий Островский, Оскар Фельцман, Эдуард Колмановский, Вениамин Баснер, Давид Тухманов, Исаак Шварц, Владимир Шаинский.

Их песни завоюют огромную популярность в русской национальной среде, и никто (за некоторым, как видим, исключением) при этом не вспомнит, к какой этнической группе относятся их создатели. Большинство этих песен живет и сегодня, они воспринимаются сейчас даже острее, чем раньше, с ностальгической теплотой, притом не только старшим, но и более молодым поколением русских людей, способных отличить само произведение от его «социальных заказчиков». Их по-прежнему поют не только с концертных площадок, но и за дружеским и семейным столом, меньше всего интересуясь составом крови тех, кто их сочинил.

Но, по Солженицыну, это «они все (еврейские композиторы-песенники – А. В.) настукали оглушительных советских агиток в оморачивание и оглупление массового сознания, и начиняя головы ложью, и коверкая чувства и вкус» (т. 2, с. 321). Ни малейшей дискриминации композиторы-евреи, естественно, не подвергались – напротив, их творчество всячески поощрялось, ибо оно – это, разумеется, верно – способствовало созданию и укреплению благообразного имиджа режима. Композиторов награждали орденами, им давали почетные звания – можно ли, однако, про это сказать, что они (они – словно сами себя награждали!) «зорко не упускали ступенек советской карьеры»? (т. 2, с. 320)

Тогда же невероятную популярность, директивно раздувавшуюся прессой, получили молодые музыканты, завоевавшие высшие премии на самых престижных международных конкурсах – в Варшаве, Вене, Брюсселе. Разумеется, эта громкая слава была ими вполне заслужена, но она никак не была адекватна тому месту, которое, в отличие от массовой песни, занимала скрипичная и фортепианная музыка в реальных культурных запросах большинства населения. Однако триумфальные успехи молодого советского искусства на международной арене также входили составной частью в программу, которая предусматривала создание мощного отвлекающего пропагандистского фона в эпоху кровавых репрессий. Но в славословиях, адресованных музыкантам, которые покорили своим искусством весь западный культурный мир, присутствовал особый смысл.

Дело в том, что все они, за очень малым исключением, тоже были евреями. Именно тогда на небосклоне искусства вспыхнули неведомые дотоле имена Давида Ойстраха, Эмиля Гилельса, Якова Флиера, Якова Зака, Елизаветы Гилельс, Розы Тамаркиной, Бориса Гольдштейна, Арнольда Каплана, Михаила Фихтенгольца, Григория Гинзбурга, Марии Гринберг, Татьяны Гольдфарб, Якова Слободкина (чуть позже – Леонида Когана, Беллы Давидович, Юлиана Ситковецкого). Их имена мелькали повсюду – в газетах, журналах, по радио, афишами с их портретами были оклеены стены домов. Сталин наградил их орденами и осыпал денежным дождем.

Вся страна звала четырнадцатилетнего скрипача-лауреата Бориса Гольдштейна его домашним, типично еврейским, именем Буся. Сталин принял его в Кремле и пожелал ему – «замечательному советскому пионеру Бусе, которым гордится весь советский народ», – успехов и счастья. Пожелание свое он даже облек в материальную форму: одесситу Бусе Сталин лично выделил трехкомнатную квартиру в Москве и дал на обзаведение три тысячи рублей – по тем временам огромные деньги[1].

Когда специально выделенная для этого бригада ЦК подбирала Анри Барбюсу, вознамерившемуся написать апологетическую (а если не выбирать выражений, то просто холуйскую) биографию Сталина, эпизод о том, как юный Буся был обласкан вождем и осыпан щедротами с барского стола, был включен в число «фактов, подлежащих обязательному отражению». Этот гимн людоеду был рассчитан не только на западных простаков, но и на «внутренний рынок»: книжонку Барбюса в обязательном порядке изучали в школах, вузах, кружках политпросвещения. Замечательные музыканты с полным основанием принимали знаки общественного внимания и верховного признания, вряд ли осознавая, какую политическую роль им суждено сыграть.

Благодаря выдающимся успехам на международных и всесоюзных чемпионатах молодого шахматиста еврейского происхождения Михаила Ботвинника, который лишь в конце сороковых станет чемпионом мира, огромную популярность обрели тогда и шахматы, причем пресса восторженно отмечала и успехи его коллег: Григория Левенфиша, Исаака Болеславского, Ильи Кана, Григория Бондаревского, а также эмигрировавшего из Чехословакии, спасаясь от близящегося аншлюса, Сало (Саломона) Флора, беглеца из Венгрии Андре Лилиенталя и других – всех, как на подбор, с теми же этническими пороками.

Незадолго до своей смерти Михаил Моисеевич Ботвинник, оставшийся, несмотря на преследования, которым позже неоднократно подвергался, верным советской власти, уверял меня, что Сталин особо покровительствовал ему из-за того, что тогдашний чемпион мира, – русский эмигрант Александр Алехин, слыл убежденным антисемитом. Даже если это и апокриф, то все же весьма знаменательный.

В сознание миллионов как бы непринужденно и ненавязчиво внедрялся образ Сталина – друга всех народов, обеспечившего каждому, независимо от национального происхождения, расцвет всех его способностей и получающего заслуженное воздаяние за результаты своего труда. Не то что вслух, но даже про себя ни один здравомыслящий человек не мог бы упрекнуть Сталина в антисемитизме. Его потайные мысли по-прежнему оставались действительно потайными. Время им выплеснуться наружу еще не настало. Впрочем, собственно национальные проблемы вряд ли тогда занимали его в первую очередь. Ликвидировать подчистую всю «ленинскую гвардию», всех подлинных и мнимых соперников, независимо от их «пятого пункта», нагнать страх на всю страну – такой была первоочередная задача.

Начавшийся сразу же после большевистского переворота террор против всех, кто был не согласен с новым режимом или даже только мог оказаться не согласным, не прекращался ни на один день, но Большим его стали называть лишь после того, как Сталин приступил почти к поголовному уничтожению старых большевиков, а попутно и еще нескольких миллионов людей, воооще далеких от всякой политики, – для всеобщего устрашения. Поскольку же главный удар пришелся все-таки по ленинцам и прочей ангажированной публике марксистской ориентации, то среди обреченных на заклание был заведомо большой процент евреев, составлявших значительную часть партийного, государственного, управленческого, пропагандистского и хозяйственного аппарата.

Евреи все еще занимали руководящие посты в правительстве в качестве наркомов и их заместителей. В состав Совета народных комиссаров в середине тридцатых годов входили Максим Литвинов (Валлах-Финкельштейн) – нарком иностранных дел, Генрих (Иегуда-Генах Гиршевич) Ягода – нарком внутренних дел, Лазарь Каганович – нарком путей сообщения, Аркадий Розенгольц – нарком внешней торговли, Израиль Вейцер – нарком внутренней торговли, Моисей Калманович – нарком совхозов, Моисей Рухимович – нарком оборонной промышленности, Исидор Любимов – нарком легкой промышленности, Александр Брускин – нарком среднего машиностроения, Григорий Каминский – нарком здравоохранения. Евреи – заместители наркомов и начальники главных управлений, входивших в наркоматы, – исчислялись многими десятками. Сталин хорошо знал, что «еврейскому засилью» продолжаться недолго, что в огне близящегося Большого Террора предстоит сгореть многим и многим высоким персонам и что на необычайно высокий процент евреев среди жертв неизбежно обратят внимание и дома, и за границей. Репутация антисемита, естественно, не устраивала великого поборника нерушимой дружбы народов. И он своевременно принял превентивные меры.

Середина тридцатых годов отличается необычайным ростом антиантисемитских судебных дел. И в материнском архиве, и в архиве моего патрона по адвокатуре Ильи Брауде, откуда я своевременно сделал обширные выписки, сохранялось много досье по делам тридцатых годов, связанных с этой темой. К ответственности по обвинению в антисемитизме привлекали даже таких людей, которые, возможно, и не отличались большой любовью к еврейству, но однако же не совершили ничего такого, что должно было влечь за собой непременно кару, предусмотренную Уголовным кодексом.

Ничем серьезным не подкрепленные доносы об антисемитских высказываниях (не более того!), – доносы, явно инспирированные указаниями, которые давались секретным осведомителям, – сразу же приводили в действие прокурорско-судебный механизм. Тривиальные обывательские разговоры под пьяную лавочку о том, что «от евреев житья не стало», служили достаточным основанием для возбуждения уголовного дела по статье о распространении призывов к межнациональной розни. В архиве Брауде сохранилось письмо с рассказом о том, что одному арестованному «за контрреволюцию» вменялись какие-то разговоры в приятельских компаниях, где было «много всяких слов против евреев». Эти «разговоры» были квалифицированы «тройкой» НКВД («Особым совещанием») как «перепевы контрреволюционной клеветы на советскую страну и на политику партии». Совершенно очевидно, что такой, едва ли не повсеместный, интерес спецслужб к, одной и той же теме, причем весьма слабо стыкующийся с законом, не мог быть простой случайностью. Поскольку никаких письменных указаний на этот счет не обнаружено, а факт остается фактом, можно предположить, что имелись указания устные, шедшие с самого верха.

Наиболее зримым свидетельством этого феномена явилось громчайшее дело, потрясшее всю страну летом 1936 года. Это был единственный за всю советскую историю случай, когда антисемитизм осуждался не за закрытыми дверями, не теоретически и не пропагандистски, а вполне конкретно, с соблюдением формальных правил судебной процедуры, персонифицировавшись в реальных обвиняемых, которые были приговорены за совершенное ими на антисемитской почве злодеяние к смертной казни. Такой процесс был совершенно необходим Сталину именно в этот момент: вот-вот должен был начаться публичный суд над Зиновьевым, Каменевым и еще большой группой евреев, а по сути – над отсутствующим евреем Бронштейном-Троцким, и Сталину необходимо было заранее отвести от себя подозрения в антисемитизме. Отвести именно потому, что антисемитизм в этом первом из трех Больших Московских процессов присутствовал слишком уж густо.

Счастливый случай сам пришел в руки – ничего выдумывать не пришлось.

«В январе 1935 года на далеком заполярном острове Врангеля – в Восточной части Ледовитого океана – был найден изуродованный труп одного из зимовщиков, врача Николая Вульфсона. Его жена, тоже врач, Гита Фельдман заподозрила, что смерть мужа наступила не в результате несчастного случая (согласно первоначальной версии Вульфсон отправился по вызову больного в пургу на собачьей упряжке, упал, ударился лицом о лед и погиб), а в результате убийства, которое совершил «каюр» (водитель упряжки) Степан Старцев по указанию начальника зимовки Константина Семенчука. С обоими чета Вульфсон-Фельдман находилась в конфликтных отношениях. Вдова написала письмо прокурору СССР Андрею Вышинскому – шло оно бесконечно долго и поспело очень кстати, ибо Вышинский был лучше, чем кто-то другой, информирован о пожеланиях вождя.

В распоряжении следствия (его вел ближайший сподвижник Вышинского – Лев Шейнин, который вскоре станет еще и «писателем») не было решительно ничего, кроме подозрений Гиты Фельдман. На место предполагаемого преступления никто не выехал, труп эксгумации не подвергся, никаких улик в юридическом смысле слова не было и в помине, экспертиза производилась в Москве на основании «чертежей» и «схем», нарисованных самой потерпевшей, при этом эксперты отвечали на чисто умозрительные вопросы следствия и суда: «могло ли быть так, что?..». Экспертами выступали знаменитые и уважаемые полярники, но они исходили не из каких-либо конкретных событий данного случая и предполагаемого способа данного убийства, а лишь из предыдущего опыта своих путешествий по Северу (целый день, например, обсуждался вопрос, как обычно ведут себя собаки в пургу), никакого отношения не имевших к тому, что на этот раз рассматривал суд[2].

Но Вышинскому, или, точнее, тому, чью волю он исполнял, конкретная истина по конкретному делу была совершенно не нужна. Дело служило лишь поводом для решения совсем иной «сверхзадачи». Одно то, что жертвами стали врачи с ярко выраженными еврейскими фамилиями, а «убийцами» – лица с фамилиями совершенно иными, придавало или, точнее, могло придать делу при особом желании определенную национальную окраску. Как раз такое желание у Сталина и было. Притом ему в данном случае нужны были не намеки, не предположения, не чтение между строк, не догадки и загадки, над которыми еще пришлось бы ломать голову, а недвусмысленный открытый текст. Ему было нужно, чтобы каждый понял: Сталин, великий друг и защитник всех без исключения народов, не допустит антисемитизма ни в коем случае. И карать за него будет строжайшим образом – именно так, как и обещал Еврейскому телеграфному агентству США: у товарища Сталина слова никогда не расходятся с делами.

Поэтому мотив преступления, который в другое время и при других обстоятельствах скорее всего был бы зашифрован или заменен каким-то другим, на этот раз нарочито выдвигался и педалировался. Скорее всего, между прочим, и Семенчук, и Старцев были и правда, безотносительно к гибели доктора, привержены «пережитку», который теперь называют ксенофобией, но здесь он использовался явно в спекулятивно-политиканских целях.

Процесс против Семенчука и Старцева состоялся в мае 1936 года. Он длился семь дней и проходил в самом тогда представительном зале Москвы – Колонном зале Дома Союзов на две тысячи мест. (Для судилищ над бывшими руководителями партии и правительства – своими заклятыми друзьями – Сталин выделит только Октябрьский зал Дома Союзов вместимостью в триста человек.) Обвинять подсудимых пришел сам прокурор СССР Вышинский, хотя никогда – ни раньше, ни позже – по делам об убийстве он не выступал и хотя судил Семенчука и Старцева суд не всесоюзной, а республиканской, то есть более низкой инстанции, где главному прокурору страны просто нечего делать.

Это был очень точный, даже можно сказать – блестяще рассчитанный ход. Зловещая экзотичность преступления, якобы совершенного на краю земли под покровом полярной ночи, не могла не привлечь широчайшего внимания. Его загадочность добавила процессу особую остроту. Присутствие Вышинского и его страстная речь, обличавшая не столько подсудимых, сколько антисемитизм, приведший «этих извергов» на скамью подсудимых, придали делу ту масштабность, на которую оно вряд ли потянуло бы, если бы место обвинителя занял другой прокурор.

Подсудимые свою вину отрицали, и никто их не понуждал к самооговору. Уже одним только этим дело существенно отличалось от всех других, так называемых «показательных», рассматривавшихся в те годы при огромном скоплении публики. Прокурорским и лубянским умельцам ничего не стоило выбить у обвиняемых какие угодно признания, но никто не стал тратить на это время и силы: исход дела был предрешен, а упорство подсудимых, отрицавших свою вину, лишь подчеркивало общественную опасность антисемитов, не желающих «разоружаться» перед советским судом. Не случайно еще и то, что защита подсудимых была поручена адвокатам русского происхождения Николаю Коммодову и Сергею Казначееву, дабы избежать прямого русско-еврейского столкновения в суде: типично советское правосознание не допускало возможности защиты антисемитов евреями.

О том, что предметом судебного разбирательства было все же обвинение в убийстве, а не в антисемитизме, устроители процесса, похоже, забыли. Прокурор Вышинский нисколько и не скрывал сверхзадачу процесса. Некоторые пассажи его обвинительной речи почти без утайки свидетельствуют о замысле превратить дело Семенчука и Старцева в своеобразное «дело Бейлиса наоборот». Там надо было любой ценой доказать ритуальный характер убийства, что превращало процесс в антиеврейский, здесь тоже любой ценой надо было доказать «лютый антисемитизм» Семенчука и загадочно покончившего с собой его дружка, биолога Вакуленко, что превращало процесс в проеврейский. «Вся деятельность Семенчука, – вещал Вышинский в обвинительной речи, – была направлена нa подрыв авторитета советской власти ‹…›, представляя собой удар по основным принципам нашей национальной политики, по ленинско-сталинской национальной политике в целом. Семенчук действовал грубо преступно, нарушая все принципы ленинско-сталинской национальной политики, позволяя себе чудовищные извращения указаний нашей партии и вождя народов Союза ССР товарища Сталина. ‹…› Семенчук осмелился не просто игнорировать, а прямо нарушать замечательные указания нашего вождя и учителя о нерушимой дружбе народов нашей страны»[3].

Назойливое повторение жвачки про «сталинскую дружбу народов» свидетельствует о том, что целью процесса был не суд над предполагаемыми убийцами, а суд над бесспорными антисемитами. Но в еще большей мере раскрывают истинные задачи этого показательного процесса те слова, которые Вышинский нашел, чтобы пропеть гимн покойному Вульфсону и его жене. «Единственным человеком, – упоенно вещал Вышинский, привыкший только клеймить, а не восхвалять, – представляющим собой просвет на мрачном, черном фоне этой в моральном отношении сплошной полярной ночи, поднявшим голос протеста, начавшим борьбу и доведшим ее до конца ценою своей жизни, был доктор Николай Львович Вульфсон и поддерживавшая его верная спутница Гита Борисовна Фельдман. Если бы не они, может быть, мы не так скоро и решительно сумели бы вскрыть этот позорный антисоветский гнойник. ‹…› Память о докторе Вульфсоне будет жить в сердце каждого честного гражданина нашей советской земли. ‹…› Нашего восхищения и признательности заслуживает и доктор Фельдман, которую уже после убийства мужа Семенчук и Вакуленко (приятель и собутыльник Семенчука, покончивший с собой и потому не привлеченный к суду. – А. В.) предполагали убить, сговаривались о том, как лучше «убрать эту жидовку», продолжая глумиться над убитым ими Вульфсоном, называя его «грязным жидом» ‹…› Это говорил Вакуленко, а Семенчук его поддерживал, потому что сам вел такую же линию…»[4]

За всю российскую историю – досоветскую, советскую и постсоветскую – ни одного подобного процесса, на котором с главной трибуны страны власть столь громогласно и столь страстно обличала бы антисемитизм, не было и скорее всего не будет. Казалось бы, какие еще нужны доказательства для того, чтобы показать всю несовместимость большевизма в его сталинском варианте и антисемитизма? Но пропагандистская нарочитость выпирала столь сильно, что и в те, сохранившие революционный романтизм, времена он был очевиден для всех, кто не был полностью ослеплен и зашорен. Когда я впервые рассказал в советской прессе периода перестройки об этом, совершенно неведомом новым поколениям, деле[5], пришло много писем от тех, кто еще помнил тот громкий процесс. Все они утверждали, что искусственность процесса и фальшивый пафос обвинителя были для них очевидны еще и тогда[6]. Один из моих корреспондетов, врач ленинградской скорой помощи Михаил Голощекин, встречался с Гитой Фельдман в пятидесятые годы, работавшей уже в московской больнице имени Боткина. Хотя Вышинский не скупился на лестные слова об этой «хрупкой, но героической женщине», она отзывалась о нем весьма нелестно. Принимая ее накануне и после процесса, говорил с ней грубо и оскорбительно[7].

Это лишний раз подтверждает спекулятивный характер процесса. Судьба конкретного человека, равно как и судьба «униженного и оскорбленного» народа, в защиту которого так страстно выступал знаменитый златоуст, ничуть прокурора не волновали. Его единственной задачей было исполнить тайное поручение вождя, создав себе имидж неподкупного стража законности накануне первого из трех «процессов века», а вождю – имидж великого борца за дружбу народов и непримиримого врага антисемитов.

Требование Вышинского расстрелять и Старцева, и Семенчука было исполнено. Отметим, однако: для этого мнимые действия подсудимых пришлось квалифицировать не по какой-то статье об антисемитизме или разжигании национальной розни, и даже не по статье об убийстве (она тогда не предусматривала расстрела), а как «бандитизм», что с формально юридической точки зрения было чистейшим абсурдом.

Три месяца спустя, когда приподнялся загадочный занавес и пред миром предстали вчерашние трибуны и вожди революции – Григорий Зиновьев и Лев Каменев, превратившиеся в заурядных «фашистских шпионов», никто не мог заподозрить уехавшего отдыхать на черноморском побережье Сталина, что он расправляется со своими еврейскими соперниками, что он сводит какие-то личные счеты, подверженный предрассудкам, с которыми сам же так беспощадно сражается.

Ему совершенно необходимо было это моральное алиби. Перед самым началом первого Московского процесса он лично, своей рукой (есть его правка на машинописном документе, подготовленном Ягодой), внес в список подсудимых новые, не предусмотренные первоначально Лубянкой, имена обреченных только еврейского происхождения, причем некоторые из них еще не были арестованы или даже не могли быть арестованы, ибо находились за границей: Дрейцер, Ольберг, Берман-Юрин, Фриц Давид (Круглянский), Натан Лурье, Моисей Лурье, Павел Липшиц, Исаак Эстерман, Рейнгольд, Гертик и другие[8]. Отлично сознавая, сколь дико это звучит, он – также собственноручно – приписал, что все эти евреи были не просто шпионами, а «служили в гестапо и выполняли личные задания Франца Вайса, представителя Гиммлера»[9].

Всего на скамью подсудимых в августе 1936 года посадили 16 человек, из них 11 были евреями. Но, в отличие от того, что уже делалось раньше и всегда будет делаться позже, никакого упоминания об их национальной принадлежности в деле нет. Более того, все они, кроме одного, названы по своим партийным псевдонимам, и ни о каком «раскрытии скобок», как это станет практиковаться 12-15 лет спустя, не было и речи. Так что Каменев, скажем, судим и расстрелян как Каменев, а вовсе не как Розенфельд, которым юридически он был до последней минуты. Единственное исключение (работник Коминтерна Круглянский) было сделано потому, что «Фриц Давид» – один из его бесчисленных не партийных, а шпионских псевдонимов, и судить его под этим именем было невозможно. Отметим попутно, что «Фриц Давид», как и другие секретные агенты Коминтерна, действительно был шпионом, только шпионил он не против, а в пользу Советского Союза.

Традиционный сталинский прием – одно для публичного потребления, а для того, что скрыто от посторонних глаз – другое. Этот прием использовался им с середины тридцатых годов очень успешно в «еврейском вопросе». Поощрение евреев за подлинные или мнимые успехи продолжалось с прежней, а может быть, даже повышенной интенсивностью. За успешное завершение строительства (с помощью рабского труда, руками заключенных) канала, связавшего Белое и Балтийское моря, высшую награду – орден Ленина – получили лубянские начальники, все до одного евреи: Лазарь Коган, Матвей Берман, Семен Фирин, Яков Рапопорт и многие другие.

Максим Горький, с одобрения Сталина (об этом прямо говорится в предисловии), отредактировал и выпустил книгу об этом строительстве, украсив ее портретами энкавэдэшников-орденоносцев сплошь с еврейскими фамилиями. Вряд ли он сознавал, как ловко подыгрывал Сталину, снимая с него подозрения в антисемитизме и вместе с тем провоцируя антисемитские чувства у читателей: ведь все таким образом узнали, в чьих руках находятся судьбы рабов, обреченных на мучительный принудительный труд.

На втором Большом Московском процессе (январь 1937 года) евреев тоже было немало (6 из 17), и чуткий гитлеровский барометр в лице доктора Геббельса сразу уловил в списке подсудимых антисемитский привкус: «В Москве снова показательные процессы, – отметил шеф гитлеровской пропаганды. – Снова, очевидно, против евреев. Сталин прижмет евреев. Военные, должно быть, тоже настроены против евреев»[10]. Но мудрый и хитрый Сталин пошел на совершенно неожиданный ход. Из четверых главных подсудимых (Пятаков, Радек, Сокольников и Серебряков) он сохранил жизнь (очень ненадолго[11]) двоим: Карлу Радеку (Собельсону) и Григорию Сокольникову (Бриллианту). Оба они были евреями и оба пользовались большой известностью на Западе. Радека знали по его многочисленным статьям и выступлениям за границей, по обширнейшим личным связям, а Сокольникова – как бывшего посла в Лондоне. Появился еще один аргумент, снимавший со Сталина подозрения в антисемитизме. Вместе с тем за кулисами все было иначе.

Среди подсудимых на процессе Пятакова – Радека был занимавший ранее ответственные посты в государственном и хозяйственном аппарате инженер Борис Норкин. Его родная сестра, педиатр Лия Норкина, работала в детской поликлинике на Большой Полянке, по соседству с домом, где мы жили, и была, таким образом, моим лечащим врачом. С моей матерью у нее установились личные, не формальные, отношения, и она иногда заходила к нам, навещая меня и попутно получая от матери юридические советы. Все это, конечно, я знаю только с материнских слов – детская память воспоминаний об этих визитах не сохранила.

Когда в газетах появилось сообщение о составе подсудимых на судебном процессе, Лию Осиповну изгнали с работы не сразу – сначала провели общее собрание сотрудников поликлиники, где ни слова не говорилось о ней лично, но нескончаемо много о ее брате. Больше всего Лию Осиповну потряс нескрывавшийся «антисемитский фон», как она выражалась, на котором проходило все ее шельмование: тогда это казалось необъяснимым контрастом с официальной политикой. Представители райкома и лубянских служб все время подчеркивали еврейское происхождение «шпиона, вредителя и двурушника» Бориса Норкина, а тем самым и его сестры, вызывая присутствующих на соответствующую реакцию. Но не вызвали. Русские коллеги тайком выражали Лие Осиповне свое сочувствие. Обо всем этом она еще успела рассказать моей матери. По неподтвержденным сведениям, которые до нас дошли позже, Лия Осиповна Норкина умерла в ссылке (или была убита?) в 1940 году[12].

В те самые дни, когда проходил суд над Пятаковым, Норкиным и другими, в «Правде» появилась редакционная статья, продиктованная лично Сталиным. Она была озаглавлена «Великий русский народ»[13]. Такая формулировка еще совсем недавно была невозможна – она противоречила так называемой «национальной политике партии». Между тем первые признаки возникновения великодержавного государственного национализма можно было заметить и раньше[14]. Сталин вступил в открытую полемику с Лениным (не называя его по имени) и демонстративно отказался от коминтерновской риторики с ее вненациональными лозунгами мировой революции. В конкретных советских условиях утверждение величия именно русского народа означало, что он «более равный», чем все остальные, населяющие Советский Союз. Пройдет девять лет, и Сталин скажет именно это открытым текстом.

В декабре 1937 года прошли выборы в советский квази-парламент – Верховный Совет СССР, образованный в соответствии со «сталинской конституцией», принятой годом раньше. Было избрано 47 евреев[15] – цифра ничтожная в сравнении с еврейским присутствием в предыдущих «представительных» органах, но все-таки кажущаяся очень большой – астрономической даже – в сравнении с еврейским присутствием в Верховном Совете последующих созывов. На первой сессии было избрано новое правительство. В нем уже не было, разумеется, ни Ягоды, ни Розенгольца, ни Вейцера, ни Любимова, ни Каминского, ни Калмановича[16] – все они были или расстреляны, или ожидали неминуемого расстрела в лубянских камерах. Но остались (на несколько месяцев, до уже предрешенной посадки) Моисей Рухимович и Александр Брускин, остался Максим Литвинов, остался Лазарь Каганович, к которому присоединился его брат Михаил, ставший наркомом авиационной промышленности. В правительство вошли также Матвей Берман (нарком связи), Абрам Гилинский (нарком пищевой промышленности), Семен Дукельский (начальник главного управления кинематографии в ранге наркома, затем нарком морского флота). Чуть позже в состав правительства введут жену Молотова – Полину Жемчужину (нарком рыбной промышленности) и Наума Анцеловича (нарком лесной промышленности). Так что никаких внешних признаков национальной дискриминации заметить было нельзя.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю