Текст книги "Собрание стихотворений"
Автор книги: Антонин Ладинский
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)
“Пальмириум” его лежит в некоем среднем пространстве, между черным и голубым, между полуотвергнутой землей и воображаемым небом. Он, в сущности, трагичен, но все еще может быть стилизован, затуманен грустной иронией. Недаром Ладинский (как, впрочем, и Блок, и другие менее значительные поэты русского символизма) из всех произведений Шекспира больше всего зачарован Гамлетом <…> Пальмириум, открытый поэтом, – комбинация морозных пальм на стекле и прекрасного, бренного мира поэзии – соединяет в себе как основную тему Ладинского – северное сердце, так и реминисценцию из Лермонтова (“На севере диком…”) <…>
Куда бежать от слишком упорной, уже пробужденной памяти? Ладинский избирает традиционный путь символизма: иронию и стилизацию. Ирония оледеняет восторг, заглушает память о космической музыке. Тогда в бутафорском театре, где идут мелодрамы, где балерины, как ледяные розы, расцветают среди феерий, остается лишь предчувствовать другую, недоступную реальность» (Современные записки. 1932. № 50. С. 456–458).
Полвека спустя название именно этого сборника выбрал Бахрах для воспоминаний о Ладинском: Бахрах А. По памяти, по записям: «Северное сердце» // Русская мысль. 1979. 27 сентября. № 3275. С. 8–9.
43. Стихи о свинопасе («Овчаркам, верным пастухам…») – Воля России. 1928. № 4. С. 25–30. С многочисленными изменениями и дополнениями, нумерацией 6 разделов и 37 строфами вместо 29, ниже приводится полностью:
СТИХИ О СВИНОПАСЕ
ПОСВЯЩЕНИЕ
Овчаркам, зорким пастухам,
Лелеявшим впотьмах свободу,
В глухую волчью ночь. Дубам,
Нас приютившим в непогоду,
Тебе, в чей неприступный дом
Стучались мы в слезах с дороги, —
Ты под пастушеским плащом
Меня узнала на пороге.
1
В блаженной дружбе бремя дней
Деля с дриадами и псами,
Пасу я розовых свиней
Под деревенскими дубами.
Шумят прекрасные дубы
В глухой возвышенной тревоге
И под ударами судьбы
Поскрипывают у дороги.
Пройдет прохожий поскорей,
В карете прогремит вельможа,
Рожок веселых почтарей
Порой долины потревожит.
И время в гору, к небесам,
Крутой дорогой убывает,
К небесным белым голубкам
Земная горлинка взывает.
Я заблудился, я пропал
И, смутно дом припоминая,
Ищу просторы отчих зал
И призрачные пальмы рая,
Ах, я имение дотла
Развеял горсточкою пыли,
Теперь последнего осла
Заимодавцы утащили,
Теперь на дудочке простой
Симфониям изволь учиться,
А в бедной чашке суповой
Похлебка черная дымится.
2
Мы на земле, как в колыбели —
Нам тесно в воздухе таком,
Заглядывают звезды в щели,
И на ветру непрочен дом.
Но пусть он служит утешеньем,
Что существует мир другой
За грубым и телесным зреньем,
За деревянною стеной.
И под овчиной, на соломе,
В тепле солоноватых слез
Я помню о небесном доме.
Где мальчиком крылатым рос.
Как тяжело лететь с размаху
В теснины мира с облаков,
Надеть холщовую рубаху
Под пенье ранних петухов —
Менять на плащ дырявый жалко
Эоловый блаженный звон,
На песенку в окне за прялкой.
На смех румяных смертных жен.
Но что ж, смешаем небо с глиной,
Замесим круто – в добрый час, —
И гонит длинной хворостиной
Свиное стадо свинопас.
3
Когда, смешной и неуклюжий,
Я у принцессы под окном
Перехожу неловко лужи,
Я слышу нежный смех потом;
И за веселой перебранкой
На кухне девичьей толпой
Голубоглазые служанки
Смеются хором надо мной;
Но ты в земное пребыванье,
Вскипающее через край,
Бросайся, затаив дыханье,
Барахтайся, переплывай,
И ангельскими голосами,
И под пастушеским плащом
Перекликайся с небесами
В разлуке, как в лесу глухом!
А мимо взмыленные кони
За зверем раненым летят,
Изнемогая от погони,
Уже он смерти милой рад;
И Ты виденьем пролетаешь
За зверем в синеве дубов,
Над всей поэмою витаешь.
Как горестный призыв рогов.
4
Но в ураганах, в бурях темных
Роняют желуди дубы.
Жиреют свиньи. Так в огромных
Пространствах, черных, как гробы,
Лишь Гулливеров валит, рушит
Дух аквилонов мировых,
Ликуют великанов души
Под грохот яблок золотых,
А поселяне в дождь и слякоть
Выходят из своих берлог
С приятелями покалякать
К трактирщику на огонек.
И там об этой жизни прочной
Неторопливо говорят,
Подсчитывают прибыль точно.
Дурного пастуха бранят —
Над кружкой пива в пене белой
Качают головой слегка:
– Ну свинопасово ли дело
Смотреть весь день на облака?
5
Зачем ты землю посетила,
Неосторожная душа?
Ты крылышки свои спалила,
На смертный огонек спеша.
Барахтаясь в пучине жалко,
Блуждая средь земных древес,
В потемках сберегла весталка
Кусочек голубых небес.
И у свиных корыт в лачуге,
Недосыпая, впопыхах,
Вся надрываясь, вся в натуге,
Пася блудливый скот в дубах,
Ты плакала над миром целым,
Ты научилась ремеслу
Слепить глаза над божьим делом,
Спать золушкою на полу.
О, никогда бы не смогла ты
Без этих золушкиных рук,
Мозолистых и красноватых,
Быть первою из божьих слуг.
6
И в этом призрачном пареньи
Над грубым глиняным комком.
Трудясь над миром в упоеньи —
Над упоительным цветком,
Ты, как в огромной черной розе,
В эфирной ночи ледяной
Утонешь жадно на морозе
Трудолюбивою пчелой.
И все ж нам жаль земли – терзаний,
Земных прекрасных мук, трудов
И бурь в житейском океане,
Веселых дымных очагов.
Как жаль душе земных товарок —
Румяных женщин, синих глаз!
Теперь мы смотрим на овчарок.
На облака в последний раз.
Ах, мы бросаем без охоты
Тот пасторальный маскарад,
Те беспокойные заботы,
Когда у равнодушных стад
Над маленьким комочком глины,
В стихийных ветряных лесах,
Под хрюканье, под рев звериный
Мы думали о небесах.
Париж. 1927
44. Поэма о мышеловке– Воля России. 1930. № 4. С. 320–327. С дополнительными строфами после строф: 7 («И в фургонах, в пахучей / Деревенской пыли / Ищем благополучий / По дорогам земли»), 21 («Честный автор намерен / Рассказать наконец, / Как был жребий неверен / Запылавших сердец»), 32 («А поэтам в зефирах / На большой высоте / Жить в холодных квартирах, / Умирать в нищете»), 33 («Все упорствуем, пишем / Пухлый ворох стихов, / Солнце всходит по крышам / С пением петухов»), а также с разночтениями в строках 8 («Разлучает судьба»), 20 («Темный воздух земной»), 21 («Буржуа и баронам»), 53 («Стала вдруг золотою»), 55 («Ватною бородою»), 84 («Рощи и семена»), 91 («Лишь кишечника вялость»), 96 («Он воспеть захотел»), 132–133 («Но кому в наше время / Нужен лепет небес»),
Юрий Мандельштам, рассуждая о молодой поэзии в эмиграции, обильно цитировал «Поэму о мышеловке» и пытался выводить общие закономерности: «Первая черта, характеризующая для меня нового поэта, это ощущение катастрофичности и неслучайности того, что произошло с миром, с Россией, с нами. <…> Обрушившаяся на нас “арктическая ночь” уже не представляется поэту ни неодолимым незаслуженным бедствием, ни все уничтожающим и потому желанным забвением. Она воспринимается как тяжелый, но необходимый искус, который надо пройти родившемуся на нашей земле человеку. <…> Это отношение к жизни, к страданиям и к самой смерти как к некоему сужденному нам опыту и является, по-моему, второй, уже вполне оригинальной чертой современной поэзии» (Мандельштам Ю. О новой поэзии // Молва. 1933.19 февраля. № 41 (264). С. 4).
45. Городское («В квадратах городской природы…») – Последние новости. 1929. 26 января. № 2866. С. 3. Под названием «Городская поэма», с многочисленными изменениями и дополнениями, разбивкой на 3 нумерованных раздела и 17 строфами вместо 13, ниже приводится полностью:
ГОРОДСКАЯ ПОЭМА
1
В квадратах городской природы,
В автомобильной суете
Мечтательные пешеходы
Глядят на небо в тесноте.
Вздыхают стриженые музы
В коротких юбках до колен
И, как зеленые медузы,
Влекут ликеры души в плен.
Мы смотрим: страшный воздух тает
В дыму табачном, на весу,
Дыхания нам не хватает,
Мы заблудились, как в лесу —
В стихии водяной хрустальной,
При электрической луне,
Мы – в раковине музыкальной
Под небом розовым, на дне,
А за углом, как мхи морские,
В кругах туманных фонарей,
Стоят деревья городские
В бесплодной черноте ветвей.
И в призрачном линейном гае,
В стеклянном воздухе густом
Ползут последние трамваи
И огибают белый дом.
2
В кинематографе, в тумане,
В мерцаньи пепельных древес
Ковбои скачут на экране,
Но скучно нам в стране чудес.
На лестнице чужого дома,
Взлетевшей в небо, как спираль,
Нас женский голос незнакомый
Волнует, и гремит рояль;
И в жарких дансингах нелепых,
В трамвае, в городских садах.
За карточным столом, в вертепах
И в подозрительных домах
Мы ищем Вас в лесу хрустальном,
Руками ловим смутный дым,
В переполохе театральном
Растерянно на мир глядим.
И в этой трепетной погоне,
Как пепел на ветру сквозном.
Сложив корабликом ладони,
Кусочек неба бережем.
3
Вы правы, страшный воздух тает.
На подрисованных глазах
Горошинами замерзают
Потоки слез… Уже в садах
И в скверах, как в огромных клетках,
Среди муниципальных роз,
Щебечут воробьи на ветках,
Кричит в предместье паровоз.
Но за стеклом автомобильным
Свинец голубоватых век
Нас давит холодом могильным,
Так расстаемся мы навек.
Что делать нам с любовным тленьем —
Мы странный, мы смешной народ:
Пусть с электрическим гуденьем
Вас лифт на небо унесет,
Чтоб снова мы могли в туманах
Томиться на пустой земле,
Захлебываться в океанах —
В огромной голубой петле.
Любовь предела не желает,
В стесненьи тлеет, как огонь.
Щетиною не обрастает,
Просвечивает, как ладонь.
46. «Как нам распутать паутину…»– Воля России. 1929. № 3. С. 33. С разночтениями в строках 6 («Затмилась синева небес»), 14–15 («С блаженным миром голубым, / Охотницы небесной руку»), 18 («Но и на кухонном огне»), 20 («Мы слышим в лунной тишине»).
47. Балерине («В бутафорские грозы…») – Последние новости. 1931. 26 марта. № 3655. С. 3.
48. «О чем ты плакала, душа моя…»– Последние новости. 1931. 13 августа. № 3795. С. 3. Под названием «За решеткой».
49. «О Дания, дальний предел…»– Последние новости. 1931. 26 апреля. № 3627. С. 2. Подназванием «О Дания…», сдатировкой «Париж, 1931», разночтением в 17-й строке («О крыльях, о славе своей…») и с 2 строфами вместо первых 5 строк:
О, берег, туманный, как дым,
Мы жили в тумане твоем,
Пред морем свинцовым твоим
Вздыхали о звездах, о том,
Чего не бывает у нас,
Средь скучных и маленьких дел,
На бедной земле без прикрас,
Где ангел заплаканный пел.
50. Элегия («Ты к призрачным горным…») – Последние новости. 1931. 4 июня. № 3725. С. 3.
51. «Еще мы смеемся сквозь слезы…»– Числа. 1931.№ 5.С. 19. В составе цикла из 2 стихотворений с единым посвящением и датой «Париж, 1931» (2-е, «Чуть воздух замутив хрустальный…», не входило в сборники), с разночтением в 10-й строке («Над славой, туманной, как дым…») и 2 строфами на месте 4-й:
Сломалась пружинка стальная,
И солнце огромным цветком,
Холодным и розовым шаром
Повисло на небе пустом.
Снег падает тише и тише,
Умолкла прекрасная медь,
И некого больше стихами
За бренную легкость воспеть.
52. «Так солнце стояло над Римом…»– Последние новости. 1931. 12 ноября. № 3866. С. 3. Под названием «Зимнее» и с разночтением в 21-й строке: «Жил Блок среди нас. Умирая».
53. «Все то же земное сравненье…»– Россия и славянство. 1931. 8 августа. № 141. С. 3. С дополнительной третьей строфой: «Ты в пальмах небесного плана, / Я – в царстве хрустального льда, / На нежных страницах романа / Не встретиться нам никогда».
54. Как север («Небесные льдины…») – Последние новости. 1930. 25 декабря. № 3564. С. 4. Под названием «Северная звезда», с разночтениями в строках 20 («Тот призрачный дом»), 29 («Супружеской страсти») и дополнительными строфами после 9-й строфы: «Мы Вас поселили / В туманной стране, / Средь гербовых лилий /Ив бальном огне» и после 12-й: «И в шорохе этом / Вы сходите к нам – / К бездомным поэтам, / К табачным дымам».
56. Жизель («Она вставала спозаранок…») – Последние новости. 1930.11 мая. № 3336. С. 3. Ранний вариант с многочисленными разночтениями, с 7 строфами вместо 4, ниже приводится полностью:
ЖИЗЕЛЬ
В каком-то мире невесомом
Мы встретили ее – во сне.
Гремели трубы нежным громом
В прекрасной сельской тишине.
Она вставала спозаранок.
Трудилась в этом мире слез.
Среди румяных поселянок,
Как бабочка средь тучных роз.
Смотрите, как она порхает
В балетной юбочке своей,
Каких на свете не бывает
В стране чепцов и бумазей.
И туфелек, таких воздушных,
Пленительных сестер стихов,
Не шьет сапожник простодушный
В стране тяжелых башмаков.
Легко кружиться – в пачках нежных,
Летай! Летай еще, Жизель!
Ходи на пальчиках прилежных,
Кружи нам головы, как хмель!
Мы в этой черной, черной зале
Слезу роняем каждый раз,
Когда ты в туфельках из стали
Витаешь, утешаешь нас.
He умирай, Жизель! Все розы
Блаженной жизни отдадим.
Но тяжкая земля сквозь слезы
Рассеивается, как дым.
Париж. 1930
57. «Ты улыбаешься во сне…»– Россия и славянство. 1932. 12 марта. № 172. С. 3. Совершенно иной вариант, с 6 строфами вместо 4, ниже приводится полностью:
Ты улыбаешься во сне,
В какой-то призрачной стране,
Быть может, ангелам в раю,
У светлой смерти на краю.
И этот отдаленный свет
Небесных странствий, как ответ
На все сомненья и мечты,
Которые рождаешь ты.
Непрочным беспокойным сном,
Как ниточкой, небесный дом
Соединяешь ты со мной,
С печальною моей страной.
Проснешься, и порвется нить —
Ты снова будешь говорить
О тряпках, о пустых вещах
И о хозяйственных делах.
И только твой стеклянный взор,
На полуслове разговор
Вдруг прерванный с печальным «ах»,
Ломанье пальцев, женский страх
Напоминают явно мне,
Что улетает в тишине,
К прекрасным небесам спеша,
Твоя бессмертная душа.
58. Русская сказка («Топал медведь косолапый…») – Последние новости. 1931. № 3929. 25 декабря. С. 4. С разночтением в 16-й строке: «С пути к голубым небесам».
59. «Рассеянно томясь в заботах дня…»– Последние новости. 1932. 21 января. № 3956. С. 3. Под названием «Ночью» и с разночтениями в строках 1 («Томясь, как пленница, в заботах дня…»), 9 («Ломая пальцы, слыша чей-то зов»), 12 («Какой-то белый и прекрасный дом»), 17–20 («Я видела, как падал тихий снег / На берега огромных черных рек. / Там ангелы летают в тишине, / Хрустальные шары звенят во сне»),
60. «Свинцовые пчелы…»– Последние новости. 1932. 7 января. № 3942. С. 3. Под названием «Стихи о балерине», с разночтениями в строках 7–8 («Любовь – это холод / Прекрасных могил»), 29 («И холод дыханьем»), 42 («Балетный рожок») и добавлением 4 строф: после 1-й («На фоне Сената, / Морозов, дымка / Повисла – как брата – / Из бронзы рука»), 5-й («Вздыхая украдкой / О громе побед, / Клонился к упадку / и к смерти балет»), 6-й («Потом лучезарно / Раскрыла глаза, / Потом благодарно / Скатилась слеза») и 7-й («Взглянули в окошко / И ахнули: – вот! / И зябкие ножки / Застыли, как лед»).
61. «Не сабля, а шпага…»– Последние новости. 1932.12 февраля. № 3984. С. 3. С 2 дополнительными строфами в конце:
Россия! Россия —
Полмира в слезах!
Гигантомахия
В разбитых сердцах,
Кораблекрушенье
В небесных волнах,
И сердцебиенье
На слишком высоких горах.
Париж. 1932
СТИХИ О ЕВРОПЕ (1937)
Следующий сборник Ладинский выпустил лишь через шесть лет. В условиях кризиса середины тридцатых ни одно издательство не рискнуло напечатать книгу стихов, и Ладинский выпустил ее как издание автора, по подписке. 11 марта 1937 г. он записал в дневнике: «Сделал объявление о выходе III кн<иги> стихов (“Стихи о Европе”) по подписке. Пока получил только 12 “заказов”. Это плохо. Думал, что будет больше» (РГАЛИ. Ф. 2254. Оп. 2. Ед. хр. 27). Несмотря на малое количество заказов, месяц спустя, в апреле, сборник все же был отпечатан: «Стихи о Европе: Третья книга стихов» (Париж, 1937). Тексты стихотворений печатаются по этому изданию.
На третью книгу Ладинского первым в печати вновь откликнулся Адамович: «Ладинский в последние месяцы выпустил две прозаические книги. На днях вышел сборник его стихов. Как бы ни оценивать достоинства его исторического романа или путевых заметок, всякий согласится, что автор – прежде всего “поэт”. Стихи доминируют. В них автор – как бы у себя дома, в них мы ищем того, что для него наиболее существенно или типично. Кончается ли в наши годы стихотворная поэзия, допевают ли поэты свои последние песни? Как знать! Ладинский, во всяком случае, принадлежит к людям, которые пишут стихи оттого, что “не писать они не могут”, которые убеждают, что в таких словах, как “вдохновение”, “муза”, “лира”, еще сохранилось какое-то значение. Метафоры эти еще не совсем выветрились, за ними, очевидно, осталось что-то реальное…
Утверждая это, я вовсе не хочу сказать, что поэзия Ладинского должна всех прельстить, всем прийтись по сердцу, что она отвечает “духу времени”, как ответила ему, например, в первые десятилетия нашего века поэзия Блока. Совсем нет. Поэзия эта органична, т. е. не выдумана, не сделана, а найдена; существование ее, как некоего словесно-ритмического и идейно-эмоционального мира – вне подозрений и сомнений. Это очень важно. Но мир Ладинского замкнут, ограничен и, кое в чем совпадая с темами и настроениями эпохи, во многом от них далек.
Книга называется “Стихи о Европе”. Для нее подошло бы и шпенглеровское название, с упоминанием о “сумерках Запада”. В самом деле, прощальные элегически-печальные тона в ней отчетливее других, и они-то и придают книге ее “современность”… Будущее, может быть, опровергнет общие теперешние предчувствия. Европа, может быть, долго еще будет процветать и благоденствовать. Но сейчас то сознание неизвестности, ожидания каких-то “неслыханных перемен, неслыханных мятежей”, по Блоку или по другой из него цитате – “холода и мрака грядущих дней”, слишком распространено, чтобы оказаться вполне случайным. Ладинский в своем римском романе писал, в сущности, о том же, о чем пишет в стихах. Только там он попытался перевоплотиться в человека иной эпохи, а здесь говорит от себя: Виргилиан вздыхает над исчезающей, тающей, меркнущей славой и прелестью Рима, как его поздний потомок тревожится теперь о судьбе новой культуры перед надвигающейся на них тьмой.
Европа, ты зябким и сирым
Летишь голубком, но – куда?
С непрочным и призрачным миром
Прощаешься не навсегда.
Бодлер однажды сказал: “Париж грустен, как Рим, в нем слишком много воспоминаний”. Вот ключ к настроениям, которыми часто проникнуты стихи Ладинского: если даже будущее и не так страшно, то лучшее все-таки уже не впереди, а позади… Еще есть свет, но это уже косые, бледные лучи заката. Еще есть движение, но главная часть пути уже пройдена.
Отсюда могла бы возникнуть горечь. У Блока стихи о “холоде и мраке грядущих дней” – горчайшие из всех, какие он создал, из всех, пожалуй, какие существуют в русской литературе. У Ладинского мотивы обреченности, непрочности, “бренности” удивительным образом сочетаются с влечением к нарядности, к сладости и какой-то феерически-театральной пестроте. Он как будто боится, чтобы читателю не стало страшно, он не дает ему задуматься или углубиться в себя, пленяя и развлекая его тысячью образов, красок или видений. Каждый раз, как открываешь книгу Ладинского, вспоминаешь балет. Да, в ней действительно умирают лебеди, но умирают, кружась на пуантах и гармонически взмахивая шелковыми крылышками. “Любуйтесь, читатель, но не вздумайте принять всего этого всерьез, – как бы говорит поэт. – Балерина улыбнется в предсмертном томлении, а затем выпорхнет раскланиваться на аплодисменты”.
Ни в коем случае – это не упрек Ладинскому. Умышленно я вспомнил анно-павловского лебедя, а не что-либо другое, – хрупкого, гибнущего лебедя, в голубоватом сумраке сцены, одно из чистейших созданий искусства, которые людям нашего поколения довелось на своем веку видеть. Даже больше: Ладинского надо поблагодарить за то, что он не подлаживается под тот стандартно-катастрофический и расслабленный внутренний стиль, который у нас сейчас в моде… Но, конечно, сладость в поэзии беднее горечи, менее доходчива, чем она. Отчего? Вероятно, оттого, что люди ищут в искусстве какого-то “растравления ран” или, как сказано у Лермонтова:
Я говорю тебе: я слез хочу, певец…
Ладинский же стремится к округленной законченности картины, к легкости ритма, к праздничной декоративности линий и цветов. “Des roses, des roses sur le neant…” Самую структуру стиха, которую многие сознательно или бессознательно хотят сейчас разрушить, он хранит и поддерживает, как лелеют в теплице редкое растение. Надо добавить, что у него это чувство формы или “структуры” обострено до крайности, и если другие наши поэты в большинстве случаев перекладывают в рифмованные строчки разные мысли и чувства, он всем существом своим ощущает, что стихи должны прежде всего жить жизнью звуков, напева и образов. У него они таковы, что физическое – слуховое и зрительное – удовлетворение доставляют почти всегда.
Все та же скука мира,
Пустая мишура,
И холодок эфира
На кончике пера
Скучны земные девы
Под музыку балов.
И райские напевы
Для них – невнятный зов.
И только белый парус
На море голубом…
И только первый ярус
В театре городском.
Все холодней и строже Над скукой мировой Сияли в черной ложе Глаза Лопухиной.
Последняя строфа – прелестна, и вся творческая характеристика Лермонтова, данная в этом стихотворении, блестяща и остроумна. Лермонтов вообще владеет воображением поэта, и от него, кажется, вошло в “Стихи о Европе” слово “рай”, мелькающее чуть ли не на каждой странице. Позволю себе заметить, однако, что переделывать, перелицовывать лермонтовские строки опасно.
В “Ангеле” сказано, например:
Он душу младую в объятиях нес…
Стих безупречно прекрасен в звуковом отношении. Лермонтов, как Некрасов и Пушкин, удивительно чувствовал тональную окраску гласных: достойно внимания, как здесь два первых ударяемых “у” разрешаются в мягчайшее “я” и “е”. У Ладинского читаем:
Так ангел летел и в эфире
В объятиях душу к нам нес.
Увы, это совсем не то.
Не надо, однако, придираться. Ладинский срывается редко. Его книгу читаешь, перелистываешь с сознанием, что это, действительно, “подарок” всем, кто любит стихи. Даже расходясь с ним или оставаясь безразличным к иному его стихотворению, чувствуешь втайне, что в расхождении виновен не поэт, а ты сам, утративший вкус и слух к тому, что условно называется у нас “мо цартианством”» (Адамович Г. Литературные беседы // Последние новости. 1937. 22 апреля. № 5872. С. 2).
Петр Пильский заявил, что «Ладинский, как поэт, разгадан и определен. Его новые стихи только подтверждают безошибочность наших формул. Ему близка и мила хрупкость. Он довольно часто употребляет ласкательные и уменьшительные имена. Но эти пристрастия не вытесняют из его сердца героических порывов, и романтически женственные напевы дружат с мужественными и трубными напевами. Недаром ему так дорог Лермонтов, его голос, – упоминания о нем слышатся и в этих “Стихах о Европе” <…> Напрасно Ладинский включил в эту книжку чистой лирики стихотворные вещи, напоминающие фельетон. Это – “О душе”, потом стихотворение “Выходит на минуту человек, А покидает этот мир навек”. Такое же впечатление производит и его “Вижу потрясенный воздух”. Эти фельетоны можно было бы выбросить из “Стихов о Европе” к большой выгоде книжки» (Сегодня. 1937. 22 мая. № 138. С. 3. Подп.: П. П-ий).
Юрий Мандельштам в своей рецензии попытался проследить всю эволюцию Ладинского: «Poetae nascuntur… Если кто из наших зарубежных поэтов действительно родился поэтом, то это – Антонин Ладинский. У него не только несомненное стихотворное дарование, т. е. органически ему присущее чувство формы и ритмов, которым он очень щедро и подчас изощренно пользуется; которое может быть очень прельстительным, но еще не делает человека поэтом, иначе говоря – творцом. Ладинский обладает основным качеством подлинного поэта – талантом вторичного переживания в творческом плане того, что впервые было эмоционально или умственно им воспринято в плоскости душевной, человеческой. Такого рода талант и обуславливает особую, всегда личную и неповторимую, поэтическую логику, которая и составляет отличительную черту поэзии. Логика эта не просто “затемненная” или “усложненная” обычная связь между идеями или чувствами, в которой лишь опущены некоторые звенья, как недавно утверждал в одной из своих статей Г.В. Адамович. Сколько ни опускай искусственным путем звеньев, как ни старайся усложнить свое обыденное рассудочное мышление – оно от того поэзией не станет.
Наоборот, поэт может писать стихи отнюдь не “герметические”, ясные и простые, но элемент таинственности, связь особого порядка в них всегда будет присутствовать, если он наделен даром преображения “реального” в иную, метафизическую реальность. Отсюда та затрудненность, которую всегда испытываешь при чтении подлинных стихов, то усилие, которого они всегда требуют. Но отсюда и тот “новый трепет” (пользуясь словами Гюго о Бодлере), который за усилие вознаграждает, и та органически рожденная тема, без коей не может быть развития личности поэта.
Ладинский свою тему обнаружил уже в первой своей книге “Черное и голубое”. Тема эта – вечный конфликт между земным и небесным, тем не менее, тесно связанными. <…> Человек стремится к горнему началу, но, едва оторвавшись от земли, начинает задыхаться в “воздухе небесных гор”, “как рыба на песке береговом”, как ангелы, слетевшие на землю и полюбившие ее больше родного неба. Основной трагический антагонизм души, слышавший когда– то “звуки небес”. В “Черном и голубом” тема эта звучала, однако, несколько внешне, эпически-декоративно, и нас больше пленяли яркие образы Ладинского и его богатые и разнообразные ритмы, чем самое его переживание.
Вторая книга Ладинского – “Северное сердце” – отметила и второй этап его пути. Тема наконец была им осознана лирически. Из театрального мира крестоносцев и аргонавтов углубилась она в мир душевный, и только одна душа – Психея, хотя Ладинский и не упоминает ее имени – стала героиней его стихов. Благодаря этому и книга в целом приобрела удивительное единство и стройность, и отдельные стихи Ладинского стали прежде всего хорошо построенными, что не уничтожило их мелодической и образной прелести, а лишь подчеркнуло ее.
Сейчас Ладинский выпустил свою третью книгу. Но если между первой и второй он проделал длительный путь, изменивший его облик, то в “Стихах о Европе” нового изменения мы не находим. Ладинский все тот же, каким мы знали его и в “Северном сердце”. Та же тема – тоскующей Психеи, та же ритмика с характерными для Ладинского перебоями в трехдольной стопе, с замедленными, слегка торжественными ямбами. Может быть, поэтому первое впечатление от книги несколько бледнее, чем хотелось бы. Ладинский на сей раз не углубил свою тему, он лишь попытался придать ей новое направление, связав ее с мифом о Европе, уносимой быком, и с мистерией нашей, современной Европы. Это скорее нарушило цельность: собственно говоря, новой книги стихов нам Ладинский не дал, а издал лишь новый сборник стихотворений, не вполне объединенных. Пожалуй, и некоторые отдельные стихи построены менее крепко, лирическая отвлеченность звучит порою у Ладинского абстрактностью “платонической”, не пережитой на собственном опыте.
Но лишь иногда. И если вчитаться в стихи Ладинского, то и на этот раз начинает действовать его поэтическая магия. Отдельные срывы не помешали ему, в общем, не только остаться поэтом, но и написать некоторые стихи, превосходящие по интенсивности переживания и формальному мастерству “Северное сердце”. Это – в первую очередь стихи о той же Психее, как бы он ее
ни называл: Европой ли, душой ли или собственным женским именем. Даже замечательные стихи о Лермонтове косвенно посвящены ей же. Но лучшее стихотворение в книге и, пожалуй, вообще у Ладинского – “Вижу потрясенный воздух”, прямо возвращающее нас к постоянной теме его, только взятой в опрокинутой ситуации. Не томленье при отрыве от земли, а ужас от погружения Психеи в мир вещный» (Возрождение. 1937.2 июля. № 4085. С. 9. Подп.: Ю. М.).
Альфред Бем отнесся к новому сборнику Ладинского гораздо сдержаннее: «По существу, он не вносит ничего нового в поэтический облик автора. Все то же романтическое восприятие разрыва земного и небесного, все тот же ритмический рисунок стиха и повторяющиеся образы. Но эта устойчивость и верность самому себе Ладинского придает его творчеству особую убедительность. Лирика А. Ладинского условна, она и не пытается обмануть кажущейся простотой. Но в своей условности она куда более убедительна, чем “простота” Г. Иванова. И неуютность жизненного бытия на “мировой огромной льдине” у него не только словесная формула, но подлинное поэтическое обобщение. Подкупает в А. Ладинском и то, что он в своем творчестве нашел свой “русский” подход к окружающему. Его восприятие Европы, в котором чувствуется любовь к ней, и тревога за ее судьбы, и понимание того, что она идет сама навстречу гибели – все это напоминает отношение Достоевского к “святой земле чудес”. Кажется, в творчестве А. Ладинского намечается и какой-то внутренний перелом. Так мне показалось по стихотворению “В дубах”. Его начало показывает, что не исключена возможность перехода Ладинского на поэзию “высокого стиля” и больших форм» (Бем А. О парижских поэтах // Меч. 1937. 4 июля. № 25).
По мнению М.О. Цетлина, Ладинский-поэт «не земной, а “небесный”, он – искусственен, бесплотен, абстрактен. Все эти свойства не лишают поэзию Ант. Ладинского ее прелести. Поэзия Ладинского не хочет иметь ничего общего с прямыми непосредственными человеческими чувствами, с реальностью природы и истории. Для него поэзия это словесное построение, можно бы сказать "конструкция”, если бы это слово не говорило о тяжести, о стали, в то время как Ладинский хочет дать впечатление легкости, так что скорее следовало бы говорить о рукоделии, о “кружеве” слов.
Может быть, потому, что в этом сборнике меньше творческого усилия, чем в предыдущих, и Ант. Ладинский иногда лишь повторяет найденную им раньше поэтическую “формулу”, здесь легче видишь его метод и приемы. Ладинский не боится брать из бутафории старой романтической и сентиментальной поэзии особо поэтические слова и образы, все эти лилеи и лавры, лиры и туфельки, туфельки в самых разнообразных видах – и балетные, и Сандрильоны. Но он оживляет стершиеся слова иронией, аллегорией, неожиданными эпитетами <…>
Все у него кажется только поводом для своеобразной словеснопоэтической “игры”, для “узора” слов, где все слова, их сочетания, эпитеты принадлежат к поэтическому словарю Ладинского так, что его стихи не требуют подписи и легко могут быть узнаны среди других. И всем этим поэт хочет внушить читателю видение мира “высокого” (один из его любимых эпитетов), немного театрально-бутафорского, легкого, преходящего, ирреального. В лучших его вещах это ему удается» (Современные записки. 1937.№ 65.С.429–430).
62–65. Похищение Европы– Воля России. 1932. № 1/3. С. 23–25. Под названием «Корабль терпит бедствие» с разночтениями в строках 5–8 («Вот за воркованье расплата, / За музыку и за туман: / На фоне большого заката / Уходит корабль в океан»), 25–28 («И вид из окна на отлогий / Край поля, на рощу дубов, / На яблони белой дороги, / На дали волнистых холмов…»), 31–32 («И снежный цветок расставанья / Стал зимним хрустальным цветком»), 34 («Не слыша ответа – молчать»), 56 («Европа, Европа, ты – лед?»), с дополнительными строфами после строф 10-й («Ликует футбольное поле, / А небо чернеет, как тушь – / Какое им дело до боли, / До слез, до покинутых душ?») и 16-й («И ласточек черные стаи / На полюс летят, как домой, / Снег – в августе, айсберги – в мае, / И Африка – в шубах зимой. / Все тише, нежнее и глуше / Призывы слабеют в аду: / – Спасите холодные души, / Мы гибнем, как розы во льду»).