Текст книги "Пути памяти"
Автор книги: Анна Майклз
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)
Единственным занятием, успокаивавшим Атоса, оставалось рисование. Чем сильнее было его отчаяние, тем одержимее он рисовал. Он снимал с полки «Основные формы» Блоссфельдта[34]34
Имеется в виду книга немецкого фотографа, профессора Карла Блоссфельдта «Art Forms in Nature», London, 1929.
[Закрыть] и в карандаше и чернилах копировал увеличенные фотографии растений, превращая стебельки в полированные призовые кубки, цветы – в мясистые рыбьи пасти, стручки – в волосатые складки гармошки. Атос собирал дикий мак, росший среди сорняков, базилик, можжевельник и раскладывал их на столе. Потом акварелью делал точные рисунки этих растений. Он цитировал Уилсона: «Нельзя строить догадки о гармонии природы». – Не отрываясь от рисунка, он пояснял свою мысль: – О можжевельнике сказано в Библии. Агарь оставила Измаила в можжевеловой роще, Илия лежал под можжевеловым кустом, моля о смерти. Может быть, это и была неопалимая купина – даже когда огонь проходит, внутренние веточки можжевельника продолжают гореть».
Закончив, он собирал все, что было у нас съедобного, и мы садились ужинать. Я наматывал на ус важный урок: смотри внимательно, запоминай то, что видишь. Ищи способ делать красоту необходимой; ищи способ делать необходимость красотой.
К концу лета Атос оправился от потрясения настолько, что стал настаивать на продолжении наших занятий. Но нас по-прежнему окружали мертвые, встававшие с зарею над голубой гладью вод.
По ночам я задыхался, видя во сне круглое, кукольное лицо Беллы, мертвое, без всякого выражения, и ее волосы, шлейфом плывущие ей вслед. Кошмары, в которых родители и сестра шли ко дну вместе с критскими евреями, продолжались еще долгие годы, много лет после того, как мы переехали в Торонто.
Часто на Закинтосе, а потом в Канаде я вдруг как будто куда-то проваливался. Однажды я стоял на нашей кухне в Торонто, солнечные лучи диагональю падали на пол. Я уж не помню, что мне ответил Атос на какой-то вопрос. Должно быть, и в тот раз ответ не имел ничего общего с вопросом:
– Если ты делаешь себе больно, Яков, тем самым ты и мне причиняешь боль. Ты доказываешь мне, что моя любовь к тебе бессильна.
Атос говорил:
– Я не могу спасать мальчика из объятого пламенем здания. Вместо этого он сам должен спасти меня от такой попытки и спрыгнуть на землю.
* * *
Пока я скрывался в лучезарном свете острова, на который меня привез Атос, тысячи задыхались во тьме. Пока я прятался в уютной комнате, тысячи набивались в печи для выпечки хлеба, сточные трубы, мусорные баки. В тайники двойных потолков, в конюшни, свинарники, курятники. Мальчик моего возраста прятался в ящике; через десять месяцев он ослеп, и конечности у него атрофировались. Женщина простояла в кладовке полтора года, ни разу не присев, – кровь разорвала ей вены. Пока я жил с Атосом на Закинтосе, учил греческий и английский, занимался геологией, географией и поэзией, евреи в Европе пытались забиться в любой угол, в любую щель, занять любое пространство, где их нельзя было бы найти. Они хоронили себя в странных могилах, в любых убежищах, готовых принять их тела, и все равно занимали больше места, чем им было отпущено на земле. Я не знал, что, когда я скрывался на Закинтосе, еврея можно было купить за бутылку водки, за четыре фунта сахара, за сигареты. Я не знал, что в Афинах их, как зверей, обложили на «площади Свободы». Сестры Виленского монастыря переодевали мужчин монахинями, чтобы передавать оружие и снаряжение подпольщикам. Одна монашка в Варшаве прятала детей под юбкой и так проводила их за ворота гетто до тех пор, пока однажды вечером – в мягком свете сумерек, спускавшихся на зараженные тифом и вшами улицы, – ее не поймали. Ребенка подкинули в воздух и расстреляли, как пустую консервную банку, а монашке дали «нацистскую пилюлю» – пулю в горло. Я не знал, что, когда Атос рассказывал мне о восходящих и нисходящих ветрах, арктическом тумане и фантоме горы Броккен[35]35
Броккен – гора высотой 1143 м, находится в северной части Центральной Германии, в горах Гарца. Она известна тем, что на ее вершине иногда возникает быстро рассеивающийся туман. По немецким народным поверьям, уходящим в глубь веков, в Вальпургиеву ночь – ночь на 1 мая, праздник начала весны – на горе Броккен собирались ведьмы на «великий шабаш».
[Закрыть], евреев подвешивали за большие пальцы на площадях, где гуляли люди. Я не знал, что когда их было столько, что все не вмещались в печах, их трупы сжигали в открытых котлованах, где пламя разгоралось от человеческого жира. Я не знал, что, пока слушал рассказы о первооткрывателях, ходивших там, где до них не ступала нога человека (по чистому снегу или соляным отложениям), и спавших в чистоте, люди разгребали груды человеческих тел, сплетенных конечностями, рвавшуюся в их руках плоть друзей и соседей, жен и дочерей.
* * *
Немцы ушли с Закинтоса в сентябре 1944 года. Из города через холмы до нас приглушенно доносились звуки музыки, как будто где-то вдали слушали радио. Внизу, по склону холма, на коне скакал человек и что-то пронзительно кричал; над его головой развевался греческий флаг. В тот день я на улицу не выходил, только спустился вниз посмотреть на наш сад. На следующее утро Атос попросил меня вместе с ним посидеть у входа в дом и вынес два стула. Ослепительно сияло солнце. В голове стоял звон, перед глазами плыли круги. Я сидел, прислонившись спиной к дому, и удивленно рассматривал собственное тело. Ноги мои были как чужие – тонкие, как куски каната, узлами завязанного на коленях; там, где раньше были мышцы, в ярком свете морщилась нежная кожа. Жара вжимала меня в землю. Я был в каком-то странном оцепенении, и скоро Атос отвел меня в дом.
С каждым днем я становился крепче, спускался все дальше вниз с холма, карабкался обратно вверх. Через какое-то время мы с Атосом пошли в город Закинтос, искрившийся вдали, будто яйцо разбили на тонкий венецианский узор, и оно сверкало на палево-желтой и белой штукатурке. Атос мне часто рассказывал о городке, об изгородях из айвы и граната, о дорожке, обсаженной кипарисами. Об узеньких улочках, где с рашперов балконов свисает мокрое белье, о виде на гору Скопос и монастырь Панайя Скопотисса. О статуе Соломоса на площади, о фонтане Никоса.
Атос познакомил меня со старым Мартином. Торговать было почти нечем, его маленькая лавочка была практически пуста. Помню, я стоял там рядом с полкой, на которой рубинами на слоновой кости лежали на бумаге несколько вишен. В годы оккупации старый Мартин старался по возможности поддерживать своих постоянных покупателей – это был его личный вклад в сопротивление оккупантам. Он занимался тайным бартером с капитанами приплывавших кораблей, выменивал у них деликатесы, по которым особенно тосковали его клиенты. Тем самым он не без умысла хотел как-то укрепить их дух. Он постоянно был в курсе того, чего кому из своих не хватает, и пополнял тощие закрома островитян с эффективностью снабженца гостиницы высшей категории. Мартин знал, кто закупает провизию для евреев из опустевшего гетто, и старался придерживать фрукты и оливковое масло для семей с маленькими детьми. Как святой покровитель бакалейно-гастрономических чудес. Его короткие волосы пучками торчали во все стороны. Если шевелюра Атоса была цвета серебряной руды, то у Мартина волосы чем-то напоминали острые зерна белого кварца. Когда он без суеты брал инжир или лимон – по штуке зараз – его руки в узловатых узорах артрита дрожали. В те дни всеобщей скудости эта трепетная забота казалась вполне уместной – она была своего рода признанием ценности каждой отдельно взятой сливы.
Мы шли с Атосом по городку. Остановились на площади, где в ожидании смерти совсем недавно стояли евреи из гетто. Какая-то женщина отмывала ступени гостиницы «Закинтос». В гавани канаты легонько постукивали о мачты.
Четыре года мне казалось, что мы с Атосом общаемся на каких-то тайных языках. А теперь греческий звучал повсюду. Когда мы проходили по улицам, читали вывески на аптеках и кафе, возникало чувство, что меня выставляют на всеобщее обозрение. Страшно тянуло обратно, очень хотелось вернуться в наш маленький домик.
В Индии водятся бабочки, сложенные крылья которых не отличишь от жухлой листвы. В Южной Африке есть растение, копирующее цвета камней, среди которых оно растет. Есть гусеницы, похожие на веточки, мотыльки цвета древесной коры. Камбала, плывущая в освещенной солнцем воде, меняет цвет, чтобы никто не мог ее заметить. Какой, интересно, цвет у привидений?
Выжить – значит уйти от судьбы. Но если ты смог уйти от своей судьбы, чьей жизнью стала твоя?
* * *
В книге «Зогар» сказано: «Все видимое возродится в невидимом».
Настоящее, как пейзаж, – лишь малая толика таинственного повествования. Повествования о невообразимом бедствии и постепенном преодолении катастрофы. Каждая спасенная жизнь – сохраненные генетические особенности, призванные возродиться в других поколениях: «косвенные причины».
Атос подтвердил мне бытие невидимого мира, столь же реального, как мир видимый. Мира величавых, молчаливых дремучих лесов, целых городов, покрытых небесами грязи, царства торфяных людей-водяных, сохранившихся скульптурными изваяниями, – такого места, где все, кто говорил заветное страшное слово, предавались земле и оставались там в ожидании часа восстания из мертвых. Под землей, под водой, в обитых железом ящиках, за кирпичными стенами, в сундуках и контейнерах…
Когда Атос сидел за письменным столом, вымачивая образцы дерева в полиэтиленовом гликоле, замещая восковым наполнителем недостающие волокна, я видел – наблюдая его лицо во время работы, – что он пробирается в лесных дебрях исчезнувших, невероятно высоких деревьев каменноугольного периода, покрытых корой, тонким узором схожей с парчой: рисунки на ней прекраснее, чем на любой ткани. Где-то в сотне футов над его головой осенью, наставшей задолго до начала времен, колышутся стволы и кроны гигантских деревьев.
Атос был знатоком покинутых людьми и погребенных в земле селений. Его космология стала моей. Я врос в нее совершенно естественно. И потому наши цели стали едины.
Мы с Атосом делили секреты земли. Он рассказывал мне о телах, погребенных в болотах. Они лежали там веками, кожа их темнела и дубела, темно-коричневые соки въедались в линии ладоней и ступней. Осенью, когда свинцовые облака дышали снегом, людей по мху и вереску уводили в болота и совершали там над ними обряд жертвоприношения. Им привязывали берестой камни к телу, чтобы тела легче погружались в кислую почву. Время останавливалось. Поэтому, говорил Атос, болотные люди-водяные так спокойны. Спящие веками, они сохранялись в неизменности и переживали своих убийц, тела которых время рассыпало в прах.
А я, в свою очередь, рассказывал ему о польских синагогах, их святилища располагались под землей, как пещеры. Государство запретило строить синагоги такой же высоты, как костелы, но евреи не смирились с тем, что строительная регламентация мешала их преданному служению Господу. Сводчатые потолки продолжали возводиться, только теперь молитвы раздавались под землей.
Я рассказывал ему о больших деревянных конях, которые когда-то украшали синагогу неподалеку от нашего дома. Потом их осквернили и сожгли. Кто знает, может быть, в один прекрасный день они табуном восстанут из пепла и, как ни в чем не бывало, понесутся на выпас в польские поля.
Я часто задумывался о могуществе перевоплощения, перехода из одного состояния в другое. Позже, когда мы были уже в Канаде, я как-то смотрел на снимки наваленных грудами личных вещей, хранившихся в «Канаде» в концлагерях[36]36
В Освенциме было несколько хранилищ, где складировались вещи людей, которых привозили туда из разных стран. Самое большое и богатое из этих хранилищ работавшие там фашисты в шутку называли «Канада».
[Закрыть], и мне пришла в голову мысль о том, что, если можно было бы назвать имя владельца каждой пары обуви, может быть, это вернуло бы его к жизни. Как некая разновидность клонирования личных принадлежностей, своего рода мистическая панграмма[37]37
Предложение, содержащее все буквы алфавита.
[Закрыть].
Атос рассказывал мне о Бискупине, о том, как во время вечерней прогулки его открыл учитель местной школы. Вода в речке Гасавке спала, и массивные деревянные столбы проткнули воду озера как огромные камыши. Больше двух тысяч лет назад Бискупин был процветающим, прекрасно организованным городом. Жители его сеяли зерно и растили скот. Все добро они делили между собой. Уютные дома высились аккуратными рядами; укрепления острова, на котором он стоял, чем-то походили на современные фортификационные сооружения. Фронтон каждого дома был залит светом, планировали их так, что каждая семья могла при желании уединиться; внизу располагались крыльцо, сени и общая комната с очагом, на верхнем этаже – спальня. Бискупинские мастера торговали с Египтом и греческими факториями на Черноморском побережье. Но потом изменился климат. Поля сначала превратились в пустоши, позже стали болотами.
Уровень грунтовых вод неумолимо поднимался, пока не стало ясно, что Бискупин придется покинуть. Город оставался под водой до 1933 года, когда вода в речке Гасавке сошла. Атос приехал на раскопки в 1937 году. Его работа состояла в решении проблем сохранности затопленных строений. Вскоре после того как Атос решил увезти меня с собой в Грецию, в Бискупин пришли солдаты. Мы узнали об этом уже после войны. Они сожгли все записи и исторические памятники, разрушили древние укрепления и дома, устоявшие под натиском тысячелетий. Потом в ближайшем лесу они расстреляли пятерых коллег Атоса. Остальных отправили в Дахау.
Не случайно поэтому Атос свято верил в то, что мы спасли друг друга.
* * *
Рассказы Атоса были пронизаны множеством невидимых путей и связей: об изъянах земли, заполняемых реками, как изъянах кожи, заполняемых слезами. О ветрах и течениях, очерчивающих маршруты обитателей подводной стихии, о мерцающих органическим светом подводных садах, маяками выводящих перелетных птиц к морским берегам. Об арктических крачках, каждый год летящих вслед западным ветрам, постоянно дующим в сторону экватора из Арктики в Антарктику и обратно. В их ведомых инстинктом головах вихрятся созвездия, накладывая отпечаток на птичьи стремления, заставляя преодолевать невообразимые расстояния. О неизменных путях бизонов по прериям, земля вдоль которых утоптана так плотно, что по ней проложили железнодорожные пути. Эти пути резали географию. Черными шрамами легли пути другой страшной миграции от жизни к смерти – стальными полосами, проложенными по земле, насквозь пронзающими города и села, известными теперь как пути смерти: из Берлина через Бреслау; из Рима через Флоренцию, Падую и Вену; из Вильно через Гродно и Лодзь; из Афин через Салоники и Загреб. Хоть люди, которых по ним везли, еще не ведали о своей судьбе, хоть чувства их притупляли смрад, молитвы и вопли, террор и память, они находили потом обратную дорогу домой. По рекам, по воздуху.
Когда заключенных заставляли рыть братские могилы, мертвые проникали в могильщиков сквозь поры, и кровь переносила их по жилам в мозг и сердце. А еще через кровь они переходили к следующим поколениям. Руки могильщиков были по локоть в смерти, но не только в смерти – в музыке, в воспоминаниях о том, как муж или сын склонялись за обедом над столом, в выражении лица жены, смотревшей, как плещется в ванне малыш, в вере, в математических формулах, в мечтах. Касаясь пальцами мокрых от крови волос других людей, те, кто копал, молили о прощении. И оборванные жизни молекулами просачивались в них через руки.
Как может один человек вместить в себя воспоминания другого, не говоря уже о пятерых, десятерых, о тысяче или десятке тысяч? Как может каждый из них искупить свой грех? Он перестает думать. Его мысль сосредоточена на одном – наказании, он ощупывает рукой лицо, цепляется пальцами за волосы, как будто в порыве страсти, чувствует пальцами их спутанную тяжесть, тащит – и руки его полны имен. Его святые руки движутся сами по себе, независимо от него.
В каменоломнях Голлесхау людей заставляли без конца перетаскивать огромные известняковые глыбы с одной насыпи на другую, а потом тащить их обратно. Во время этой пытки они в своих руках несли собственные жизни. Безумие их задачи не было тщетным лишь в том смысле, в каком не может быть тщетной вера.
Заключенный того лагеря бросал взгляд вверх, на звезды, и вдруг вспоминал, что когда-то они казались ему прекрасными. Воспоминание о красоте сопровождалось странным резким приступом благодарности. Впервые прочитав об этом, я не мог себе такое вообразить. Позже мне стало казаться, что я могу это понять. Иногда на тело нисходит откровение, потому что ничего другого ему больше не остается.
* * *
Ощущение присутствия мертвых в мире живых – не метафора, как не метафора тиканье радиоуглеродного хронометра, потрескивание счетчика Гейгера, улавливающего дыхание гор пятидесятитысячелетней давности, недоступное уху. (Как слабое движение в утробе, за стенкой чрева.) Как не метафора свидетельство удивительной верности намагниченных минералов, которые спустя сотни миллионов лет продолжают быть обращенными в сторону магнитного полюса, никогда не забывая о магме, охлаждение которой навек оставило их без надежды осуществить свои стремления. Мы стремимся найти себе место, но места сами одержимы стремлениями. Память человеческая закодирована в орбитах воздушных потоков и речных отложениях. Эскер пепла ждет, чтобы его раскопали и жизни возродились.
Сколько веков должно пройти, чтобы дух забыл тело? Сколько времени будем мы чувствовать свою призрачную кожу в складках ликов гор, биение пульса в силе магнитных линий? Сколько лет должно пройти, чтобы стерлась грань между убийством и смертью?
Горю нужно время. Если обломок камня в дыхании излучает свое естество, как же должна быть упорна душа человеческая! Если волны звука мчатся вечно, где теперь их вопли? Мне чудится, они где-то в галактике летят в бесконечности навстречу псалмам.
* * *
Я провел на крыше дома Атоса столько ночей, что из всех его рассказов о геологах и землепроходцах, картографах и мореплавателях вынес необъяснимую любовь к самим звездам. Они шлют нам свою боль сквозь тысячелетия, а мы не внемлем их посланиям, а потом станет слишком поздно – свет звезд развеется белым паром выдохов давно смолкших воплей. Так и шлют нам они свои белые послания миллионы лет лишь для того, чтобы их поглотили волны.
ВЕРТИКАЛЬНОЕ ВРЕМЯ
– Мы познакомились с Атосом в университете, – рассказывал Костас Мициалис. – Мы там вместе работали в одном кабинете. Когда бы я туда ни пришел – поздно или рано, – он всегда был занят делом: сидел у окна и читал. Книги и журналы, которые его интересовали, пачками громоздились на подоконнике! Английская поэзия. Работы о хранении гербариев. О значениях резных изображений на сакральных столбах. Отец оставил ему замечательные часы. Их крышку и циферблат украшала инкрустация в форме морского чудища, загнутый хвост которого доходил до цифры одиннадцать. Они у тебя еще живы, Атос?
Атос улыбнулся, откинул полу пиджака и стал покачивать луковицу часов, свисавших с цепочки.
– Я рассказал о нем Дафне, об этом застенчивом малом, который лишил меня уединения в моем собственном кабинете! Ей захотелось с ним встретиться. Как-то днем она заехала за мной и вместо приветствия легонько дернула меня за уши – она и теперь так со мной иногда здоровается. А тогда ей было всего двадцать, и настроение у нее было отличное. «Пойдемте вместе обедать», – сказала она Атосу. «Вы любите музыку?» – спросил ее Атос.
В те межвоенные годы в закусочных и ресторанах постоянно звучало танго, но нам эта испанская музыка была ни к чему – мы любили свою: неспешное хазапико[38]38
Хазапико – медленная мелодичная танцевальная мелодия.
[Закрыть] и песни, которые пели под бузуки[39]39
Бузуки – струнный музыкальный инструмент.
[Закрыть] моряки в доках, грузчики и торговцы сливовым соком.
– И наркоманы в притонах, – подмигнул Атос.
– Он отвел нас в небольшой ресторанчик на улице Адриану. Там мы впервые слушали Вито. Его голос звучал, как река. Как гликос[40]40
Гликос – сладкий густой черный кофе.
[Закрыть], темный и сладкий. Помнишь, Атос? А еще Вито был поваром. Он готовил какое-то блюдо, потом выходил из кухни, фартуком вытирая с пальцев розмарин и оливковое масло, вставал между столиков и начинал петь сочиненное по ходу дела ромбетико[41]41
Ромбетико – городские народные песни, романсы.
[Закрыть]. Ромбетико, Яков, это такая песня, в которой всегда поется о любви и сердечной боли.
– А еще о бедности и гашише, – уточнил Атос.
– Пропев свою балладу, Вито играл ту же мелодию на сантури[42]42
Сантури – струнный музыкальный инструмент.
[Закрыть], как бы заново передавая смысл той же песни. Как-то вечером он ничего петь не стал, а сразу же заиграл какую-то странную мелодию… Она будто рассказывала мне о чем-то, что я знал прежде, что-то мне напоминала, вызывала в памяти образ фруктового сада в летний день, когда солнце то ярко светит, то скрывается за облаками… а позже тем же вечером мы с Дафной решили пожениться.
– А если бы вы ту музыку не слушали? – спросил я.
Все рассмеялись.
– Тогда роль песни сыграл бы лунный свет, кино или стихи, – ответил Костас.
Атос взъерошил мне волосы.
– Яков пишет стихи, – сказал он.
– Значит, у тебя есть дар женить людей, – заметила Дафна.
– Как у раввина или священника? – не понял я.
Они снова засмеялись.
– Нет, – ответил мне Атос, – как у повара в ресторане.
В Афинах мы остановились у Дафны с Костасом – профессора Мициалиса и его жены, – старых друзей Атоса, живших в небольшом домике на склоне Ликаветтос, к крыльцу которого надо было подниматься по каменным ступенькам. Дафна украсила крыльцо цветами в горшках. За домиком был небольшой сад и огород. Поднимаясь к их дому, надо было пройти мимо площади Колонаки между улицами Кифисса и Татои, мимо посольств, пальм и кипарисов, парков, высоких многоквартирных домов. Мимо статуи революционера Маврокордатоса[43]43
Маврокордатос, Александрос (1791–1865) – греческий политический деятель, боровшийся с турками, сторонник развития отношений с Англией, в 1822–1823 гг. был президентом страны.
[Закрыть], у которой в 1942 году коленопреклоненные афиняне спели национальный гимн Соломоса, а фашисты их потом расстреляли.
Почти две недели заняло у нас с Атосом путешествие от Закинтоса до Афин по израненной земле. Дороги были перекрыты, мосты взорваны, селения превращены в руины. Опустели земли, разоренными стояли сады. Те, у кого не было ни земли, чтобы сеять, ни денег, чтобы покупать еду на черном рынке, голодали. Такое положение сохранялось еще долгие годы. Конец войны не принес Греции мира. Месяцев шесть спустя после того, как в Афинах завершилась борьба между коммунистами и англичанами, когда у власти все еще стояло временное правительство, мы с Атосом оставили домик на Закинтосе и переплыли пролив, отделявший его от маленького портового городка Киллини на большой земле.
В Афинах Атос хотел навести справки о Белле и единственной моей родственнице, с которой я никогда не встречался, – моей тетке, маминой сестре Иде, которая жила в Варшаве. Мы оба знали, что Атос должен вести поиски, чтобы рассеять мои сомнения. Но его настойчивость временами казалась мне непереносимой.
Когда мы плыли на пароходе, Атос предложил мне на завтрак хлеб с медом, но я не мог есть. Глядя на волны порта Закинту, я думал о том, что ничто уже не станет для меня таким знакомым, как было на Закинтосе.
Когда везло, мы путешествовали то на попутных телегах, то на дребезжащих грузовиках. Поднимаясь в гору на крутых поворотах, они вздымали придорожную пыль, а потом снова спускались вниз, следуя извивам дорожного серпантина. Но чаще нам приходилось совершать утомительные пешие переходы. Когда мы шли в гору, оставив за спиной Киллини, Атос научил меня двум непреложным правилам, которых должны придерживаться пешие путники в Греции: никогда не следуй за козлом, иначе окажешься на краю обрыва; всегда иди за мулом и к ночи доберешься до селения. Мы часто останавливались и отдыхали. В те дни мне это было нужно больше, чем Атосу. Иногда, выбившись из сил, мы бросали рюкзаки у обочины и ждали, не подкинет ли нас кто-нибудь до ближайшей деревушки. Я смотрел на Атоса, на его протершийся твидовый пиджак и запылившуюся шляпу, и видел, как сильно он постарел за те несколько лет, что я его знал. Что касается меня самого, то ребенок, вошедший в дом Атоса, исчез – мне было уже тринадцать лет. Когда мы шли, Атос часто клал мне на плечо руку. Его прикосновение было для меня естественным, а все остальное происходило как во сне. Тяжесть его руки хранила меня от слишком глубокого провала в себя самого. Именно во время того путешествия из Закинтоса в Афины по разбитым дорогам, вьющимся между иссохшими без дождей холмами, я разобрался в своих чувствах: дело было не в том, что я всем был обязан Атосу – просто я его любил.
Землю Пелопоннеса ранили и залечивали столько раз, что даже яркий солнечный свет здесь затмевала печаль. Всякое горе корнями уходит в вечность – войны, вторжения врагов и землетрясения, пожары и засухи. Минуя долины, я представлял себе горе окружавших их холмов. У меня возникало такое чувство, что они несут в себе и мое горе. Пройдет почти пятьдесят лет, когда совсем в другой стране я вновь испытаю ощущение глубокой слитности сопереживания с окружающей природой.
В Киллини мы видели руины огромного средневекового замка, который немцы взорвали динамитом. Мы шли мимо школ под открытым небом – оборванные дети сидели за валунами, как за партами. Деревенский воздух дышал стыдом горя женщин, не захоронивших своих мертвецов, тела которых сожгли, утопили или просто выкинули на свалку.
Спустившись в долину, мы дошли до подножия горы Велия, где некогда стоял городок Калаврита. С того самого момента, как мы высадились в Киллини, все, с кем нам доводилось говорить, рассказывали о бойне, которую устроили здесь фашисты. В декабре 1943 года в Калаврите немцы вырезали всех мужчин старше пятнадцати лет – тысячу четыреста человек, – а потом сожгли и сам городок. Они объясняли это тем, что горожане укрывали андартес – греческих бойцов сопротивления. На месте городка в мертвой тишине стояли лишь обуглившиеся руины да почерневшие камни.
Запустение здесь царило такое, что, казалось, даже привидения обходят это место стороной.
В Коринфе нам удалось забраться в кузов грузовика, до отказа набитого людьми. В конце концов в жаркий полдень на исходе июля мы добрались до Афин.
Покрытые дорожной пылью, измотанные путешествием, мы сидели в гостиной Дафны и Костаса. Одна ее стена была увешана рисунками города, сделанными Дафной, – свет играл на резких гранях лучезарным кубизмом, близким в Греции к реализму. Маленький столик со стеклянной столешницей. Шелковые подушки. Я боялся, что, когда встану с дивана, на его светлой обивке останется грязный отпечаток одежды. Мое внимание привлекло блюдечко с кульком конфет на столе – оно неотступно меня будоражило, как подсознательная мысль, которая не дает уснуть. Я не знал, что могу их взять. Рукава натирали локти, ткань шорт – кожу на ногах. В большом, оправленном в серебряную раму зеркале виделась моя голова, неясно очерченная над тонким стебельком шеи.
Костас отвел меня в свою комнату, и они с Атосом подобрали мне кое-что из одежды. Они отвели меня к парикмахеру, где я впервые по-настоящему постригся. Когда мы вернулись, Дафна привлекала меня к себе, обняв за плечи. Она была чуть выше меня и почти такая же худенькая. Теперь, когда я оглядываюсь назад, она предстает передо мной состарившейся девочкой. По ткани ее платья парили птицы. Волосы на голове были уложены в завязанную узлом седую тучку. Она накормила меня стифадо[44]44
Стифадо – тушеное мясо.
[Закрыть] с чесноком и фасолью. Потом в городе Костас угостил меня карпузи[45]45
Карпузи – арбуз.
[Закрыть], а когда мы вернулись, показывал мне, как плеваться арбузными косточками до самого конца сада.
Их непонятная доброта располагала меня к себе, как сам город – с его причудливыми деревьями и слепящими белыми стенами.
Утром на следующий день после нашего приезда у Дафны, Костаса и Атоса завязался долгий разговор. Они, должно быть, изголодались по нему, как по еде, надеясь найти истину на дне тарелки. Говорили они так, будто им все надо было высказать в один день, будто собрались на шиве[46]46
Шива – еврейский ритуал поминок, отмечаемый на протяжении семи дней после похорон.
[Закрыть], на поминках, где никакие разговоры не в состоянии восполнить отсутствие того, чье место опустело. Время от времени Дафна вставала, чтоб наполнить их стаканы, принести хлеба, холодной рыбы, перцев, лука, оливок. Я не мог уследить за всеми сюжетами их беседы: андартес, ЕАМ[47]47
ЕАМ – Греческий фронт освобождения.
[Закрыть], ELAS[48]48
ELAS – Греческая армия народного освобождения.
[Закрыть], коммунисты, венизелисты и антивенизелисты…[49]49
Сторонники и противники курса греческого политического деятеля Элифтериоса Венизелоса (1864–1936).
[Закрыть] Но многое другое было мне понятно – голод, стрельба, трупы на улицах, внезапная смена всего знакомого невыразимым. Я следил за их беседой с напряженным вниманием, и Костас заметил, что история меня совсем достала. Потом, где-то около четырех, когда мы перешли в залитый солнцем сад, где ветерок ерошил мне только что подстриженные волосы, я уснул. Когда проснулся, смеркалось. Они сидели в креслах, в молчаливой задумчивости откинувшись на спинки, как будто долгие греческие сумерки в конце концов вытравили из их сердец все воспоминания. Костас покачал головой.
– Как говорил Теотокас[50]50
Теотокас Т. (1905–1966) – греческий писатель, критический реалист.
[Закрыть], «время разрезали ножом». Танки ехали вниз по Василиссис-Софи-ас[51]51
Улица в Афинах.
[Закрыть]. Даже когда один немец идет по греческой улице, ощущение такое, будто держишь до того холодную железяку, что она жжет руку. Стояло утро. Мы услышали об этом по радио. Все утро черные машины тащились через город, будто кто-то рассыпал линией порох.
– Мы задернули шторы и сидели с Костасом в темной комнате за столом. Выли сирены, шарахали зенитки, а церковные колокола звали к утренней молитве.
…Когда они убили моего отца, он сидел на стуле. Я позже это понял по той позе, в которой он лежал.
– Наш сосед Алеко подошел к черному ходу сказать нам с Костасом, что кто-то видел флаги со свастикой на балконах на Амалиас. Он сказал, что эти флаги развевались над дворцом, над церковью на Ликаветтос. Мы сами только вечером их увидели, а когда заметили свастику на Акрополе, не смогли сдержать слез.
…Я это понял по тому, как он упал.
– Какое-то время мы еще ходили в ресторан – с людьми пообщаться, узнать новости. Там уже не кормили, и пить было нечего. Поначалу официант еще пытался делать вид, что в ресторане работает – меню приносил. Это стало вроде как шуткой такой традиционной. Тогда ведь люди еще не отвыкли шутить, правда, Дафна? Иногда мы даже слышали приколы нашей студенческой юности, когда за душой иногда ни гроша не было. Бывало, кто-то подзывал официанта и говорил ему: «Скажи, чтоб яйцо сварили, мы сегодня вдевятером пришли!»
…Когда я сажал себя в землю и от боли раскалывалась голова, мне казалось, что мама вычесывала мне вшей из волос. Я представлял себе, как мы с Монсом бросали в реку камешки. Как-то Монс сильно прищемил дверью палец, и у него сошел ноготь, но все равно ему удавалось бросать камешки так, что они подпрыгивали на воде больше моих.
– Брат Дафны слышал, что, когда они нашли Коризиса[52]52
Коризис, Александрос (1885–1941) – политик и банкир, кончивший жизнь самоубийством.
[Закрыть], в одной руке у него был пистолет, а в другой – икона.
– Когда макаронники уже ушли, а немцы еще не пришли, повсюду были англичане с австралийцами. Они загорали сняв рубашки.
– Они рассаживались вокруг «Зонара» и пели песни из «Волшебника Изумрудного города».
Они начинали петь по любому поводу, «Флока» и «Максим»[53]53
Zonar's, Floca, Maxim's – известные афинские рестораны.
[Закрыть], как по мановению волшебной палочки, вдруг превращались в опереточные декорации… Я зашел как-то в гостиницу «Король Георг» за трубочным табаком. Думал, у них он еще остался, но он уже и там кончился. Еще я хотел купить «Ка-темерини», «Прою» или любую другую газету, какую можно было найти. В вестибюле английский солдат предложил мне сигарету, и мы затеяли долгий разговор о разнице между греческим, английским и французским табаком. На следующий день кто-то постучал в дверь. Дафна открыла – перед ней стоял тот солдат, он принес нам мясных консервов.