Текст книги "Пути памяти"
Автор книги: Анна Майклз
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)
ВЕРТИКАЛЬНОЕ ВРЕМЯ
Я приехал на Идру вместе с милтими – прохладным ветром, который дует из России, иссушает Балканы, в жаркий летний день надувает греческие паруса и насквозь продувает рубашки. Я прибыл вместе с отважным буревестником, пролетающим тысячи миль к югу от полярного круга, белым, как льдинка айсберга или ледника. Эти птицы в полете срывают пену с барашков волн, их острые крылья рвут голубой конверт небес. Милтими, как замыкающий шествие парада ветров, следит за тем, чтоб от влажности не осталось и следа. Он дует до тех пор, пока за двадцать минут до приземления из-под краски не покажется древесина двери; пока не станут видны поры на лимонной кожуре и очертания каждой льдинки в стакане на столике портового кафе; пока четко не обозначится влажный нос собаки, спящей в тени стены. Сколько бы вам ни было лет, милтими стянет вам кожу на лице, сгладит изгиб брови отчаявшегося уже было путешественника, который еще мало повидал, чтобы оставить будущее позади. Если вы откроете на палубе рот, милтими прочистит и прополощет ваш череп так гладко, что он станет похож на белую чашу, каждая мысль будет думаться по-новому, во всем захочется ясности, движения обретут точность, вы наконец поймете, к чему стремитесь на самом деле. Вы станете отщипывать собственное прошлое, как хлеб, и бросать его чайкам, наблюдая за тем, как кусочки набухают от воды и тонут или как их выхватывают из пены острые клювы и глотают на лету.
Со всех сторон, кроме одной, Идра предстает перед вами синей скалой, местами поросшей цепляющимися за камень лишайниками, как кит, выброшенный на отмель. Корабль в последний раз огибает утес, и остров внезапно поднимает голову, раскрывает глаза и становится похожим на букетик полевых цветов, вынутый волшебником из рукава. На протяжении долгих столетий плыли к острову корабли из средиземноморских портов от Константинополя до Александрии, из Венеции, Триеста и Марселя – и пятнадцатитонные сактурии, и пятидесятитонные латинадики с треугольным латинским парусом – и, когда они огибали эту последнюю кривую, чтобы попасть в обрывистую гавань Идры, моряки, следующие знакомым маршрутом через Саронический пролив, постоянно слышали изумленные возгласы путешественников, попавших сюда впервые. А сами они, занятые своими привычными делами, не обращали уже внимания ни на золотисто мерцающие сети на причале, ни на ярко-синие или желтые двери сотни белых домов, блестящие так, будто их покрасили только вчера. И вы начинаете чувствовать себя неловко из-за комка, подступившего к горлу, и того напряжения, с которым всматриваетесь в раскрывшуюся панораму.
Залман меня предупредил, что корабль приходит слишком поздно, чтобы в первый же день добраться до твоего дома. Он заранее написал обо мне госпоже Карузос, тихая гостиница которой, где всем распоряжается ее сын Манос, расположилась в бывшем адмиральском доме. Гостиница госпожи Карузос стоит на полпути к твоему дому; оттуда, как сказал мне Залман, утром не составит труда проделать оставшийся путь. Окна комнат гостиницы выходят на центральный дворик, где теперь под открытым небом расположен ресторан. Залман, должно быть, запомнил его таким же, какой он и теперь – дюжина маленьких столиков. С каменных стен свешиваются фонари. Я помылся и лег. С кровати окно мне казалось квадратом бездонно-голубого цвета.
Меня разбудили голоса, доносившиеся со двора, окно теперь было черным в россыпях звезд. Внизу позвякивала посуда, постукивали тарелки.
Я долил в стакан воды и смотрел, как узо заволакивается туманом.
Добравшись до Идры, я был уверен в том, что порадую Залмана успехом, – он одержим идеей твоих записных книжек, тихо себе лежащих в укромном месте где-то у тебя в доме. Тебе стало бы больно, если б ты увидел старого друга, томимого желанием последнего разговора с тобой. Он надеялся, что ему станет лучше и он сам сможет еще раз съездить в Грецию, чтобы их найти. Госпожа Карузос отослала ему все твои бумаги, но дневников среди них не оказалось. Залман думает, что они должны быть в жесткой обложке, как книги, потому что он сказал ей, чтобы книги она ему не посылала. Я пообещал ему, что буду искать внимательно и настойчиво.
Мне предстояло провести в твоем доме не одну неделю, как археологу на раскопках, исследующему каждый квадратный дюйм. Я осмотрел ящики стола, шкафы, буфеты. Твой стол и бюро оказались пустыми. Тогда я начал поиски в библиотеке – огромной по размерам и необъятной по разнообразию книг, вздымающихся к потолку почти по всем стенам дома. Там я нашел книги о северном полярном сиянии, метеоритах, белых радугах. О фигурной стрижке кустов и деревьев. О сигналах семафора. О традициях светского общества в Гане, о музыке пигмеев, о песнях, которые хором поют генуэзские грузчики на причалах. О реках, о философии дождя, об Эйвбери[123]123
Эйвбери (Avebury) – название поселка в Англии, по имени которого называют один из крупнейших памятников культуры мегалитов эпохи позднего неолита на Британских островах.
[Закрыть], о белом коне из Уффингтона[124]124
Уффингтон (Uffington) – название поселка в Англии, около которого расположен один из крупнейших памятников культуры мегалитов в форме огромного коня, протянувшегося на несколько миль в длину, которого можно увидеть только с самолета.
[Закрыть]. О наскальной живописи, садоводстве, о моровой язве. Военные мемуары людей из разных стран. Здесь была самая потрясающая подборка поэзии, какую мне довелось видеть, – на греческом, иврите, английском и испанском.
Меня все время отвлекали пометки на полях, исписанные страницы, заложенные между книгами счета и чеки, использованные вместо закладок. Я аккуратно просматривал книги, буквально зачитанные до дыр и от ветхости распадавшиеся на части. Так, например, «Введение в классическую архитектуру» само по себе превратилось в руины, крошившиеся в руках.
Больше часа я потратил, просматривая книгу о ритуальных прическах, еще два часа читал о жизни одного афинского докера, который со временем стал организатором профсоюза. На какой-то полке я наткнулся на записную книжку Микаэлы, куда она записывала расходы, потом нашел составленный ею список вещей, какие ей хотелось купить во время поездок в Афины и по возвращении в Канаду. Один толстый фолиант в жестком переплете оказался дипломной работой Микаэлы по этике и музееведению. Она посвятила его трагедии Миника – гренландского эскимоса, его сделали живым экспонатом в американском Музее естественной истории. Миник узнал, что другим музейным экспонатом был скелет его отца. Стиль Микаэлы был скорее литературным, чем академическим, – печальная история Миника и полуденная жара вдруг наполнили душу ощущением тщетности всех моих стараний.
В конце концов, когда стало ясно, что без усилий найти твои записные книжки не удастся, я стал думать, что ты мог спрятать их не дома, а в расселинах скал, как та группа по спасению редких книг, которая во время войны закапывала их в землю вокруг одной из вильнюсских библиотек. Как все записи свидетелей, захороненные под половицами домов в Варшаве, Лодзи, Кракове. Я даже собрался было производить раскопки в твоем саду на маленьких участочках земли в каменистой почве вокруг дома. Я уже представлял себе, как в ходе поисков разрушаю стены.
Но ошибка моя состояла именно в том, что я искал то, что было спрятано.
* * *
Стоя на крыльце, я смотрел вниз – на гавань, казавшуюся отсюда такой далекой, что ее очертания лишь угадывались в разноцветной мозаике, как будто кто-то перевернул тележку с разными вещами и они в беспорядке рассыпались по берегу залива.
На вершине утеса носом к морю стояла лодка с облупившейся краской. Казалось, она в любой момент готова отправиться в плавание по воздуху. Чтобы втащить ее на тот утес, должно быть, понадобились усилия не меньше дюжины сильных мужчин с мулами.
Утро выдалось чудесное. Легкий ветерок разгонял жару. Некоторое время я так и стоял на крыльце, потом вошел в дом.
Лучи яркого света, пробивавшиеся из дырочек по краям ставен, пересекали комнату наискосок. Вдруг мурашками по коже пробежал страх – в полумраке у противоположной стены я увидел силуэт обнаженной женщины, тело которой прикрывали только спадавшие локонами волосы. Я пристально уставился на нее и смотрел до тех пор, пока не понял, что это резная деревянная фигура, украшавшая нос корабля, непропорциональная, такая большая, что, казалось, сам корабль потерпел крушение, врезавшись в стену.
Я вышел из дома и распахнул ставни на двух окнах, потом снова вошел через широкий дверной проем. В воздухе светлячками плясали пылинки. Кое-что из мебели было накрыто простынями, эти предметы казались снежными сугробами, до жути неестественными в такую жару.
Большую прихожую, как палубу корабля, по периметру окружали просто сбитые перила. Оттуда была видна расположенная ниже гостиная. Все пространство стен от перил до потолка занимали провисающие, перегруженные книжные полки. Позже я обнаружил, что за этим своеобразным балконом расположен твой кабинет, угнездившийся в уголке под самой крышей. Он тоже был набит книгами. На полу стоял торшер, сделанный из ветки дерева и накрытый бумажным абажуром, покачивался гамак, шезлонг провис под тяжестью наваленных книг, из окна в форме иллюминатора виднелся сад, раскинувшийся внизу, и далекие волны. Стены украшали картины атмосферных явлений, особенно мне понравилось одно старое изображение ложной луны. На письменном столе лежали разные камни, масляный компас, карманные часы с выгравированным на крышке изображением морского чудовища и блюдо с коллекцией самых невероятных пуговиц – в форме животных и фруктов, золотые форменные пуговицы моряков, украшенные якорями, пуговицы из серебра, стекла, перламутра, дерева, кости.
На самом деле дом был больше, чем казалось снаружи, задний его фасад почти доходил до холма. Комнаты были полны сокровищ. Изящно украшенных старинных барометров. Морских карт ветров, приливов и отливов, корабельных колоколов. Нескольких глобусов, один из которых был черного цвета, как грифельная доска; на нем специально не было ничего нарисовано, чтобы ученик мог его использовать как контурную карту, нанося на него мелом очертания стран и материков. На стенах висело несколько скульптурных головок, одна из которых изображала ангела, изъеденного солью дерева, в форме женщины – одной рукой она прикрывала грудь, свежий морской ветер трепал ее спутанные волосы.
Дом был как сцементированная обломочная горная порода, сложенная из кусочков дорогих сердцу мелочей. Все они были продуты ветрами и обкатаны волнами, все были старыми и странными, ценными по большей части только памятью тех, кто их бережно хранил.
Дюжина кораблей в бутылках, карта Луны. Старый морской сундук с крышкой, перехваченной железными ребрами. Застекленная этажерка у стены с коллекцией самых разных ископаемых окаменелостей. Обломки горных пород с фантастическими раковинами, камни, бутылки из синего стекла или красного. Почтовые открытки. Куски плавника. Подсвечники из глины, дерева, меди, стекла. Керосиновые лампы всех размеров и типов. Дверные молотки разной величины, каждый в форме руки.
Когда госпожа Карузос достигла того возраста, когда следить за домом ей стало совсем трудно, она прислала сюда дочку, чтобы та покрыла мебель простынями. Даже одежда в гардеробах была накрыта кусками ткани. У нас странное отношение к вещам тех, кто умер, – на них остались следы прикосновений ушедших от нас людей. Каждая комната, зиявшая отсутствием, была одновременно проникнута твоим присутствием. Когда я снял с дивана покрывало, под ним лежало одеяло, одним краем свешивавшееся к полу, – исчезнувший вес ваших тел оставил их очертания на простынях и подушках. Глиняная посуда со Скироса с орнаментом из слив и завитков цвета арбуза и волн. Стул, отодвинутый от широкого деревянного стола, как будто вы с Микаэлой только что из-за него встали.
На кухне я увидел потрепанную поваренную книгу с описанием блюд греческой и еврейской кухни, открытую на странице с рецептом сдобного теста, а рядом такую же потрепанную и явно принесенную сюда случайно «Естественную историю» Плиния. Я подумал, что ты зашел на кухню прочитать какой-то отрывок из нее Микаэле, а потом по рассеянности забыл отнести книгу на место. А может быть, она тебя попросила достать ей что-то с верхней полки или хотела спросить твоего совета о том, какой лучше приготовить соус, а ты обнял ее, и вы на время напрочь позабыли об обеде, а книга так и осталась лежать не на своем месте.
Глядя на твои раскиданные у двери сандалии, я видел обувь родителей, которая после их смерти верно хранила не только очертания их ног, но даже то, как они ходили, – истертая кожа сохранила память об их движениях. Так же как одежда, которую они носили, хранила память о них в прорехах и заплатах, в длинных рукавах. Здесь – в двух-трех шкафах и кладовках – хранились воспоминания о нескольких десятилетиях. Дом прячет в себе сокровенные отблески и отголоски памяти еще в большей степени, чем дневник. Дом – как прервавшаяся жизнь. В голове роились мысли о семьях, впечатанных в камень извержением Везувия, – в желудках тех людей навсегда осталась их последняя трапеза.
Здесь все несло на себе отпечаток жизни, которая была до боли проста, дней, проведенных в размышлении и задушевном общении. О чтении про себя и чтении вслух. О днях, когда сажали овощи, купались и спали в полуденную жару, о часах отработки концепций и раздумий, о спускающихся сумерках, когда наступало время наполнять масляные лампы.
Я сидел на твоей веранде и смотрел на море. Сидел за твоим столом и вглядывался в небеса.
Я проникался неодолимой силой, с которой это место, где ты жил, общалось со всем моим существом. Зависть моя неосознанно слабела. Ноги становились крепче от того, что каждый день приходилось подниматься к дому, от чистой еды, которую я носил себе каждый день – фруктов, сыра, хлеба, оливок, – и ел в тени твоего сада. Как-то утром мои ночные кошмары задержались где-то на середине подъема, какое-то время оставаясь там в нерешительности, а потом повернули обратно вниз, как будто наткнулись на невидимую непреодолимую стену. До меня вдруг стало доходить, как здесь, в одиночестве, среди красных маков и желтого ракитника, в какой-то момент ты нашел в себе силы, чтобы начать «Труды земли». Как ты постепенно погружался в этот ужас, как ныряют опытные пловцы, стремящиеся достичь глубин и знающие, как это сделать. Как по мере твоего погружения все сильнее била в набат тишина.
Каждый день дарил мне раскрытие нового чудесного знака удачи, высвечивавшего суть жизни, которой вы жили здесь с Микаэлой: огарок свечи, минеральный воск, застывший в саду на скале, около которой вы, должно быть, не раз сидели вечерами. Я уверен, что именно здесь ты писал о расщелине в камне, раскрытой огнем. Твои образы были здесь повсюду.
По отпечаткам ножек кресла на плитках каменного пола веранды я узнал все места, где ты любил сидеть в разное время дня – ты постоянно его передвигал, чтобы все время оставаться в тени. По пролитым на пол каплям масла нашел место, где ты наполнял им лампу.
Над кроватью висел плакат с напечатанной крупным шрифтом по-английски надписью: «Что вы сделали со временем»; под ним тенью шел перевод на греческий, написанный чернилами; над ним как эманация был написан перевод той же надписи на иврите. Ты писал о трапезах на открытом воздухе, к которым вы приходили голодными, как волки, после купания, прогулок по холмам или любви; вы насыщались, чтобы вскоре проголодаться снова. Круговой язык жестов рук Микаэлы.
Сидя вечерами на вашей веранде, вдыхая аромат лаванды и розмарина, я размышлял о значении твоего «Ночного сада», больше задумываясь над смыслом не столько первого слова, сколько второго. О том мгновении, когда всю свою жизнь без остатка отдаешь другому. Дрожа, как компасная стрелка. О том мгновении, когда принимаешь решение, после которого нет пути назад.
В молчании дома таились такие же отголоски, какие несут в себе отзвуки важных событий. Они сохранились в мебели, в заброшенности заросшего сада, доносившего клонившие в сон ароматы, проникнутые отблесками тысячи грез. В диванных подушках, лежавших у окон. В забытой на веранде чашке, полной теперь дождевой воды.
Стихи, написанные тобой за эти недолгие годы жизни с Микаэлой, принадлежат человеку, который впервые поверил в будущее. После десятков лет, что скрывался под собственной кожей, твои слова и твоя жизнь наконец оказались неразделимы.
Ты сидел здесь – на этой веранде, за этим столом – и писал так, как будто все люди живут такой жизнью.
* * *
Есть ли такая женщина, которая неспешно
обнажит…
Далеко внизу соль навевает на море терпкий запах лилий, тонет в воде аромат, мягким багрянцем нисходит в густую синеву. Свежесть без ропота тает в волнах. Как в трансе.
Листья перед закрытыми окнами беззвучно машут миллионом рук зеленой энергии. В комнате жара, деревянные подоконники и полы пахнут так, будто их положили в солнечную духовку.
Смотрю на иссохшие холмы, такие яркие, что глаз сам набрасывает на них тень.
Есть ли такая женщина, которая неспешно
обнажит
мой дух…
Если бы я умел рисовать, я бы взял лист бумаги и поднес его распрямленным к окну твоей комнаты, чтобы вид из окна навсегда въелся в бумагу каленым железом, врезался тисненым оттиском печати, как чернеет фотобумага от страстной тоски по месту, которое навсегда останется недостижимым. Я смотрю на холмы до тех пор, пока они не начинают наплывать друг на друга и растворяться в воздухе; но потерю я ощущаю так, будто заветная цель уже осталась позади. Будто пишу человеку, который больше не хочет получать письма.
Есть ли такая женщина, которая неспешно
обнажит
мой дух, приведет тело мое…
Пока лимон не склонит ветвь, вес тени не разделит листья, оставив тебе место между ними. Пока холмы не станут застить взор и не заставят тебя сдаться. Пока густая пустота между листом и воздухом / не станет их соединять, вместо того чтоб разделять.
Есть ли такая женщина, которая неспешно
обнажит
мой дух, приведет тело мое к вере…
Пока чудесное жужжание жуков меня не пробудит.
Многие недели я в полудреме дрейфовал по жаре в воздухе долго запертых комнат, поиски твоих записных книжек шли все более медленно и вяло. Из открытой двери плыли в воздухе запахи выгоревшей на солнце травы.
Как-то днем я резко раскрыл глаза. Кровь забурлила от прилива адреналина – мне почудилось, что вы с Микаэлой вот-вот возникните в дверном проеме. Тень пролетела по дому быстро, как мысль, но этот краткий миг ничего не изменил.
Мысль мелькнула в голове – вы все еще живы. Вы спрятались, чтобы остаться наедине со своим счастьем.
Все тело мое напряглось от такого прилива целенаправленной энергии, какую раньше мне никогда не доводилось испытывать.
ОЗАРЕНИЕ
До восемнадцатого века люди думали, что молния – это эманация земли или результат трения облаков друг о друга. Долгое время многие пытались раскрыть истинную природу молнии, потому что не отдавали себе отчет в том, насколько это опасно. Молнию нельзя приручить. Она возникает при столкновении холода с жарой.
Между землей и облаками скапливается сотня миллионов вольт, пока раскаленный добела дротик не ринется вниз, а за ним еще один и еще – зигзаги ионов, пролагающие путь молнии, за доли секунды устремляющейся к земле. Окружающие этот путь молекулы воздуха раскаляются добела.
В промежутках между сполохами молний в электризованном пространстве под грозовой тучей слышится грохот скал, а металл – часы, кольцо – шипит, как масло на сковородке.
Молния может превратить стекло в пар. Она как-то ударила в картофельное поле – и картошка в земле сразу стала съедобной: когда собрали урожай, вся она была печеной. Молния поджаривала гусей в полете, и они дождем падали вниз, уже готовые к трапезе.
Внезапная сильная жара может очень растянуть ткань. Люди иногда вдруг оказывались голыми, одежда была раскидана рядом, даже ботинки с ног сорваны.
Молния может так намагнитить предметы, что они становятся способны поднимать вес, в три раза превышающий их собственный. Она как-то остановила часы, а потом снова заставила их ходить, только теперь часовые стрелки двигались в обратном направлении, причем в два раза быстрее, чем им положено.
Однажды она ударила в здание, а потом – в кнопку пожарной сигнализации, чтобы пожарники приехали тушить зажженное ею пламя.
Молния восстановила человеку зрение и заставила волосы снова расти у него на голове.
Шаровая молния влетает в дом через окно, в дверь, сквозь каминный дымоход. Она кружит в тишине по комнате, просматривает книги на полках и, как будто так и не решив, где ей удобнее устроиться, уходит тем же путем, которым проникла в дом.
Тысяча спрессованных мгновений несбывшегося сбываются за несколько секунд. Все клетки тела перестраиваются по-новому. Она коснулась вас – и металл на вас плавится. И оплавленный контур вашего тела впечатан в стул – в то место, где некогда вы украшали собой общество. Но самое страшное то, что она является вам в облике всего, что вы потеряли. Как то, чего вам больше всего недостает.
Петра выбрала столик у самого края дворика госпожи Карузос. Она сидела за ним в одиночестве. По манерам ее и одежде сразу становилось ясно, что приехала она из Америки.
Волосы у нее, как искристая рябь на воде. Крупный рот, голубые глаза. От многих дней, проведенных на воздухе, солнце позолотило ей кожу. Белое платье дождем блестит у нее на бедрах.
Она откинула голову назад. Страсть вонзила в меня зазубренное лезвие, но в ярком свете кажется, что оно гладкое.
Иногда, когда молния проходит сквозь предметы, рядом с которыми стоит человек, образы этих предметов впечатываются в ладонь, в руку, в живот, навсегда оставляя на них тень, как фотографию на коже. На боках животных иногда можно увидеть целые ландшафты. Я представил себе, сидя на другой стороне дворика, что у Петры божественная татуировка: посреди ее спины – такой цветок, цветок Лихтенберга. Я представил себе, что он впечатался, когда она была еще девочкой, и только резина велосипедных шин спасла ее от смерти. В невидимых волосках, сбегающих по ее шелковисто-золотистой пояснице, и теперь еще живет слабое дыхание электричества. Сам цветок такой бледный, что, кажется, даже вода может его смыть, он такой хрупкий, будто морозом побитый, и если дыхнуть на него – только прах останется. «Твоими бы устами да Богу в уши». Поклонение твое тому цветку до лампочки. Цветочек тот призрачный навечно в кожу впечатан, будто клеймом, с ума сводящим.
* * *
Я украшаю руки Петры и уши. Порывисто шелестят лимонные листья, ее браслеты скользят по запястьям, когда она поправляет волосы, струящиеся вниз по плечам: звуки зелени и золота. После еды бутылки и стаканы, корки и тарелки выглядят так же интимно, как одежда, разбросанная вокруг кровати.
Меня убивает обыденность ее тона: «Когда мы уедем с этого острова», «Вот вернемся домой…», «Мои друзья…»
С волос ее после купания капает вода. Мокрое тело покрыто купальником из травинок.
Слепота застит мне взгляд. День переходит в вечер, голубое окно синеет, потом чернеет. Как разговоры, доносящиеся из дворика, – отдельные неразборчивые слова складываются в сознании в другие: Петра, земля. Соль.
Она спит, раскидав по подушке черные пряди волос, такая далекая, что мне даже как-то не по себе становится.
Утром, когда волосы Петры исчезают под халатиком, я чувствую их холодок собственными плечами.
Я впитываю запахи Петры – ее волос, еще влажных во всем их густом великолепии, они по-разному пахнут на голове и на шее. Я знаю, как пахнет пот на линиях под грудью, вдыхаю аромат ее рук, ласкающих мне лицо. Я чувствую ее в темноте, вкус, не смытый морем. Я знаю ее тело, все его гладкие округлости, все выступы, все оттенки цвета в разное время суток. Линии каждой косточки, выпирающей из-под кожи, каждую его черточку, прочерченную еще до рождения, – на сгибе ноги под коленкой, на сгибе руки под локтем, на ладони, на шее. Храню в памяти изгиб ее бровей, контуры ее ног. Запоминаю ее зубы и язык. А мой язык знает ее уши, ее веки. Я знаю ее звуки.
* * *
Конец сентября. Ночью ветер задирает концы скатертей во дворике гостиницы госпожи Карузос. Из всех постояльцев там еще живет только архитектор Ставрос, он занят на острове восстановлением части пристани. Я прожил на Идре уже четыре месяца, из которых знаю Петру почти три. Каждый день, перед тем как идти купаться – ее стройные ноги, длинные, как хвосты четвертных нот, / крепкие, как рыба на мелководье, – Петра снимает браслеты, что я ей купил, кольца Сатурна. Потом надевает их снова, два медовых кольца золотятся на ее загорелых руках. Она ложится на скальный выступ, позволяя волнам ласкать себе ноги. Может быть, ей захочется стать актрисой, учительницей или журналисткой – она еще не решила. Ей еще только двадцать два, и домой она возвращаться не собирается.
Она рассказывает мне о школьных друзьях, о начале своего путешествия по Италии и Испании. Об австралийце, торговце компьютерами, который сделал ей предложение в Бриндизи на танцплощадке. «Прямо там, посреди кафе "Луна"».
Должен признаться, слушал я ее не очень внимательно. Пока она говорила, я укладывал камешки под полосочки ее белья или купальника, и они лежали там, становились темными и солеными. Потом я вынимал их оттуда и клал себе в рот. Как частички ее потерянные.
Мы шли по твоим стопам, Яков, шли за тобой по острову. За те недели, что мы провели вместе, я, как экскурсовод, подробно рассказывал ей обо всех фактах, которые Залман бережно хранил в памяти и передал мне, держа в руке от руки нарисованную карту Идры. Вот здесь Яков начал писать «Компас». Тут они с Микаэлой любили купаться. Здесь они каждую субботу просматривали газеты.
Я рассказал ей, как иногда вы с Микаэлой садились на кораблик и уплывали в Афины купить там книги и неведомые здесь приправы в магазине, торгующем товарами из Англии – карри и соус «HP», горячий шоколад фирмы «Кэдбери» и «Птичье молоко», – потом проводили ночь в маленькой гостинице на Плаке и на следующий день возвращались на остров.
Я рассказал ей, как ты писал «В каждом чуждом городе» – в каждом чуждом городе я снова узнаю / твое далекое любимое лицо, – когда вы остановились вдвоем в лондонской гостинице, где в номере над постелью висели те же самые водяные лилии Моне, которые на открытке стоят дома на ночной тумбочке Микаэлы.
Мне хотелось, чтобы Петра носила те вещи, которые я ей покупал. Мне очень нравилось смотреть, как она пробует еду с моей тарелки или пьет из моего стакана. Я хотел рассказать ей все, что знаю о литературе и бурях, нашептывать ей это в густые волосы, пока она не заснет, чтобы мои слова обернулись ее сновидениями.
По утрам тело мое ныло в сладкой истоме. Я был свободным, стряхнув с себя миллионы судеб, еще не рожденный для всех привидений, обнимал упругое тело Петры, ее загорелые бедра, сон мой был легким, когда наши души причудливо витали над телами и простынями. Истощенный вконец, я спал так, будто не мог пошевельнуться от избытка сил.
* * *
Наконец, я ввел ее в твой дом. Петра чувствовала, что твое жилище стало святилищем, и ходила по комнатам, как по музею. Бросив взгляд на открывшийся вид, она не сдержала возглас восторга. Она разделась на полуденном солнце, теплом даже в середине октября, и стояла совсем нагая на террасе. У меня даже дыхание перехватило. Я увидел вдруг Наоми за день до отъезда в зеленом свете нашего садика под дождиком с мокрыми простынями в руках. У заднего входа Наоми, промокшая до костей, скинула шорты, бросила мокрую рубашку на столик у раковины, чтобы туда стекала вода. Жена моя стояла во всей своей первозданной красе, а я даже обнять ее не удосужился.
Петра повела меня в дом, я пошел за ней наверх. Она открыла дверь в твой кабинет, потом – в комнату, которая была за ним, потом нашла твою спальню. Ока распахнула шторы, и простая комната стала блистательным покоем – все вдруг сделалось ослепительно белым, кроме бирюзовых подушек на кровати, как будто все пространство внезапно затопил солнечный прилив и, отхлынув, оставил здесь кусочки моря.
Потом Петра начала стягивать с кровати тяжелое покрывало.
Мы нашли записку Микаэлы там, где она ее оставила. В конце чудесно проведенного дня тебя ждал сюрприз. Ты должен был найти его под подушкой той ночью, когда вы с Микаэлой не вернулись из Афин. Там было всего две строчки, написанные синими чернилами:
Если родится девочка – Белла
Если родится мальчик – Бела
Я совсем стянул покрывало с кровати, и мы с Петрой легли на него на полу.
Петра совершенна – ни родимого пятна, ни шрама. Я наполнял ее собой до тех пор, пока нам двоим не стало больно. По лицу ее катились слезы. Я сжал зубы, и брызги, взлетевшие в воздух, упали ей на живот. Испачкал покрывало, откинулся на спину весь в поту и закрыл лицо ее волосами.
Мама любила мне напевать одну колыбельную: «Тише, тише, не шуми. Туда ведет много дорог, обратно – нет ни одной…»
Первую работу в качестве дирижера папа получил в родном городе. Незадолго перед войной родители перебрались в Варшаву. Неподалеку от их дома раскинулся старый лес. Родители часто ходили туда на выходные, устраивали там пикники. В 1941 году нацисты стерли с карты имя того леса. Потом три года подряд они убивали в том лесу людей. После убийств оставленных в живых евреев и советских заключенных заставили заново отрыть сочившиеся кровью ямы и сжечь останки восьмидесяти тысяч человек. Они вырывали тела из земли. Они погружали голые руки не только в смерть, не только в склизкую гниль разлагавшихся тел, но в чувства и веру, в признания. В память одного человека, потом другого, тысяч, представить жизни которых было их долгом…
Рабочие были связаны вместе цепью. На протяжении трех месяцев они еще тайно копали подземный ход длиной больше тридцати метров. 15 апреля 1944 года заключенные бежали. Тринадцати из них удалось выйти на поверхность живыми. Одиннадцать, включая моего отца, дошли до партизанского лагеря, хоронясь в лесной чаще. Отец и те, кому удалось с ним бежать, выкопали подземный ход ложками.
Наоми говорит, что ребенок не должен наследовать страх. Но кому дано отделить страх от тела? Прошлое родителей стало моим на молекулярном уровне. Наоми кажется, что она может не допустить, чтобы солдат, который плюнул в рот моему отцу, плюнул в рот и мне через отцовскую кровь. Мне хочется верить в то, что она может смыть страх у меня изо рта. Но я представляю себе, что у Наоми родится ребенок, а я никак не смогу его защитить от тех своих мыслей, что будут роиться у него в голове, пока он будет расти. Это даже не выжженный в коже номер на руке отца, что так меня пугал. Это что-то другое, что может случиться, потому что я видел этот номер.
Я так никогда и не узнаю, что могло бы произойти, если бы те два имени, что были написаны на обороте отцовской фотографии, были произнесены вслух – может быть, тогда они заполнили бы собой молчание, царившее в квартире родителей?