355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антонио Табукки » Девушка в тюрбане » Текст книги (страница 30)
Девушка в тюрбане
  • Текст добавлен: 2 апреля 2017, 04:00

Текст книги "Девушка в тюрбане"


Автор книги: Антонио Табукки


Соавторы: Джанни Челати,Марта Мораццони,Джузеппе Конте,Стефано Бенни
сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 35 страниц)

ТЕАТР

Перевод С. КАЗЕМ-БЕК



Дону Каэтано де Ланкастру,

рассказавшему мне эту историю

1. Сад перед маленькой казармой уходил в чащобу леса, грозно нависшего над местностью. Само здание, типичная колониальная постройка с блекло-розовым фасадом и желтыми ставнями, было, вероятно, возведено в 1885 году, в эпоху непрерывных стычек с Сесилом Родсом, и служило резиденцией главнокомандующего, державшего под своим контролем границу, проходившую по берегу Замбези. С тех пор как наши войска в 1890 году были выведены из Ньясаленда, здесь не осталось даже гарнизона. Казарму теперь занимали капитан запаса, дожидавшийся выхода в отставку, и два престарелых молчаливых солдата-негра из племени сипайя с женами; по всей видимости, единственной обязанностью этих негров было врачевание местных жителей, которые трудились на лесозаготовках. В день моего приезда я был поражен огромным потоком хромых, нахлынувших в казарму; капитан, правда, уверял меня, что это исключительный случай: на одном из причалов развалился огромный штабель древесины. Обычно негры лечатся своими средствами, а здесь народ и подавно особый, мне это должно быть известно лучше, чем ему, к тому же медицинское оборудование оставляет желать лучшего, заявил капитан, чтоб я особо не обольщался. Он оказался человеком весьма словоохотливым и любезным, однако слегка конфузился передо мной, называл «Ваше Превосходительство», хотя наверняка был моим ровесником – ну, может, чуть постарше; по выговору и старомодным провинциальным манерам в нем угадывался северянин из Опорто или Амаранте; мощные его скулы покрывала сизоватая щетина, а кроткая покорность во взгляде свидетельствовала об исконно крестьянском происхождении, коего не могла вытравить даже недолгая воинская служба. До мобилизации он изучал право в Коимбрском университете и надеялся, как только будет покончено с военной угрозой в Африке, устроиться в магистратуру. Правда, для этого надо сдать еще восемь экзаменов, но времени для занятий в этой глуши у него предостаточно.

Капитан распорядился подать на маленькую, увитую зеленью террасу холодный тамаринд и принялся очень деликатно, по-светски меня расспрашивать, и хотя за этими вопросами я угадал желание завязать более непринужденную, доверительную беседу, найти нужный тон ему никак не удавалось. Прежде всего он участливо осведомился о том, как прошло мое путешествие. Спасибо, прекрасно, если это слово применимо для трехсоткилометровой тряски на грузовике по знакомой ему дороге; Жоакин великолепно водит; до Тете я, разумеется, добрался на поезде; нет, климат Тете – не из лучших; вести из Европы у меня старые, шестидневной давности, ничего интересного, по-моему; я рассчитываю потратить год на сбор данных и подготовку предварительного варианта переписи Каниембского округа. Но возможно, хватит и десяти месяцев. Благодарю за любезное предложение, очевидно, помощь мне и в самом деле понадобится. Буду очень признателен, если он выделит в мое распоряжение грамотного аборигена. Кстати, в казарме есть архив? Отлично, тогда с него и начнем. Ему приходилось иметь дело с архивами? Неужели, я и не думал, что мне так повезет! Впрочем, моя задача – собрать самые приблизительные, я бы даже сказал, ориентировочные данные, которые послужат отправной точкой для будущей государственной переписи в округе Каниембы.

За тамариндом последовала очень крепкая водка (сипайя гнали ее прямо в казарме), и разговор сразу оживился. Воздух в надвигающихся сумерках наполнился тревожными звуками леса, комары становились все агрессивнее, подул легкий ветерок, и в ноздрях защекотало от терпкого запаха прелой земли. Капитан опустил сетки на окнах, зажег керосиновую лампу и вежливо испросил разрешения на время оставить меня одного: ему надо распорядиться об ужине, а нашу беседу мы продолжим за столом. Я отпустил его и с удовольствием предался размышлениям среди царящей тишины и полумрака. Тот день совпал с четырехлетней годовщиной моего пребывания в Африке; сообщать об этом капитану я счел излишним, однако же такое событие стоило того, чтоб о нем поразмыслить.

2. В 1934 году в колониальном Мозамбике можно было встретить весьма странных типов: тут жили страшно одинокие чудаки, какие-то темные, скользкие личности и авантюристы всех мастей. Казалось, страну эту населяют призраки, в ее атмосфере, как в рассказах Конрада, постоянно ощущались тревога, униженность, тоска.

Четыре года назад я прибыл в Лоренсу-Маркиш новоиспеченным специалистом по колониальным проблемам; одно упоминание моей фамилии вызывало почтительные поклоны в правительственных учреждениях, а у меня в душе еще остался горький осадок от ссоры с отцом, который кричал, что я опозорил нашу семью, заняв пост колониального чиновника в дикой стране. В глубине души я и сам считал, что все это не для меня. Но в Лисабоне мне было неуютно, как в костюме с чужого плеча: кафе «Бразилейра», летние каникулы в Кашкайше на отцовской вилле, манеж в клубе «Маринья», приемы в посольствах – все эти светские занятия молодежи моего круга смертельно мне наскучили. Что же мне оставалось делать, если я хотел жить самостоятельно и в кармане у меня лежал диплом колониального эксперта? Наверно, я совершил ошибку с самого начала, не стоило выбирать себе этот профиль, но – увы! – дело сделано, курс окончен, и мне поневоле предстояло выбрать между праздностью в Лисабоне и Африкой. Я выбрал Африку, то есть одиночество, независимость, покой, а возможно, и карьеру. Мне было в ту пору двадцать шесть.

Иньямбане, после двух лет, проведенных в Тете, показался мне чуть ли не Европой, хотя на самом деле это было грязное и сонное захолустье с остатками былой красоты и люди тут попадались в основном временные, случайные. И все же в этом маленьком торговом порту, приютившемся за мысом Барра, где то и дело причаливали пароходы из Порт-Элизабет и Дурбана по пути в Красное море, сохранялась какая-то иллюзия цивилизации и связи с внешним миром. Прогуляться по пристани, где стояли на якоре английские торговые суденышки или рейсовый пароход из Лисабона, – не бог весть какое утешение, но за неимением лучшего приходилось довольствоваться созерцанием исчезающих за горизонтом кораблей и с тоской посылать привет Европе, далекой, словно детская сказка, о которой остались в памяти лишь расплывчатые воспоминания и которая вроде бы уже и не существовала. В знойном оцепенении Африки расстояния казались непомерными, и память притуплялась. Газеты сообщали об убийстве канцлера Дольфуса в Австрии, о семнадцати миллионах безработных в Америке, о поджоге рейхстага в Германии. Отец писал пространные письма с уймой новостей: один из моих братьев собирается принять сан, на вилле в Кашкайше установили телефон, монархия понесла тяжелый удар – скончался дон Мануэл[89]89
  Мануэл II (1889–1932) – король Португалии.


[Закрыть]
и освободил путь к трону человеку совсем еще молодому, неизвестному и вдобавок связанному с мигелистами (наша семья принадлежала к либеральной аристократии). В новой португальской конституции я вычитал, что моя родина отныне называется «унитарным корпоративным государством», а поступившая к нам правительственная депеша предписывала развесить в учреждениях и общественных местах портреты молодого профессора из Коимбры, новоиспеченного министра – Антонио ди Оливейры Салазара. Со смутным ощущением неловкости я повесил эту презрительно-надменную физиономию у себя за спиной, но портрет дона Мануэла с письменного стола не убрал, поскольку был к нему привязан почти по-родственному. Конечно, эти два портрета вступали меж собой в явное противоречие, но к противоречиям в Африке относились терпимо. С последним английским пароходом мне привезли модный в Европе роман, действие его разворачивалось на Лазурном берегу, но он так и валялся неразрезанным у меня на столе. Очень уж далеки были ночи в Ньямбане от роскошного сияния антибских огней, о которых писали тогда в модных романах. Внешне жизнь вроде бы ничем не отличалась от тамошней: такие же пальмовые рощи, та же огромная, похожая на бутафорскую луна, на ужин в клубе те же омары, столь же страстная и непостоянная любовь: дамы с обескураживающей легкостью принимали ухаживание под захлебывающуюся музыку джаз-оркестра. Непредсказуемая, захватывающая Африка открывала простор для души, и каждый здесь испытывал ощущение оторванности, отдаленности даже от себя самого.

3. По правде говоря, путешествие прошло совсем не так гладко, капитану я солгал. Эта паршивая дорога готовила нам сюрпризы на каждом шагу: в одном месте мы глухо сели, и пришлось провозиться все утро. К счастью, Жоакин, услужливый и терпеливый пожилой мулат, был первоклассным водителем и местность знал как свои пять пальцев. К превратностям судьбы он давно привык и смотрел на них как на развлечение в монотонной дорожной скуке.

Лежа на скамье кузова и глядя на проплывавший надо мною африканский лес, я вспоминал, как вице-губернатор в Иньямбане водил указкой по карте, намечая для меня наиболее удобный путь. В его кабинете стояла невыносимая духота, противно жужжал вентилятор, сквозь распахнутое окно в комнату вливались слепящий свет полдня и рыночный гомон, слегка приглушенный листвой сада. Указка медленно ползла от Тете вдоль шоссейной дороги, потом отклонялась к северо-западу, где дорожное полотно превращалось в тоненькую белую полоску, вьющуюся в лесной глуши, где на триста километров вокруг ни единого городка вплоть до Каниембы, а потом еще два дня тряски на грузовике, если, конечно, не случится какой поломки. И вот теперь я вслед за указкой проделывал этот путь, чтобы выполнить непонятно кому пришедшее в голову и казавшееся мне полной нелепостью задание. Десять месяцев заниматься переписью населения где-то на отшибе Каниембского округа, в пятистах с гаком километрах от места моей службы – это выглядело не иначе, как взыскание и грозное предупреждение на будущее. Я размышлял о мотивах, побудивших мое начальство оказать мне такого рода «доверие», и в памяти всплывали портрет дона Мануэла на письменном столе, судебный процесс над одним богатым, прославившимся своей жестокостью колонистом, где я выступал в роли общественного обвинителя, угрозы еще одного высокопоставленного лица, чьими махинациями я имел неосторожность заинтересоваться. Причина могла корениться в любом из этих обстоятельств по отдельности или вместе взятых или же в чем-то мне не известном. Впрочем, моя осведомленность теперь все равно ничего бы не изменила...

4. Когда мы сидели за кофе, негр подал мне послание. В этот момент капитан как раз живописал одну типично португальскую историю о нищете и благородстве. В конверте оказалось отпечатанное на специальной карточке приглашение – такие принято рассылать в светском кругу по случаю всяких торжеств. Карточка была слегка помята и пожелтела: явно завалялась с давних времен. В ней по-английски сообщалось, что сэр Уилфрид Коттон имеет честь пригласить к ужину (в пустую строку было вписано от руки мое имя) в четверг 24 октября в девятнадцать часов. Желательно в смокинге. Просьба ответить.

В полном недоумении я крутил приглашение в руках. Вид у меня, наверно, был идиотский, однако это вполне соответствовало ситуации: казарма, где живет один-единственный военный и двое дряхлых негров, в двух днях езды от города (если Каниембу можно назвать городом), вокруг на километры дремучий лес – как это все может сочетаться с приглашением на ужин в смокинге, да еще с просьбой ответить? Кто он, этот сэр Уилфрид Коттон, спросил я капитана. Англичанин, ну, об этом я и сам догадался, но что он за человек, кто таков, чем занимается? Прибыл сюда несколько месяцев назад, кажется из Солсбери, живет в маленьком коттедже на окраине поселка, кто такой – трудно сказать, он держится особняком, не первой молодости, лет пятидесяти, а то и поболе, одет всегда с иголочки и по манерам аристократ.

Я собрался было сунуть приглашение в карман, но негр не выходил из комнаты и смотрел на меня просительным взглядом. Что еще? – спросил я. Еще слуга господина Коттона, Ваше Превосходительство, он ждет на пороге кухни, не выгонять же его. Он берет на себя смелость напомнить Вашему Превосходительству, что четверг завтра, именно так и выразился, слово в слово.

5. В коттедже Уилфрида Коттона до того, как лесопильный завод был перенесен на два километра к югу, в сторону Замбези, размещалась дирекция компании: еще и теперь на деревянном столбе у входа можно было разглядеть под свежей краской ее вывеску – пилу с двойным лезвием. От деревни коттедж отделяла запущенная банановая роща, а за нею виднелись шоссейная дорога на Тете, лента реки и густые заросли леса.

Было ровно семь вечера. Коттон уже ждал меня на террасе. В белом смокинге с шелковой бабочкой. Добро пожаловать, ужин готов, сделайте одолжение, садитесь, ваш шофер может поужинать на кухне, я послал за ним слугу, не угодно ли аперитив? Бой в черных брюках и белой рубашке стоял навытяжку возле буфета с бутылкой в руках; на столе дымилась мясная запеканка с черничным джемом. Церемония ужина много времени не заняла; мы вели с хозяином приятную, светскую беседу. Долго ли я намерен пробыть здесь? Возможно, год или около того. О, неужели? надеюсь, подобная перспектива вас не страшит, как вы находите эти места? не в восторге? что ж, это вполне объяснимо, однако климат здесь вполне сносен, не так ли? нет чрезмерной влажности. Из гостиной доносились тихие звуки Гайдна – должно быть, граммофон.

За чаем мы говорили о чае. Тот, который подали нам, очень крепкий и ароматный, хозяин собирал сам: он смешивал мелкие листья ли-кунго (содержание теина в них крайне низкое, но они-то именно и дают такой густой, насыщенный цвет) с другим сортом – ньяса, необычайно легким и душистым. Настенные часы пробили восемь, и сэр Коттон спросил меня, как я отношусь к театру. Очень люблю, признался я не без горечи, вспомнив, каким заядлым театралом был в Лисабоне, пожалуй, больше всего меня увлекает актерская игра. Мой хозяин чересчур поспешно, как мне показалось, поднялся из-за стола. Прекрасно, сказал он, как раз сегодня дается театральное представление. Я имею удовольствие вас пригласить, прошу сюда. Давайте поторопимся, скоро начало.

6. Сразу за коттеджем я увидел лесную поляну, посреди которой стояла хижина. Очень просторная круглая хижина из сплетенного тростника, наподобие негритянских, только попрочнее и побеленная внутри. У стены, напротив маленькой сцены с пюпитром, – простая деревянная скамья, и больше ничего. Уилфрид Коттон усадил меня на нее, сам взошел на сцену, открыл книгу, которую принес под мышкой, и объявил: William Shakespeare, King Lear. Act One, Scene One. A state room in King Lear’s palace[90]90
  Уильям Шекспир, Король Лир. Акт первый. Сцена первая. Тронный зал во дворце короля Лира (англ.).


[Закрыть]
.

Он прочитал – нет, с потрясающим мастерством сыграл весь первый и половину второго акта. Из короля Лира, угнетенного смертельной тоской отца, он с легкостью перевоплощался в язвительного и гениального Шута. Однако во втором акте голос его начал сдавать: диалог Лира с Реганой прошел вяло и несколько наигранно. Я решил, что пора мне вмешаться и остановить его: довольно, сэр Уилфрид, прошу вас, это было прекрасно, но, по-моему, вы устали, я же вижу, как вы побледнели, и лоб у вас весь потный. Но тут глубоким, взволнованным, полным предчувствий голосом заговорил герцог Корнуэльский: «Let us withdraw, ’twill be a storm!» («Уйдемте. Надвигается гроза!»). И трагедия оживилась. Прибежал Глостер и сообщил: «В короле бушует вся кровь от гнева... Наступает ночь. Бушует вихрь». И тут мощный голос герцога Корнуэльского прогремел словно под высокими сводами дворцовых покоев: «Заприте входы, граф. Жена права. Неистовая ночь! Уйдем от бури».

Антракт, провозгласил Уилфрид Коттон, не угодно ли чего-нибудь выпить в фойе?

7. Слуга на веранде коттеджа уже приготовил для нас ликеры. Мы стоя выпили коньяку, облокотившись на хрупкие деревянные перила и глядя в ночь. Обезьяны, галдевшие в сумерки, наконец угомонились и заснули на деревьях. Из леса доносились только шорохи, глухие шумы да редкие крики птиц. Сэр Уилфрид поинтересовался, понравилось ли мне исполнение. Да, несомненно. А кто лучше – король Лир или Шут? Шут великолепен, ответил я, это нельзя не признать, его неистовая одержимость вызывает восхищение, но меня, честно говоря, больше пленил Лир: его болезненная и какая-то метафизическая обреченность. Он со мной согласился. Он сказал, что нарочно в роли Шута утрировал, прибегал к гротеску на грани истерии. Нужна была определенная «comic releaf»[91]91
  «Комическая разрядка» (англ.).


[Закрыть]
, чтобы сделать угрюмое бессилие Лира еще более выпуклым. Я посвящаю моего Лира сэру Генри Ирвингу, не знаете его? Ничего удивительного, он умер, когда вас еще на свете не было, в девятьсот пятом году. Генри Ирвинг – блестящий исполнитель Шекспира, актер всех времен и народов. Какие царственные жесты, а какой голос – глубокий, мелодичный, словно у арфы! Лир – любимый его герой, так Лира не играл никто; в его печали открывалась бездна преисподней, и ни один зритель не мог остаться равнодушным, когда в третьей сцене пятого акта он сжимал ладонями виски, как будто в голове у него вот-вот произойдет взрыв, и бормотал: «Она ушла навеки... Да что я, право, мертвой от живой не отличу? Она мертвее праха».

Однако продолжим в другой раз, без всякого перехода сказал Уилфрид Коттон, сейчас начинается третье действие.

8. В течение шести месяцев каждый четверг, до самого конца 1934 года, я ходил в театр Уилфрида Коттона. И кем только он не являлся мне: жалким, трусливым Гамлетом, любезным, благородным Лаэртом, обезумевшим Отелло и вероломным Яго, скорбным, страдающим Брутом и надменным, презрительным Антонием. А сколько еще персонажей в радости и горе, в победах и поражениях промелькнуло передо мной на убогой сцене в хижине. Наши вечерние беседы – и за ужином, и в фойе – были неизменно любезны, сердечны, так и не сделавшись дружескими, доверительными. Мы много говорили о театре, о погоде, о еде, о музыке. Взаимное уважение не позволяло нам стать на короткую ногу: мы понимали, что это лишь испортило бы наши поистине необычные отношения.

Накануне моего отъезда (я узнал об этом неожиданно в субботу вечером) Уилфрид Коттон пригласил меня на прощальный ужин. В ознаменование откровенной радости, которую мне никак не удавалось скрыть, он решил сыграть «Сон в летнюю ночь». Эта комедия, сказал он, написанная по случаю заключения августейшего союза, прекрасно подходит и для того, чтобы отметить ваш разрыв с той частью земного шара, к которой вы явно не испытываете большой любви.

Мы простились в театре. Я просил его не провожать меня до машины, мне хотелось расстаться с ним в зрительном зале, который и связал нас, послужив основой для столь странного общения. Больше я никогда его не видел.

В октябре 1939 года в Лоренсу-Маркише мне случайно попалась на глаза телеграмма с запросом английского консульства в Мозамбике о возвращении на родину праха подданного Ее Величества Королевы Великобритании, скончавшегося на португальской территории. Покойного звали Уилфрид Коттон, шестидесяти двух лет от роду, родился он в Лондоне, а почил в округе Каниембы. И только когда неписаный обет молчания, данный мною в другом месте и в другое время, уже не имел смысла, человеческое любопытство взяло верх, и я бросился в английское консульство. Меня принял консул, мой добрый приятель. Он был поражен и фактом нашего знакомства, и моим невежеством: ведь сэр Уилфрид Коттон был известным исполнителем шекспировских ролей, английская публика его боготворила, но однажды, много лет назад, он внезапно исчез из цивилизованного мира, и следов его никому не удалось отыскать. С несвойственной ему откровенностью консул даже сообщил мне причины, побудившие сэра Уилфрида искать смерти в столь отдаленном уголке нашей планеты. Полагаю, изложение этих причин ничего не прибавит этой истории. Скажу только, они были очень благородны, возвышенны, даже не без некоторой патетики. Вполне в духе шекспировской трагедии.

ПО СУББОТАМ ПОСЛЕ ОБЕДА

Перевод С. КАЗЕМ-БЕК

Он ехал на велосипеде, сказала Нена, на голове носовой платок с завязанными узелками, я его хорошо видела, и он меня хорошо видел, ему что-то надо было в доме, но он проехал мимо, как будто не сумел остановиться, ровно в два это было.

На верхних зубах у Нены тогда была надета металлическая пластинка: они упорно росли вкривь и вкось; она целыми днями гуляла со своим рыжим котом, называя его «мой Белафонте», и распевала «Банановую лодку», а иногда и насвистывала, из-за этих зубов у нее так здорово получалось, гораздо лучше, чем у меня. Мама сердилась, но никогда ее не ругала, говорила только: оставь в покое бедное животное; или когда бывала чем-нибудь расстроена и сидела в кресле, делая вид, что отдыхает, а Нена бегала там в саду, под окном, где в тени олеандров устроила себе убежище, мама нет-нет да и выглянет из окна, отбросит со лба вспотевшую прядку волос и тягучим слабым голосом, даже не в упрек Нене, а словно жалуясь на судьбу, скажет: да прекрати ты, в самом деле, свистеть, нашла время, девочкам вообще свистеть неприлично.

Свой уголок в саду Нена устроила при помощи папиного любимого голубого топчана, прислонив его, как к стенке, к двум глиняным вазонам с бирючиной. Траву под ним выстригла, чтобы был пол, рассадила там всех кукол (своих «подружек»), беднягу Белафонте привязала за поводок и поставила красный жестяной телефон, который тетя Ивонна подарила мне в прошлом году на именины. Я сразу отдал телефон Нене, потому что он мне не понравился: дурацкая игрушка, разве мальчикам моего возраста такие дарят? Ну ничего, сказала мама, воспитанный мальчик не должен этого показывать, у бедной тети Ивонны нет детей, не потому, что она не захотела, а вот так не повезло, откуда же ей знать, какие игрушки дарят мальчикам, конечно, она понятия об этом не имеет. Если на то пошло, тетя Ивонна ни о чем не имела понятия: говорила вечно невпопад, была ужасно рассеянная, везде опаздывала, а когда приезжала к нам на поезде, то непременно что-нибудь забывала, ну и слава богу, говорила мама, что ты хоть это что-то забыла, а то бы мы совсем пропали; и тетя Ивонна краснела, будто провинившаяся девчонка, смущенно оглядывая заставленную ее багажом прихожую, а с улицы доносились нетерпеливые гудки такси, напоминавшего ей о том, что неплохо бы заплатить за проезд. Из-за этого своего характера тетя Ивонна совершила однажды «непростительную оплошность» – так она сама выразилась, чем еще больше усугубила общую неловкость; мама рыдала на диване (потом она ее тут же простила, правда), а тетя Ивонна появилась у нас сразу после случившегося несчастья, объявив о своем приезде по телефону старику Томмазо и напоследок бросив в трубку: мое почтение господину лейтенанту, – так этот идиот Томмазо побежал жаловаться маме и при этом всхлипывал, как теленок, что возьмешь со старого склеротика, говорят, он и смолоду не блистал умом; ну вот, он и передал все слово в слово маме, когда она разговаривала в гостиной с нотариусом, и в доме в тот день был кромешный ад, а мама вынуждена была обо всем «заботиться, не имея возможности остаться наедине со своим горем». А эту крылатую фразу тетя Ивонна повторяла много лет подряд, еще с сорок первого года, когда папа служил в Специи и они с мамой еще не были женаты; на лето он снял для мамы и тети Ивонны небольшую виллу в Рапалло, ее хозяйка, особа чопорная, при каждом удобном случае стремилась подчеркнуть свое аристократическое происхождение, между прочим весьма сомнительное, так вот, вечером, когда поливала в саду, она заводила разговоры с мамой и тетей Ивонной, которые выходили на террасу подышать свежим воздухом, и обязательно вставляла одну и ту же фразу: «мое почтение господину лейтенанту». А тетя Ивонна всякий раз готова была лопнуть со смеху и поэтому спешно уходила в дом, чтобы дать волю своему веселью.

Короче говоря, в эти летние послеобеденные часы мама полулежала в кресле, прикрыв глаза платком, и, если слышала, что Нена насвистывает «Банановую лодку», вздыхала, и больше ничего. Оставь бедняжечку в покое, слышал я голос тети Ивонны, когда же и быть счастливой, как не в ее возрасте! Мама кивала, стиснув руки, и в глазах у нее блестели слезы.

В начале мая тетя Ивонна приехала проститься с нами; к обычной ее рассеянности добавилось теперь какое-то виноватое выражение, когда она говорила: родная, ты должна нас понять, мы не можем поступить иначе, что ж делать, если у Родольфо нет больше сил оставаться здесь, все на него набросились как шакалы, целыми днями он просиживает над этими платежными документами, ну можно ли так жить, да будь он даже директором Итальянского банка, и то бы не выдержал, а в Швейцарии ему предлагают престижную должность, детей нам бог не дал, не могу же я препятствовать его карьере, это было бы бесчеловечно. У него ведь только это и осталось в жизни, и потом, Лозанна же не край света, правда? По меньшей мере раз в год будем видеться, да что там – раз в год, уже в сентябре мы непременно приедем, а если вы захотите нас навестить, наш дом всегда для вас открыт. Это было в воскресенье утром. Мама в черной вуалетке неподвижно сидела в гостиной на стуле, глядя прямо перед собой и не видя ни маячившую у нее перед глазами тетю Ивонну, ни буфет за спиной тети Ивонны – ничего она не видела, а только тихонько покачивала головой с грустным и смиренным видом.

Без тети Ивонны по воскресеньям в доме стало еще тоскливее. Она со своей суматошностью вносила хоть какое-то разнообразие в наш быт: сваливалась всегда как снег на голову, телефонные звонки не умолкали даже после ее ухода; к тому же было ужасно смешно смотреть, как она напяливает передник на свои роскошные наряды (тетя Ивонна вечно щеголяла в длинных шелковых юбках, шифоновых блузках, шляпках с камелиями из органди) и заявляет, что намерена побаловать нас каким-нибудь французским лакомством, скажем муссом по-версальски, потому как мы питаемся «на редкость заурядно». В конце концов маме все-таки приходилось вмешиваться и готовить что-нибудь «на редкость заурядное» – ростбиф с лимонным соком и зеленый горошек с маслом, поскольку тетя Ивонна, то и дело отвлекаясь на телефонные разговоры, возилась с муссом часов до четырех, а мы с Неной изнывали на кухне, таская из шкафа галеты и ломтики сыра. И хотя мама после всей этой суеты вынуждена была отмывать штук шесть или семь кастрюль, все же было весело, и мусс, съеденный на следующий день, оказывался потрясающе вкусным.

Май и часть июня пролетели довольно быстро. Мама была целиком поглощена своими азалиями: они в ту весну почему-то очень долго не расцветали, должно быть, переживали вместе с нами; цветы все чувствуют, заверяла мама, копаясь в земле, ну буквально все, что вокруг них происходит, они необычайно восприимчивы; я же с головой ушел в латынь: никак мне не давалось третье склонение, хоть убей – не мог запомнить, какие существительные оканчиваются на -um, а какие на -ium; у вашего мальчика с самого начала не заладилось, он путает все склонения, и ничего тут не поделаешь, синьора, латынь – язык точный, тут, как в математике, нужны способности, а у вашего сына их нет, зато у него хорошо получаются сочинения на свободную тему, а с латынью уж как-нибудь справится, если поднажмет. Вот я и «нажимал» весь месяц, впрочем без особого успеха.

Июнь с грехом пополам прошел. Азалии наконец расцвели, хотя и не так пышно, как в прошлом году; маме взбрело в голову устроить для них маленькую оранжерею с циновками, потому что, не приведи господи, попадет на них солнце – завянут в мгновение ока, поэтому она расставила вазоны в глубине сада, у самой изгороди, куда солнце заглядывало только после пяти. Бедняга Томмазо работал как проклятый: хоть силы были уж не те, что прежде – и руки тряслись, и ноги подкашивались, – а все же старался, как мог, – косил траву серпом, выкрасил в красный цвет горшки с лимонами на террасе и даже хотел опрыскать серой виноград от вредителей. Но от него было больше вреда, чем пользы, он и сам это чувствовал, к вящему своему ужасу, надо сказать, совершенно неоправданному, однако убедить его в том, что эти страхи напрасны, никто не мог, целыми днями он донимал маму, чтоб не отправляла его в богадельню ради светлой памяти господина лейтенанта, которого он любил как родного сына; ведь в богадельне-то его из постели не выпустят, и даже мочиться заставят в утку, так его двоюродный брат сказал, когда он ездил к нему в воскресенье, нет, уж лучше смерть, ведь он и женат никогда не был, а мать последний раз видела его голым в четырнадцать лет, разве он переживет, чтоб какая-нибудь молодая сиделка ставила ему утку?! У мамы наворачивались слезы. Томмазо, говорила она, не болтай ерунды, это твой дом, и ты умрешь здесь, тогда старик кидался ей руки целовать, а мама отстранялась: ну хватит нюни распускать, и без того ужасно тошно, выполи-ка лучше сорняки под бирючиной, смотри, как разрослись, того и гляди задушат несчастное растение.

Конец июля обернулся настоящим адом: такой жары, по слухам, не было уже много лет. Утром, когда солнце еще не так палило, я надевал ролики и катался по мощеной аллейке, ведущей к воротам; мама возилась на кухне с обедом, порой даже включала радио (добрый знак), но слушала только новости или «по письмам слушателей», а если передавали легкую музыку, тут же переключала на другую программу, но после обеда мы задыхались от зноя, все цепенело в унынии, стихал даже отдаленный городской шум, казалось, дом и сад накрыли запотевшим стеклянным колпаком, под которым выжить могли разве что цикады. Мама сидела в гостиной, закрыв лицо влажным платком и откинувшись на спинку кресла, я в передней за своим письменным столиком зубрил nix-nivis и strix-strigis[92]92
  Снег-снега... желоб-желоба (лат.).


[Закрыть]
, готовясь к предстоящей переэкзаменовке в сентябре, и время от времени вытягивал шею, чтобы поглядеть на маму; отсюда мне было слышно, как Нена в своем убежище напевает «Банановую лодку» или шлепает по аллее, таща на прогулку своего несчастного Белафонте: пойдем, мой маленький, посмотрим на мир, – как будто за воротами нашего сада ей откроются бог весть какие чудеса. Улица в эти часы словно вымирала, да она никогда и не была особенно оживленной. По ту сторону улицы за небольшими виллами уже начинался город, дрожащий в знойном мареве, а слева дорога уходила в желтые поля с редкими вкраплениями деревьев и сельских домишек. Около пяти иногда – не каждый день – прикатывал мороженщик с тележкой в форме гондолы с намалеванным собором Святого Марка и надписью ВЕНЕЦИАНСКИЕ ЛАКОМСТВА. Этот низкорослый человечек с трудом крутил педали, дудел в медный рожок и во всю глотку зазывал покупателей: две трубочки – пятьдесят лир! Больше ничто не нарушало гнетущей тишины на нашей улице.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю