355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антонио Табукки » Девушка в тюрбане » Текст книги (страница 2)
Девушка в тюрбане
  • Текст добавлен: 2 апреля 2017, 04:00

Текст книги "Девушка в тюрбане"


Автор книги: Антонио Табукки


Соавторы: Джанни Челати,Марта Мораццони,Джузеппе Конте,Стефано Бенни
сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 35 страниц)

III

Он всегда считал, что жизнь составляют годы, и сейчас поражался, что канва времени заполняется медленно и плотно, как бы нить за нитью, минутами, а уж потом часами.

Марта Мораццони («Последнее поручение»)

«Осеннее равноденствие» Конте требует особого внимания читателя: в массе своей мы еще очень далеки от «плюрализма» миропонимания, ибо только начинаем познавать возможности иных, нежели наш русско-европейский, взглядов на окружающее. Рационализм, который уже В. Вернадский рассматривал как ошибку, сегодня предстает в виде серьезной болезни, последствия которой пока еще не осмыслены в полном масштабе. Расхожим в этом плане стало утверждение, что нам недостает восточной мудрости, мы-де слишком привязаны к строгой математической логике. Какая там логика! Мы на самом деле (особенно в наши дни) страдаем от эклектизма, разъедающего всех и вся.

Конте очень далек от этого ультраевропейского модернизма, он до предела обостренно чувствует внешний мир, и, когда сюжеты современной жизни не позволяют передать однозначными словами его сверхощущения, он обращается к преданиям, будучи убежден, что лишь через них приближается к истине. Уже с первых строк писатель ставит себя вне голых конкретностей окружающего, а часто даже над ними. Осень, равноденствие, огни, море – из них «я понял, что легенды рассказывают и о нас и открывают нам тайну наших жизней». Причем «тайна наших жизней» – это не арифметическое сложение индивидуальных судеб (обстоятельств) в разных временных плоскостях. Под «нашими жизнями» Конте понимает всеобщий закон существования, обязательный для каждого элемента мироздания, будь то человек или одинокий валун на морском берегу. А «тайной» писатель считает полную неспособность постигнуть космическую общность нашего единого пути.

Поэтому главным героем своего повествования он делает не собственное «я», хотя рассказ и ведется от первого лица, и не Сару, чье имя, вдохнув библейское дыхание в свет и тьму языческих легенд, угасает лишь на последних страницах книги. Свою любовь, боль, восхищение, страх писатель отдает морю, не отмечая, правда, графически главенство великой стихии. Но отсутствие большой буквы вряд ли введет читателя в заблуждение: именно море переворачивает страницы жизней, выплескивая в сферу видимого и ощутимого то Бога в облике юноши, то «прозрачных, как волна» насекомых, которые прилипают к освещенным изнутри окнам, и кажется, что «сотни глаз за стеклом, обращенных внутрь, тоже разглядывают нас».

А потом оказывается, что «море возвышается надо всем: над рыбацкими суденышками, океанскими лайнерами, волнорезами и набережными, дворцами, церквами, оливковыми деревьями, живыми изгородями из тиса и лавра. Сейчас оно во власти солнца и ветра, из пятна света, такого слепящего, такого громадного, что за ним не видно лазури, оно превращается в расплавленный металл, стекающий к неведомой точке, а потом вдруг становится соленой равниной, бурлящей водоворотами.

Вот оно снова стало голубым, с длинной бирюзовой каймой у берега. Она поднимается все выше, делит пополам окно, в которое я смотрю; в нижней половине, под изогнутым, словно крыло, небом, мечутся мириады волн.

От его непрекращающегося рева я иногда вздрагиваю, но это не страх; с каких же пор длится шторм?»

Армянский поэт прошлого века Тигран Чракян отмечал, что морская стихия по сути своей есть не что иное, как один из самых величественных материализованных образов вечности, в котором слиты воедино и жизнь во всех ее проявлениях, и Космос: «Море – однородное, извечно грустное, страшное, счастливое». Этот ряд поистине космической однородности – главное, что объединяет легенды севера с южным воображением писателя, его европейское образование с внутренней предрасположенностью к восточному мироощущению. Юг, Север, Запад, Восток сходятся в единой точке Пространства, обозначенной равноденствием.

«Куда ведет меня эта осень?

Моря я не вижу. Сейчас это лишь приглушенный удар от падения чего-то огромного и долгое грохотание обломков. Сейчас ночь, и если потушить настольную лампу, то в черном окне море кажется просто массой тьмы, только чуть менее густой, чем беспросветная тьма неба: только удар и грохотание, словно где-то там, за окном, то быстрее, то медленнее, разваливаются на куски бесчисленные громадные дворцы из бумаги и холста. Шторм крепчает, волны, наверно, необозримой ширины...»

И еще:

«Временами волны, заостряясь, вытягиваются кверху. И тогда море кажется сплошным ковром мгновенно распускающихся, изменчивых цветов. Сегодня волны то и дело превращаются в цветы люпина, легкие конусообразные метелки, не голубые, а скорее мягкого, отливающего золотом фиалкового цвета. Сегодня на море цветет люпин, а солнце стало бесконечной вереницей пчел, которые снуют вверх-вниз, нагруженные сладким нектаром и светом.

И все это непрестанно бурлит, беспорядочно движется, переполняя чашу моря, словно ни берегов, ни дна – ничего, что ограничивает, сдерживает, – больше нет на свете...»

Сродни этой однородности и образ старика, который помнил две свои прежние жизни: он «знал, что морской орел и лосось все еще живут в нем, слишком хорошо он помнил сны водных глубин и сны воздуха, извечно враждующие друг с другом».

«Осеннее равноденствие» и есть поиск в себе «иной, глубинной памяти, которая не дается нам, пока мы что-нибудь не забудем». Двигаясь за предложенным писателем лучом света, глядя глазами осеннего равноденствия, этими «черными ягодами, их переливчатой, изнутри, чернотой», на сменяющие друг друга картины, углубленно размышляя над конкретностью, но и всеохватностью символики, пронизывающей повествование, только соединив все это вместе – движение, мысль и чувство, – сможем мы постичь и величественный образ Стража, это зеркало нашего прошлого и будущего.

Легенды, с какой-то выстраданно-бережной любовью воспроизведенные в «Осеннем равноденствии», создают облик той особой страны (или сферы), о которой уже говорилось выше. Конте – осознанно или нет – также не дает четких пространственных ориентиров: этот мир не вычислить точными науками, не познать холодным сердцем и спокойным разумом. Его границы имеют исключительно духовный, нравственный характер. «Там не ведают старости: волосы вечно остаются золотистыми, зубы белоснежными, губы свежими, как земляника; вечно длятся конские ристания, любовные и дружеские привязанности не слабеют. Там не ведают ни утрат, ни печали, ни зависти, ни ревности, ни одной из тех горестей, что терзают ваш мир».

Достижима ли земля обетованная? Конте отвечает на этот вопрос грустно-оптимистически: «До тех пор, пока крохотная волна будет жить в сердце мужчины земли, пока ему будет вспоминаться сострадательный юноша-бог, творец лазурных чудес, мужчина земли будет искать неведомого, будет ощущать тоску по своим далеким истокам, стремление к бесконечным звездам, желание вечно идти за светом зари или заката, предпринимать странствие за странствием, чтобы в конце концов увидеть, что скрывается там, по ту сторону моря, по ту сторону неба».

Имя Джузеппе Конте, как, впрочем, и других авторов этого сборника, и в самой Италии еще не вошло в солидные антологии, не стало предметом обобщающих литературоведческих исследований. Однако даже отдельные заметки и статьи, которые сопутствовали появлению предлагаемых в нашем сборнике произведений, позволяют утверждать, что эта литература нашла свою публику, не оставшись незамеченной. При различии и многообразии подходов критики одно сразу же бросается в глаза: в связи с представленными «Девушкой в тюрбане» авторами рецензенты неизменно говорят о неоромантизме.

Я в принципе против всяких определений с «нео», поскольку глубоко убежден, что любая «новизна» остается таковой лишь до тех пор, пока смутность и расплывчатость художественных и идейных контуров сохраняет завораживающую и полемическую силу на грани известного и неизвестного, возможного и невозможного. А когда, по прошествии совсем небольшого времени, начинается более серьезный анализ, то выясняется, что за сенсационными «открытиями» лежат все те же сущности, прекрасно известные и давно определенные народной мудростью как «хорошо забытое старое».

Так и в нашем случае, не вторгаясь в глубины исследования литературных категорий, я бы вел разговор лишь о новой волне уже вполне изученного явления.

Как известно, романтизм, оформившийся в начале прошлого века, отличали исключительная идеализация прошлого, обжигающий сознание индивидуализм, непривычность (для своего времени!) сюжетов и образов. Сентиментальность и мечтательность дней сегодняшних – и в этом, пожалуй, одна из самых видимых черт нынешней волны романтизма – обращены прежде всего к Природе с большой буквы. Факт, бесспорно, очень показательный: устав ее переделывать, поняв всю бесплодность и даже более того – самоубийственный характер этой «борьбы», человек вновь стремится ощутить себя частью живого мира, приобщиться к его величественным тайнам. Развенчанные и растоптанные утилитарным техницизмом идеалы вновь обретают заключенную в них изначально и вечно доброту чувств и простоту истин. Осознание того, что жизнь «съедают скука, страх и злоба», поднимает человеческий дух на совершенно необычные высоты, туда, где вырывающиеся из рамок материальности утверждения воспринимаются в качестве самоочевидной истины. «Небеса – это не место и не время. Небеса – это достижение совершенства», – утверждает Старейший в прекрасной повести-притче Ричарда Баха «Чайка по имени Джонатан Ливингстон», как бы неожиданно и вдруг ставшей бестселлером во многих странах мира. «Чтобы летать с быстротой мысли или, иначе говоря, летать куда хочешь, нужно прежде всего понять, что ты уже прилетел... истинное "я", совершенное, как ненаписанное число, живет одновременно в любой точке пространства в любой момент времени».

IV

Долго еще корабль маячил на горизонте, вдали от портовой сутолоки, людям казалось, они все еще различают его, а по существу, они вглядывались в некое подобие миража, в мнимое изображение, запечатленное в памяти.

Марта Мораццони («Девушка в тюрбане»)

Небольшой экскурс в рассказы Антонио Табукки я хотел бы начать со слова «ностальгия», которое в наших словарях обычно толкуется как «тоска по родине», а между тем значение этого понятия гораздо шире и значительнее, так как в основе его два греческих слова: «ностос» – возвращение и «альгос» – горесть и боль. Именно в этом понимании термина я бы и определил главную тональность рассказов Табукки как глубоко ностальгическую: писатель откровенно далек и от проблем современного бытия, и от того «оптимизма разума» (А. Грамши), который, согласно закономерностям, определенным марксистским материализмом, выводит на дорогу света самые заблудшие во тьме существования души. Для анализа творчества Табукки наилучшим образом подошли бы категории психоанализа, и прежде всего Фрейда, однако слишком мы еще далеки от истинных знаний в этой сфере, а потому придется ограничиться более привычными констатациями в надежде на то, что уж читатель сам разложит эти суждения по нужным полочкам концепции «завершающего начала».

Из всех личностных переживаний одиночество с наибольшей наглядностью соотносится прямо и непосредственно с внутренним «я». Люди, двигающиеся вокруг и оглушающие шумом своей жизни, лишь подчеркивают остроту и силу этого чувства – с особой, пронзительной ясностью ощущаешь это при чтении «Письма из Касабланки». Кстати, название этого города на русском языке означает «белый дом» – выбор места действия для Табукки, разумеется, не случаен. Свет и тьма – мы опять возвращаемся к границам мирозданий.

В «Письме...» много откровенно ностальгических слез, даже если они и не проливаются наружу. Сдерживаемые огромным усилием рыдания душат еще не появившиеся на свет слова, с сумбурной скоростью перемешивая в сознании образы и ощущения, постепенно кристаллизуясь в двух сферах. Призрак потерянного отца (причем в самой неразъясненности того, как это случилось, сконцентрирован доведенный до абсолюта ужас перед разрывом главнейшей жизненной цепи) и ярко натуралистическая – далеко за уровнем графики и рисунка – картина пальмовых ветвей, раскачивающихся на знойном ветру вдоль опаленной солнцем аллеи, – эти две сферы логически неумолимо завершаются детской фотографией и подписью героя-героини «Письма из Касабланки».

В связи с этим рассказом хочу обратить внимание читателя еще на одну, казалось бы, незначительную деталь, весь смысл которой станет понятен, когда впервые прозвучит в нем имя Кармен, – задумайтесь над тем, что в латыни это слово означает и стихотворение, и заклинание!

Парадоксальная внезапность метафор, вживленных в ткань самых обыденных воспоминаний, придает рассказам Табукки философское, но окрашенное, так же как и у других авторов сборника, защитной иронией звучание.

Под запотевшим стеклянным колпаком бытия, который опускается на обитателей загородного дома «по субботам после обеда», когда «все цепенело в унынии», мы встретим тот же образ отсутствующего отца, но уже орнаментированный «неповторимым ароматом черники, который наполнял рот, щекотал ноздри, властно вторгался в комнату, в воздух, в окружающий... мир».

А на сцене «Театра», в сознательно выбранной героем дали от мира, населенного «странными типами... одинокими чудаками... темными, скользкими личностями и авантюристами всех мастей», появляются в несколько неожиданном виде вечные образы, сотканные человеческим гением: «жалкий, трусливый Гамлет, любезный, благородный Лаэрт, обезумевший Отелло и вероломный Яго, скорбный, страдающий Брут и надменный, презрительный Антоний».

А в «Женщине из порта Пим» вдруг появится человек с именем и фамилией, но появится лишь для того, чтобы подтвердить подлинность всего происходящего, где не может быть «легкой жизни», когда жизнь «уже прожита», и где признание «я всегда в жизни перебирал, хватал через край» не факт биографии, а непреодолимая власть судьбы.

Всех героев Табукки, несмотря на трагические жизненные повороты, объединяет маленькая, слабая и призрачная надежда, которую они очень боятся растерять в мимолетности земного путешествия. Они предпочитают «потешить, посмаковать ее подольше, ведь мы любим продлить самые милые сердцу надежды, заведомо зная, что они вряд ли сбудутся», поскольку извечен закон данной жизни – это «круг, который замыкается в один прекрасный день, а в какой именно – нам неизвестно».

Ощущение это особенно сильно в «Поездах, идущих в Мадрас».

«Весь облик оставлял впечатление незавершенности, половинчатости или еще чего-то, трудно поддающегося определению, во всяком случае, чего-то скрытого, нездорового, греховного» – так рисует Табукки своего героя, доказывая, что это не просто художественный образ, а своеобразная фиксация местоположения господина Петера на его космическом пути (он «еще не вступил в круг жизненного обновления»).

Закончу эту мысль словами самого Табукки: «Возможно, все это лишь игра воображения». Даже если отвергнуть всю мистику рассказа (а ее наличие для меня бесспорно), то останется пусть очень небольшое, но зато слепящее своей яркостью стеклышко мозаики под названием «Индия», представляющее для путешественника своеобразный аварийный набор, а если буквально – снаряжение для выживания в пути («а travel survival kit»).

Во всех рассказах этого писателя место действия обозначено предельно четко: Африка, Индия, Португалия, Италия, Аргентина. Однако это далеко не главное. Материк Именноздесь, по Табукки, – это «простор для души», где «каждый испытывает ощущение оторванности, удаленности даже от себя самого» и где властвуют «тревога, униженность, тоска».

V

Учителю снится полупустой город. Полупусты и люди, живущие полужизнью. Все их жесты незаконченны. Слова они произносят только наполовину. У кого-то недостает головы, у кого-то – ног. Люди неподвижно сидят в машинах, раздраженно сигналя, хотя впереди – никого. Человек, стоящий в полубудке с половиной телефона, пытается кому-то дозвониться. Но нужный ему номер – в другой половине мира.

Стефано Бенни («Комики, напуганные воины»)

Линии собственной жизни мы во многом проводим все же сами. Веруя в эту аксиому, надеюсь, меня простят за еще одно нарушение алфавита, и перехожу к Джанни Челати.

«Думайте не о словах, не думайте словами», – гласит восточная мудрость. Знакомо это изречение писателю или нет – не берусь судить: сила духовной энергии, которую неизменно заключает в себе афоризм, такова, что без труда охватывает время и пространство, материализуясь в самых неожиданных обстоятельствах. Рассказы Джанни Челати – наглядное тому подтверждение.

В нашей обыденности мы чаще всего (разумеется, не отдавая себе в том отчета) живем согласно этому наставлению. Поразмыслив целенаправленно, можно было бы сложить гигантский ряд слов и их сочетаний, произносимых без малейшей мысли о том, сколь огромная пропасть разверзается при этом в привычной трехмерности. Один наглядный пример: его (ее) словно подменили – спокойно констатируя, или шутя, или с легкой иронией мы пробрасываем эту оценку и только потом – и то не всегда – начинаем подыскивать к ней иллюстрации-доказательства.

Герой рассказа Челати носит странное и непривычное для итальянца имя Баратто. Одно из значений этого слова, будь оно написано с маленькой буквы, и есть «подмена». Случайность? Безусловно, нет. Структура и психологический характер отношений Баратто с окружающим миром так тщательно продуманы, что не оставляют места для сомнений: на каждом шагу, порой незаметно для многих, то и дело происходит подмена одного человека другим, и – что самое удивительное! – это зачастую не создает никаких неудобств для самого субъекта подобных превращений.

Баратто – обычный учитель физкультуры. Как все (вот еще одна из привычных «банальностей» затертого бездумьем языка). Однажды Баратто «почувствовал, что мысли вдруг улетучились из его головы, после чего он надолго перестал разговаривать». Правда, уточняет писатель, бегство мыслей не привело к тому, что его герой вообще перестал думать. «Он просто выкинул из головы навязчивые идеи. Когда он встречается с кем-то, он знает, что надо поздороваться за руку или кивнуть, знает, что, когда к нему обращаются, надо либо покачать головой, либо улыбнуться. Впрочем, подобные вещи и не требуют собственных мыслей, тут вполне сгодятся и чужие. Так вот, при встречах он либо улыбается, если есть повод, либо хмурится по мере необходимости, а иногда, чтоб доставить собеседнику удовольствие, удивленно приподнимает брови. А ежели мысли собеседника ему чужды, то он просто отворачивается».

В мире, где все оценивается словами, подобное превращение не может быть оценено иначе как болезнь. Робкие гипотезы-исключения лишь подтверждают всеобщий характер закона. «Шутка ли – человек молчит, а вдруг он и не соображает ничего? Такой все что угодно может выкинуть!»

Если принять это правило, то ситуации рассказа теряют всякую исключительность, а десятки людей, с которыми нас знакомит Челати, при ближайшем рассмотрении кажутся давно знакомыми, только вдруг раскрываются какими-то необычными чертами характера, поведения, привычек.

Вот, казалось бы, явно гротескный доктор – на первый взгляд самый больной из всех персонажей. Но факт, что этот персонаж имеет весьма успешную практику, разве не заставляет нас задуматься над реальностью, из которой неизбежно вырастает гротеск-слово (кстати, первое его значение – рисунки-фрески, изображающие причудливое переплетение в едином кольце жизни животных, деревьев, моря, людей, чьи наиболее древние образцы были обнаружены в развалинах древнеримских построек)?

«Я понимаю, что выгляжу неполноценным. Тут нечего и удивляться: мои родители, и отец, и мать, так же выглядели. У меня уже взрослый сын, вот и он тоже похож на замороженного угря... Знаете, я иногда себя спрашиваю: может, это все мираж? Этот город, женщины, причиняющие нам боль, наша работа, наша неполноценность – все мираж, наваждение, от которого мы не в силах избавиться? Но я вам больше скажу: свет – тоже мираж. И звуки, и все предметы, и ночная тьма – не более чем один огромный мираж. Возникая перед нами, эти смехотворные явления пытаются убедить нас в чем-то, а на самом деле этого нет, сплошной обман!»

По структуре и сентенциозности повествования проза Челати относится к жанру философской новеллы, однако нельзя не указать на то, что явно уводит писателя от этой традиции: его увлеченная игра светом и тенью, причем не только и не столько в живописном плане (хотя и здесь он безусловный мастер), сколько на уровне духовных или даже мистических аспектов этих понятий. С необычайной легкостью пейзаж Челати вливается в мыслительный процесс, становясь его органической частью и создавая то единое целое, которое скорее ошеломляет, нежели просвещает или наставляет. Директор школы, где служит Баратто, «задумчиво глядит в окно и сам спрашивает себя, что все это значит, что означают те слова, которые он сейчас произнес. В глубине школьного двора над пирамидальными тополями кружат дрозды... директор останавливается, смотрит на стаю сорок, вспорхнувшую с дерева, и рассуждает про себя: этот человек ни с кем не считается, ему все равно, что о нем подумают люди, может, на него снизошла благодать?.. Может, она освободила от мыслей, от докучливого роения фраз в голове, от вечной свистопляски, которая творится внутри каждого человека?..

Директор внезапно умолкает на полуслове, задумчиво разглядывая нож для бумаги, поблескивающий в лучах яркого солнца...

– По-моему, он не что иное, как тень, но не отдает себе в этом отчета. Явление его само по себе уже есть исчезновение».

Более просты для понимания, но не менее значительны для идеи «завершающего начала» превращения, происходящие с героями другого рассказа Челати, помещенного в сборнике. Он – сначала раздираемый сомнениями студент, страстно желающий понять Истину, затем незадачливый продавец книг, рецензент, мечтающий стать писателем. Позже, потерпев фиаско с романом, он «окончательно решил измениться, стать другим человеком. Перепробовал кучу занятий, объездил множество городов, пересек парочку пустынь, повстречал несколько драконов и чудовищ. Наконец вернулся в родной город, уселся на стул и стал всерьез размышлять, не удавиться ли ему. Но его удержала мысль о том, что удавленник будет выглядеть не слишком привлекательно в глазах приличных людей».

Она поначалу «бросила единственное ремесло, которым владела, – ремесло жены» и отдалась скуке, затем, в отличие от студента, весьма преуспела в продаже книг в рассрочку, заняла ведущее место в бюро распространения крупного издательства, затем подпала под власть книг-слов, но успешно переболела и этим.

«Спустя два года бывший студент и молодая женщина, когда-то не имевшая профессии, поженились».

Втиснутый в подобную схему рассказ может показаться сверхбанальным, исключительно обыденным. Но так случается всякий раз, когда мы обращаемся лишь к поверхностным фактам биографии. Баратто в финале одноименного рассказа в ситуации, которую каждому предстоит оценить самостоятельно, предупреждает: «Фразы приходят и уходят, за ними приходят мысли и тоже уходят. Сначала мы говорим, потом думаем, а потом ничего... Голова – это ничто, все происходит вне нас».

В «Читателях...» Джанни Челати безгранично расширяет философские границы этого мира «вне нас». Здесь явно прослеживается влияние Кафки, хотя образы итальянского писателя более конкретны и материалистически заострены: «Оживленные разговоры вокруг ничем не отличались от ее собственного монолога, разве что звучали чуть погромче. Вся улица – это как бы огромный единый мозг, в котором копошатся слова и призраки мыслей, но им неловко и стыдно, оттого что они призраки, вот они и требуют к себе внимания, стараясь не выдать своей ущербности и предстать перед другими не тем, кто они есть на самом деле.

Призраки, стыдящиеся своей ущербности, снуют по тесной улице, не замечая того, что вокруг них раскинулась бесконечная вселенная. Все эти призраки, и вещи, и рекламы, и витрины покрыты странной всепроникающей пылью; она забивается во все щели и неотвратимо оглупляет все, чего бы ни коснулась.

Женщине представлялось, что эта пыль, поднимаясь с земли, закручивается в страшный смерч, туманящий мозги призраков. Но зачем тогда призраки так очумело пытаются привлечь к себе внимание? К чему все эти лихорадочные намеки, слова, жесты, неспособные наполнить душу трепетом?»

«Мы живем в эпоху тайных, отвлеченных, совершаемых на расстоянии убийств! – восклицал герой «Комиков, напуганных воинов» Лучо Ящерица. – Никому не дано знать, в результате какого эксперимента он лишится жизни. И как же нам необходима хоть маленькая правда!»

На поиски такой правды и нацелены усилия Джанни Челати в его книге, из которой взяты предлагаемые рассказы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю