Текст книги "Пути памяти"
Автор книги: Анна Майклз
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)
Я всегда буду благодарен Атосу за уроки, которые он мне дал, особенно один: любовь должна быть необходимой. Тогда я еще не понимал, что обещал то же самое Белле. И чтобы воздать должное им двоим, мне постоянно нужно удовлетворять томящую меня жажду.
ОЗАРЕНИЕ
Ясный октябрьский день. Ветер швыряет яркие листья в молочную голубизну небес. Не слышно ни единого звука. Мы с Беллой гуляем в царстве сонной мечты, живые цвета вокруг нас переливаются буйными красками, каждый листик кружится, будто привороженный дремой. Белла счастлива: на ее лице такое выражение, будто мы входим в березовую рощу. Теперь до нас доносятся звуки реки, мы идем к ней и тонем в омутах и водоворотах второго интермеццо Брамса, которые неспешно – andante non troppo – тянут и тянут нас вниз, взрываясь лишь заключительной феерией звуков. Я оглядываюсь – Беллы нет: она исчезла из-за оброненного мною взгляда. Я бросаюсь ее искать, зову ее, но шум листьев, как рев водопада, внезапно перекрывает все остальные звуки. Она же одна пошла дальше к реке! Я бегу туда, ищу ее следы на илистом берегу. Спустились сумерки; кизиловые кусты стали ее белым платьем. Ее волосы стали темной тенью, рекой стали ее черные волосы, а лунный свет – ее белым платьем.
Как когда-то в детстве я долго стоял перед обрубком дерева в лесу, так и теперь я долго вглядываюсь в шелковый халат Алекс, свисающий с двери в ванную, как будто он – призрак сестры. В нашу маленькую квартирку, которую когда-то мы делили с Атосом, пришел 1968 год. Во тьме все льется и льется самое текучее интермеццо Брамса.
Все не так, как надо: и спальня с белой мебелью, и спящая рядом со мной женщина, и овладевший мною безотчетный страх. Потому что, проснувшись, я понимаю, что не Белла исчезла – это я пропал. Белла, которую нигде нельзя отыскать, ищет меня сама. Но как же ей меня найти, если я лежу здесь рядом с этой чужой женщиной? Если я говорю на ее языке, ем непривычные блюда, ношу эту одежду?
Точно так же, как я заглядывал Белле через плечо, когда она читала, я не давал ей покоя, когда она играла на пианино. Меня толкало к этому одно желание – проникнуть в тайну черных символов на странице. Иногда за инструмент садился папа, но ему было далеко до Беллы, и к тому же он всегда стеснялся рук, перепачканных гуталином, который он никогда не мог смыть до конца. Но мне нравилось слушать, как он с грехом пополам, спотыкаясь и запинаясь, пытался что-то наигрывать. Когда я вспоминаю об этом теперь, мне кажется, что его руки, покрытые царапинами, вполне естественно выглядели на чистой клавиатуре пианино, как будто он набивал на них ссадины, пытаясь чисто сыграть то, что ему было по душе.
Я был слишком мал, чтобы запомнить имена композиторов или названия тех произведений, которые играла Белла, поэтому, когда мне хотелось, чтобы она мне что-нибудь сыграла, я начинал напевать любимый мотив. Спустя годы у меня часто возникало желание ей петь, чтобы она учила меня именам вещей. Я запомнил названия только двух произведений, потому что чаще других просил ее мне их сыграть, – интермеццо Брамса и «Лунную сонату» Бетховена. Перед тем как играть мне Бетховена, сестра просила меня представить себе окруженное высокими горами глубокое озеро, которое ловит в ловушку ветер, и в лунном сиянии по нему во все стороны разбегаются волны. Пока я бросал в лунную дорожку камешки, подпрыгивавшие на воде, Белла, должно быть, воображала запутанные истории о Людвиге и его бессмертной возлюбленной. В памяти моей она играет так, будто ей глубоко понятны все его совсем не детские страсти, как будто она тоже может написать в письме: «Невозможно оставить мир, пока я не выскажу все, что накипело в душе… Господи, даруй мне хоть один день ничем не омраченной радости».
В нескольких кварталах от моего дома, в самом центре парка, стоит музыкальная библиотека, обычная музыкальная библиотека, где слушают музыку, с обитыми деревянными панелями стенами, плюшевыми креслами, деревьями, покачивающими за окнами ветвями. Слушать музыку одному в общественном месте, как и обедать в одиночестве в ресторане, мне казалось до смущения странным занятием, и тем не менее, когда «Лжесвидетельство» было опубликовано, я приобрел обыкновение наведываться туда раз или два в неделю после обеда. Я решил последовательно слушать музыку разных композиторов, выбирая их по одному на каждую букву алфавита, а потом начинать все заново.
Как-то промозглым мартовским вечером я стоял у стойки выдачи записей, сдав ноктюрны Форе и терпеливо дожидаясь, пока библиотекарша принесет мне квинтеты для фортепиано и струнных инструментов. У меня была с собой газета, и я стал разгадывать кроссворд.
– Гип-гип Форе.
Я обернулся и уперся взглядом в глаза, голубые, как пещеры Киану[83]83
Киану (Kianou) – подобные голубым гротам пещеры на греческом острове, известные голубыми сводам стен.
[Закрыть]. В целеустремленность, напор и энергию.
– Я заполняю опросный лист, Лист был чех?
Кардиган ее был распахнут, шелковая блузка под ним плотно облегала тело, прижатая к нему статическим электричеством.
– Нет, – нашелся я и после паузы добавил: – как Бах, Бэкс[84]84
Бэкс, Арнольд (1883–1953) – английский композитор.
[Закрыть] и Бикс[85]85
Бикс, Байдербек – американский джазовый музыкант начала XX века.
[Закрыть].
– Ты отгадал уже город в Чехословакии? – спросила она, ткнув пальцем в кроссворд. – Осло! Это же так просто: Чех-о-сло-вакия.
В этот момент вернулась библиотекарша с моими квинтетами. Не зная, что сказать, я взял записи и поплелся к нотному отделу. Через несколько минут я увидел, что она надевает пальто. Собравшись с духом, я бросился к двери, которая за ней уже захлопнулась.
– Мне нравится весна, – глупо крикнул я, заметив, что она кутается в пальто, чтоб защититься от продувного ветра.
Она спросила меня, знаю ли я о концертах в консерватории.
– Эти концерты бесплатные. АОР. Я тупо на нее уставился.
– Ассоциация образования рабочих… профсоюзы… каждое воскресенье в два часа.
Я беспомощно стоял, глядя, как пряди ее золотистых волос бьются на ветру о черную шерсть берета. Потом опустил глаза и перевел взгляд на ее длинные ноги в отороченных мехом коротких сапожках.
– До свидания, – сказала она.
– Пока…
– Москва! Цейлон и Самоа! Румыния, Тибет и Абиссиния.
Широким шагом она пошла своим путем, потом обернулась и лихо отдала мне честь, как рядовая американского женского батальона с плаката о Наборе новобранцев.
Так я познакомился с Александрой.
Отец звал ее Сандрой, и она не возражала. Алекс не надо было ничего ему доказывать. Она называла отца доктор Райт, что, впрочем, не имело никакого отношения к фрейдистским концепциям – просто доктора Маклина так звали на сленге кокни: он приведет вас в полный порядок[86]86
Игра слов: доктор Райт (Dr. Right) выводится из выражения «right as rain», что значит «быть вполне здоровым, быть в полном порядке».
[Закрыть].
Доктор Маклин растил дочь в традициях кодекса британской военной чести. Он рассказывал ей, как его земляки в Лондоне переносили исторические сокровища – включая шлем, совсем недавно извлеченный из кургана в Саттон-Ху, – на станцию метро Олдвич, чтобы спасти их там от бомбежек. Он рассказывал ей истории о генерал-майоре Фрейберге – «Саламандре», под началом которого служил офицером медицинской службы на Крите. Фрейберг похоронил Руперта Брука[87]87
Брук, Руперт (1887–1915) – английский поэт.
[Закрыть] на Скиросе и, как Байрон, переплыл Геллеспонт. Алекс Джиллиан Додсон Маклин была до отвала напичкана рассказами об агенте британской разведки Джаспере Мэскилайне[88]88
Мэскилайн, Джаспер (1901–1973) – английский иллюзионист, внук известного мага и иллюзиониста, основателя общества фокусников «Магический круг» Джона Невилла. Д. М. решил адаптировать приемы и принципы сценической магии для реальной борьбы с врагом, его называли «королем камуфляжа Второй мировой войны». Умер в Кении в нищете и безвестности.
[Закрыть], который в гражданской своей жизни был отпрыском семьи магистров-иллюзионистов. Он помог выиграть войну с помощью чародейства. Помимо обычно состряпанных уловок – ложных дорожных знаков, взрывающихся овец, искусственных лесов, маскировавших аэродромы, и призрачных батальонов, созданных игрой света и тени, – Мэскилайн был еще постановщиком крупномасштабных колдовских инсценировок и иллюзий, имевших стратегическое значение. С помощью прожекторов и рефлекторов он смог упрятать от врага весь Суэцкий канал. Александрийскую гавань он переместил на целую милю по побережью; каждую ночь там бомбили город, построенный из папье-маше, и место, где он стоял, было завалено фальшивым мусором и покрыто кратерами взрывов, смастеренными из холста.
Когда Алекс рассказывала мне об этих фокусах, я думал о призрачной архитектуре Шпира[89]89
Шпир, Альберт (1905–1981) – немецкий архитектор, один из нацистских лидеров, с 1933 по 1945 г. был главным архитектором Гитлера, спроектировавшим, в частности, стадион в Нюрнберге в 1934 г. В 1942–1945 гг. занимал пост министра вооружений. Единственный из нацистских руководителей, признавший свою ответственность за зверства режима, он отсидел 20 лет в заключении в тюрьме Шпандау.
[Закрыть], его факельных колоннах в Нюрнберге, призрачном колизее, который исчезал на рассвете. Я думал о созданных им неоклассических колоннах, растворяющихся в лучах солнца, в то время как камерные стены продолжали стоять. Я думал о Гудини[90]90
Гудини, Гарри (настоящее имя Эрих Вайс) (1874–1926) – знаменитый иллюзионист, прославившийся тем, что в считанные секунды освобождал себя из всякого рода оков – цепей, веревок, ящиков, сундуков и т. п.
[Закрыть], поражавшем зрителей тем, как он запихивал себя в ящики и сундуки, а потом освобождался из них, не догадываясь даже, что всего через несколько лет другие евреи будут забиваться в мусорные баки, ящики и шкафы, надеясь там спасти себе жизнь.
Мать ее умерла, когда Александре было пятнадцать. Отец нанял домработницу. Не реже раза в неделю Алекс с доктором играли в слова, а по выходным вместе разгадывали кроссворды из лондонской «Тайме». На любой случай жизни у нее был припасен целый арсенал крылатых выражений. Она работала секретарем в приемной отца, которую тот делил с двумя другими врачами. Когда у нее выдавалась свободная минутка, она придумывала анаграммы и крылатые фразы на медицинские темы вроде: «Если хочешь быть здоров – не лечись у докторов» или «Лечиться даром – даром лечиться». Она подумывала о том, чтобы самой стать врачом, но на это ей все никак не хватало времени. Алекс страстно любила музыку – она была профессиональной слушательницей, ходила на симфонические концерты и в джазовые клубы, слушала записи и по нескольким первым тактам могла определить, кто играет на трубе или на рояле. Встреча с Алекс в музыкальной библиотеке стала для меня чем-то вроде подарка судьбы, будто на мой подоконник вдруг села необычной красоты птица. Она была как бьющая через край свобода, как оазис в песчаных барханах. Ее фигура, казалось, сплеталась только из рук и ног, угловатая и грациозная, вся сотканная из частей и кусочков, соединенных общей неизъяснимой притягательностью. А когда ей хотелось казаться особенно искушенной и умудренной, и в лице ее, и во всем теле явственно проглядывал подросток. Беспокойная суетливость невинности тянула меня к ней, как железо к магниту; она прочно заполнила все пространство моего сердца, ершистая и заводная, чесоткой зудящая во всем моем существе, которое отнюдь не была намерена покидать.
Мне кажется, я был таким же неприкаянным, как и она, но меня совершенно не заботил облик, в котором я являюсь миру. Мы оба были тощими, как зубочистки. Интересно, что она видела, когда с любовью на меня смотрела? Отец забил ей голову овеянной романтикой Европой, где постоянно идут дожди, жизнь бьет ключом и звучит натянутой струной. Когда она вырывалась из привычного окружения британских одноклассников, ее тянуло к иммигрантам, к событиям, организованным профсоюзами. Ее отец питал особое уважение к грекам с тех пор, как стал свидетелем выступления против немцев пожилых женщин в Модийоне[91]91
Модийон – деревня в материковой Греции.
[Закрыть] – их оружием были метлы и лопаты. Может быть, Алекс казалось, что я был именно тем романом, который уготовил ей отец.
Алекс любила развязно жестикулировать руками, но всегда в душе надеялась, что кто-нибудь возьмет ее за руки и одернет, плотно прижав их к бокам. Она походила на героиню эксцентричного водевиля, тщетно пытающуюся найти в легкой комедии серьезность драмы. Она тратила массу усилий, чтобы всегда идти в ногу с самой последней модой, и в то же время ей хотелось полноты духовной жизни – но даже на чтение у нее не оставалось времени. Когда отношения между людьми разлаживаются, последними исчезают благие намерения. Сошлись мы друг с другом сразу, а чтобы разойтись, нам понадобилось пять лет. Она часто подпрыгивала и висла на мне, как ребенок, обвив мне шею руками. Она как-то купила себе красные туфли и надевала их только тогда, когда шел дождь, потому что ей нравилось, как они смотрятся на мокром асфальте мостовой. Она была вечным двигателем, которому хотелось рассуждать о философии. И вообще, если Алекс не плясала, значит, она стояла на голове.
Мы частенько захаживали в «Бассель» или «Сладости Дианы», много говорили в прокуренной булочной Константина, где запах табачного дыма забивал хлебный дух. Она называла ее «Нитнатс-нок» – «Константин» наоборот. Алекс обожала перевертыши, обычно мы вместе их придумывали, когда гуляли в центре города. «Сенсация: поп яйца снес!» «Не зело пурген негру полезен».
Но полностью Алекс чувствовала себя в своей стихии, когда судачила с приятелями в «Топ Хэт», «Эмбасси Клаб» или «Колониал»[92]92
«Топ Хэт», «Эмбасси Клаб», «Колониал» – популярные ночные клубы в Торонто.
[Закрыть]. Она сидела за маленьким круглым, покрытым скатертью столиком в ресторане гостиницы «Роял Йорк» и излагала свои левацкие взгляды с такой же соблазнительностью, с какой демонстрировала высокие каблуки. Как-то раз к нам подсел один грустный паренек. Его отец был хозяином матрасной фабрики, а сам он поддерживал профсоюз. Стыд, глодавший его постоянно, питали два источника. Позже, когда мы шли домой, Алекс, рассмеявшись, сказала:
– Нечего тебе его жалеть! Он сам себя загнал в угол, потому что потащился за юбкой в профсоюз!
Вульгарность Алекс шокировала меня, на что она и рассчитывала. Язык служил ей защитой; резкость выражений была формой брани. Она смаковала пикантное выражение «тащиться за юбкой», а мне было больно от нежности к потерянной невинности ее развязного языка.
Алекс была как шпагоглотатель, как пожирающий огонь чародей. Английский язык оживал у нее на языке, становился опасным, острым и жгучим инструментом. Алекс – царица кроссворда.
Она обожала заумные интеллектуальные беседы, готова была спорить ночи напролет, прижимаясь к парням в переполненных барах, забивая себе голову идеалами. Она была просто великолепна. Но, по сути дела, ее бравада была не более чем политическим распутством. Я не решался вдаваться в обсуждение деталей канадской политики с ее приятелями – марксистами голубых кровей. Как мне было говорить с этими сливками общества о придуманном ими коммунизме, если глаза их горели убежденностью и им никогда не выпадало на долю несчастье стать свидетелями того, как факты опровергают теорию? Меня тошнило от собственной неуверенности в себе; я был рассчитан на европейское напряжение, которое не подходит к местным розеткам.
Алекс не чувствовала себя уверенной лишь в одной области. Слишком гордая, чтобы распространяться о своей невинности, она флиртовала с мужчинами, чтобы держать их на расстоянии. Я восхищался ее словесной броней и учился у нее хранить в тайне собственную застенчивость. Как мог бы сказать Морис, Алекс была как нежное прикосновение в людской толчее, как всадница на состязании, которая ни за что не спрыгнет с высокого коня, чтобы покувыркаться с кем-нибудь в стоге сена. Но мои явные болезненные переживания будили ее страсть. Она прекрасно знала, что, когда я стою рядом, вдыхая запах ее духов, меня как будто разбивает паралич – я и пальцем пошевелить не могу.
Когда я встречался с Морисом и Иреной, обычные слова – кофточка, серьга, рука – могли напрочь выбить меня из колеи посреди разговора. Я терял дар речи. Если Морис замечал мою беду, он не мог не видеть, что Алекс была гибкой, как выдра, застенчивой, как буря страстей в сидевшем с иголочки костюме, когда она изящно перекидывала через спинку стула соблазнительно обтянутую брючиной ногу.
Проснувшись в номере «Роял Йорк», когда она стала мне женой, Алекс зевнула и сказала:
– Как бы мне хотелось хоть разок после себя оставить в номере гостиницы полный бардак.
Свитер Алекс лежит на кресле, шерсть впитала ее запах. По всем углам распиханы ее сумки, набитые таинственными предметами, которые то исчезают, когда она уходит, то вновь появляются, когда возвращается. Алекс переехала в квартиру, которую когда-то мы делили с Атосом, и теперь я иногда хожу по дому как потерянный. Так я приобщился к древней цивилизации женщин. Гликоли ее духов и косметики, притирок и присыпок сменили флаконы Атоса с льняным маслом, растворами сахара, поливинилацетатный и микрокристаллический воск, алкидные окиси и термоактивные смолы.
Когда Морис с Иреной приглашали нас с Алекс в гости, Ирена, сервируя стол, выкладывала на кружевную скатерть серебряные столовые приборы, подаренные ей на свадьбу. Хлопотливая и радушная хозяйка, Ирена, смущаясь от гордости, часто угощала нас своим замечательным пирогом с маком. Алекс хотелось, чтобы эти вечера дарили ей радость, но все время, что мы там проводили, ее что-то неотвязно беспокоило. Она брала себе немного виски, закуривала, удобно устраивалась в глубоком кресле, поджав под себя ноги, но я чувствовал, что в любой момент она готова слинять. Всегда, когда мы приходили в гости к Морису с Иреной, у нее было такое чувство, что она пропускает что-то, что происходит где-то в другом месте. Когда она шла на кухню помочь Ирене или обнимала ее прощаясь, сердце мое билось сильнее в надежде, что когда-нибудь Алекс на самом деле научится любить нас всех такими, какие мы есть.
Алекс ничего не стоило заставить нас чувствовать себя снисходительными родителями по отношению к ней – своенравному и шаловливому сорванцу. Она уходила с Иреной на кухню, заглядывала в кастрюли и снимала пробы, оценивая блюда, потом садилась на табуретку и закуривала. Иногда начинала резать овощи, рассказывая Ирене о клинике отца или последнем своем джазовом гении, потом переключалась на что-то еще, закуривала новую сигарету, а Ирена завершала недоделанную ею работу. Замужество дало Алекс ощущение моральной безопасности, временами охватывавшее ее бурное веселье и желание удариться в загул теперь не представляли опасности для общества. Она ценила наши разговоры, наши дальние прогулки; ей было приятно, что я готовлю для нас двоих, потому что теперь я уже всерьез занимался переводами, работая дома. Алекс помогала мне по хозяйству, но жестко ограничивала свои обязанности стиркой и штопкой белья. При этом она, бывало, приговаривала:
– Кому – таторы, а кому – ляторы.
Кроме обычной текучки, я переводил греческие стихи для друга Костаса в Лондоне. Какое-то время преподавал английский на вечерних курсах новым иммигрантам. Сам я тогда стихи почти не писал, но сочинил несколько коротких рассказов. Каков бы ни был их сюжет, речь там всегда шла о том, как кто-то куда-то прятался. Эти истории приходили мне в голову только тогда, когда я уже почти засыпал.
На втором году нашей супружеской жизни ко мне вернулись мои кошмары. Несмотря на это, прошло еще некоторое время, перед тем как мы с Алекс поняли, что наш брак – не самое большое счастье в жизни, даже по ночам.
Дождливыми воскресеньями, после утреннего сеанса, Алекс любила плотно подзаправиться в каком-нибудь кафе или ресторанчике. Поскольку мы с Морисом уже долгие годы вместе ходили в кино и впервые Морис с Иреной встретились с Алекс, когда мы вчетвером пошли смотреть «Бен-Гура», у всех нас стало традицией ходить на фильмы, которые показывали в «Одеоне», около дома Мориса и Ирены. Сам фильм мы никогда не выбирали, просто всегда ходили в один и тот же кинотеатр. Это, пожалуй, было единственным, что нас всех всегда устраивало, – какой бы фильм ни показывали, мы неизменно смотрели его с интересом.
Когда мы посмотрели «Клеопатру», мне стало ясно, что Морис в полном восторге от Элизабет Тейлор. Они с Алекс шли впереди, она выведывала у него последние музейные сплетни – Морис к тому времени уже дослужился до должности заведующего отделом изменения климатических условий. Алекс обернулась к нам с Иреной и показала на кафе, мимо которого мы проходили.
– Что вы скажете о «долгой дороге к дому»?
Так Алекс подготовила почву для одного из лучших своих палиндромов, который все мы уже выучили наизусть: «Дорого небо, да надобен огород». Ей даже в голову не могло прийти, что можно просто сказать: «Давайте зайдем в кафе, мне хочется рисового пудинга»,
Не в обычае Алекс было задерживаться в обществе Мориса и Ирены. Я поэтому сделал вывод, что она просто проголодалась. Ей хватило лишь взгляда в мою сторону, чтобы понять, о чем я подумал. Она вытаращила глаза – застала меня врасплох.
– Яков, твоя жена всегда интересуется тем, что у меня делается на работе. Разве она не знает, что лабухи в музеи не ходят? Я ей могу рассказать только о преданиях давно минувших дней. Так что, Алекс, если хочешь услышать о прошлой жизни…
– А почему бы и нет? Разве у лабухов не бывает девяти жизней?
– Она просто невозможна, – сказал Морис, понурив голову в наигранном отчаянии.
– Ладно, не бери в голову, – играючи подбодрила его Алекс. – У меня дома у самой истории выше крыши.
* * *
Смысл можно напряженно искать, а можно его придумывать.
Из всех старинных морских справочников – карт, портовых лоций, – которые дошли до нашего времени от четырнадцатого века, самым важным продолжает оставаться Каталонский атлас. Король Арагона поручил его составить картографу и мастеру навигационных приборов Аврааму Креску. Креск – еврей из города Пальма, основал на острове Майорка школу картографов, просуществовавшую долгие годы. Из-за религиозных преследований Креск со своей школой был вынужден перебраться в Португалию. Каталонский атлас стал лучшим описанием мира, каким его знали люди того времени. Он включал в себя самые последние данные, собранные арабскими и европейскими путешественниками. Но истинное значение этого атласа, пожалуй, состояло не в том, что на нем было отражено, а в том, чего на нем не было. Составители всех других карт того времени населяли неизведанные земли на севере и на юге мифическими персонажами, разными чудовищами, каннибалами, морскими змеями. Вместо этого на Каталонском атласе, составленном в строгом соответствии лишь с достоверными фактами, неведомые области Земли были окрашены в белый цвет. Эти белые пространства были названы просто и пугающе – Terra Incognita. При взгляде на них любой развернувший атлас мореплаватель робел от страха, ощущая вызов, брошенный неизвестностью.
Карты истории никогда не бывают такими правдивыми. Terra Cognita и Terra Incognita всегда расположены там на одних и тех же координатах во времени и пространстве. Когда нам кажется, что мы уже все узнали о неведомом раньше месте, оно вдруг начинает расплываться на карте водяным знаком, пятном, прозрачным, как капля дождя.
Такие водяные знаки, расплывающиеся на карте истории, должно быть, называют памятью.
Белла каждый день занималась упражнениями для укрепления пальцев, играя произведения Клементи, Крамера, Черни. Ее пальцы – особенно, когда мы возились, – казались мне петушиными клювами, норовящими попасть в ребро и ударить с такой силой, будто это не пальцы, а железные молоточки. Но когда она играла Брамса или писала мне на спине слова, я убеждался в том, что Белла могла быть такой же ласковой и нежной, как любая нормальная девочка.
Интермеццо начинается плавно, неторопливо, с большой выразительностью – andante поп troppo con molto expressione…
Брамс сочинял для Гамбургского женского хора, которым сам руководил. Если верить Белле, репетиции хора проходили в саду; сам Брамс залезал на дерево, устраивался на развесистой ветке и оттуда дирижировал. Девиз хора – «Fix oder nix», «Безупречно или никак», Белла воспринимала как свой собственный. Я как-то представил себе, что Брамс вырезал линию в коре дерева.
Белла заучивала произведения, повторяя музыкальные фразы до тех пор, пока пальцы не уставали настолько, что уже переставали ошибаться и играли только так, как надо. Волей-неволей мы с мамой тоже выучивали музыку наизусть. Но когда она все запоминала – такт за тактом, часть за частью – и играла весь отрывок от начала до конца, на меня будто оторопь находила: я слышал не сотни отдельных фрагментов, а только одно цельное произведение, один слитный рассказ, после окончания которого дом цепенел в молчании, казавшемся вечным.
Историю нельзя мерить мерками морали – это вереница случившихся событий. Но память с моралью совместима, потому что мы сознательно помним то, что нам не дает забывать совесть. История – это Totenbuch, «Книга мертвых», которую вела администрация лагерей. Память – это Memorbuch, имена тех, о ком скорбят, вслух произнося их в синагоге.
История и память связаны с одними и теми же событиями, иначе говоря, с одним и тем же пространством и временем. Каждый миг несет в себе два разных мгновения. Я представляю себе мудрецов из Люблина, которые смотрели, как дорогие их сердцу священные книги выбрасывают из окон второго этажа Талмудической академии на улицу и сжигают; книг так много, что их жгут двадцать часов. Пока ученые мужи плачут, стоя на тротуаре, военный оркестр играет бравурные марши, и солдатня изо всех сил дерет глотки, чтобы заглушить рыдания стариков; их стоны не могут перекрыть солдатских воплей. Я представляю себе гетто Лодзя, где одни солдаты выбрасывают из окон больницы детей, а другие солдаты, стоящие внизу, «ловят» их на штыки. Когда в ходе этой забавы проливается слишком много крови, солдаты начинают громко сетовать на то, что перепачкали ею свои длинные рукава и перемазали мундиры, а стоящие на той же улице евреи в ужасе вопят так, что от крика у них сохнут глотки. Мать продолжает чувствовать вес ребенка на руках даже тогда, когда тело дочери валяется на тротуаре. Люди дышат полной грудью – и умирают от удушья. Люди смертью утверждают свое право на жизнь.
Я по крупицам отыскиваю ужас, с которым нельзя покончить, как нельзя пресечь ход истории. Я читаю все, что могу найти. Жадность моя до подробностей неуемна до неприличия.
В Биркенау[93]93
Биркенау – самый большой гитлеровский концентрационный лагерь Освенцим-Бжезинка (Аушвиц-Биркенау). Находится в 70 км от Кракова на юге Польши, в нем было убито более полутора миллиона евреев. Назван лагерем смерти.
[Закрыть] женщина носила вырванные из фотографии лица мужа и дочери под языком, чтобы их образы нельзя было у нее отнять. Если бы только они и в самом деле могли уместиться у нее под языком.
Каждую ночь я бесконечно прохожу вместе с Беллой тот путь, который она прошла от двери родительского дома. Чтобы смерть ее нашла свое место. Это становится моей задачей. Я собираю факты, пытаюсь восстановить события до мельчайших деталей. Потому что Белла могла умереть на любом отрезке того пути. На улице, в поезде, в бараке.
После свадьбы я надеялся, что, если Алекс будет со мной заодно, вновь затеплится столбик света, который поможет рассеять мрак. Поначалу мне казалось, что надежда эта сбывается. Но со временем – хоть вины Алекс в этом не было никакой – столбик света сник и погас, стал похож на холодную кость, уже неспособную ничего осветить, даже белую полоску опаленной им когда-то земли.
И тогда мой мир вновь погрузился в молчание. Я снова стоял под водой, и грязь илистого дна засасывала ботинки.
* * *
Какая разница, из Кильче они были или из Брно, из Гродно или Бродов, из Львова, Турина или Берлина? Какая разница, столовое ли серебро, льняная ли скатерть или щербатая эмалированная кастрюля – та самая, с красной полоской, которая переходила от матери к дочери, – досталась соседу или кому-то еще, кого они вообще не знали? Какая разница, кто из них был первым, кто последним; разлучили ли их, когда сажали в поезд или когда из него высаживали; откуда их брали – из Афин, Амстердама или Радома, из Парижа или Бордо, из Рима или Триеста, из Парчева, Белостока или Солоник? Какая разница, хватали их за обеденным столом, стаскивали с больничной койки или ловили в лесах? Срывали у них обручальные кольца с пальцев или вытаскивали изо рта? Не эти вопросы меня одолевали, мне не давало спать другое – молчали они или говорили? Были их глаза раскрыты или закрыты?
Меня мучительно преследовал сам момент смерти, все внимание сводилось к этой исторической доле секунды: передо мной неотвязно стояла картина не выходящей из головы триады – преступник, жертва, свидетель.
В какой миг дерево становится камнем, торф – углем, известняк – мрамором? Длящееся мгновение.
Каждый миг несет в себе два разных мгновения.
Расческа Алекс, брошенная на раковину в ванной, – расческа Беллы. Заколки Алекс – заколки Беллы, оказывающиеся в самых неожиданных местах: закладками в книгах или нотах, стоящих на пианино. Варежки Беллы у входной двери. Белла пишет мне на спине – Алекс гладит мне спину ночью. Алекс из-за плеча желает мне спокойной ночи – Белла говорит мне, что даже Бетховен не ложился позже десяти вечера.
У меня ничего не осталось от родителей, даже о жизни их я мало что знаю. Из того, чем владела Белла, у меня остались интермеццо, «Лунная соната», другие фортепьянные произведения, которые я вновь неожиданно для себя открывал, – музыку Беллы, которую я вспоминал, случайно услышав пластинку в магазине, мелодию, долетевшую из распахнутого окна в летний день, или из приемника в чьей-то машине…
Второе легато должно быть лишь на толщину волоска, только на толщину волоска медленнее, чем первое…
Когда Алекс будит меня в кошмарном моем сне, я пытаюсь растереть затекшие и онемевшие ноги, хочу разогнать кровь, потому что долго стоял босым на льду. Она трет мне ноги своими, обвивает грудь гладкими худыми руками, опускает их ниже, к бедрам на узких деревянных нарах, в деревянном ящике с живыми еще костями, уложенными головами к ногам. Одеяло съехало, мне холодно. Мне никогда уже не согреться. Крепкое, плоское тело Алекс камнем ложится мне на спину, ноги упираются в бока, она карабкается на меня и пытается перевернуть. Кожа моя в темноте напрягается, она дышит мне в лицо, тоненькие пальцы прижала мне к ушам как ребенок, схвативший монетку. Вот она застыла в неподвижности, легкая как тень, голову положила мне на грудь, ноги вытянула вдоль моих, прижалась ко мне узкими бедрами, касаясь меня всем телом в холодном кошмаре деревянных нар – спазм страха сводит челюсти, закрывая рот.
– Спи, – говорит она, – постарайся уснуть.
Никогда не верьте биографиям. Слишком много событий в жизни человеческой остаются неведомыми. Скрытыми от других, как наши сны. Ничто не может вызволить спящего из кошмара – ни смерть во сне, ни пробуждение.
* * *
Единственными университетскими друзьями Атоса, с которыми я продолжал поддерживать отношения, были Тапперы. Несколько раз в год я садился в трамвай и ехал до конечной остановки на восток, где меня уже ждал на машине Дональд Тап-пер и оттуда вез меня домой – в Скарборо-Блаффс. Иногда Алекс ездила со мной. Ей нравилась овчарка Тапперов, которую они ходили выгуливать с Маргарет Таппер вдоль прибрежных утесов, глядящих на безбрежную гладь озера Онтарио. Мы брели за ними с Дональдом, который рассказывал что-то о жизни факультета, подмечая интересные особенности ландшафта, потом, по свойственной ему привычке, прервав рассказ на полуслове, смолкал и опускался на колени, чтобы поближе рассмотреть какой-нибудь диковинный камень. Как-то раз осенним вечером я заметил, что он совершил одну из таких внезапных посадок, только пройдя дальше несколько метров. Я обернулся и увидел, что он лежит на спине в траве и смотрит на луну.
– Посмотри, как отсюда – из района Великих Озер – прекрасно видны сегодня лунные пятна. Как же ясно мне сейчас представляются силикаты, испаряющиеся из недр молодой земли, чтобы осесть в жерлах кратеров!