Текст книги "Пути памяти"
Автор книги: Анна Майклз
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
Мы с Атосом продолжали переписку с Дафной и Костасом. Я посылал им свои стихи на английском и докладывал Дафне о школьных успехах, о том, как хорошо мы питались, передавал ей рецепты печенья, пирожных и тортов от Константина. В письмах Атосу Костас много писал о политике. Сидя за столом, Атос читал их и покачивал головой.
– Как он может писать об этих ужасных событиях таким красивым почерком?
Как предупреждал меня Костас, временами Атос впадал в депрессии. Это случалось так, будто он ни с того ни с сего спотыкался, попадая в колдобину на дороге. Он падал, поднимался и шел дальше. Его неотступно преследовал мрак. Он уходил к себе в комнату и работал там над книгой «Лжесвидетельство», выполняя долг, остававшийся неоплаченным коллегам из Бискупина. В глубине души он был уверен, что ему не суждено будет завершить этот труд. Временами он не выходил из комнаты даже поесть. Чтобы хоть как-то выманить его оттуда, я покупал у Константина вкусные булочки. Когда я вместо Атоса приходил за ними к Константину, тот понимал, что Атосу плохо.
– Это болезнь его работы, – говорил он. – От черствого хлеба у человека болит живот. Скажи Атосу, Константин просил ему передать, что, если он и дальше собирается мешать свое историческое варево, ему надо открывать крышку постепенно, чтобы сначала выпустить пар из кастрюли.
Иногда я заглядывал на кухню в два или три часа ночи и нередко заставал там Атоса – зимой в плотном домашнем халате, а летом в майке и трусах до колен, он дремал за столом, сдвинув на лоб очки, выронив на стол авторучку. Как человек, привыкший есть в одиночестве, он часто клал на страницы раскрытой на столе книги тарелку или вилку.
«Лжесвидетельство» неизлечимым недугом терзало Атоса. Книга была его совестью, его рассказом о том, как нацисты насиловали археологию, чтобы извратить прошлое. В 1939 году Бискупин был уже широко известен по проведенным раскопкам, его даже стали называть «польские Помпеи». Но сам по себе факт существование Бискупина доказывал наличие развитой культуры, к созданию которой германцы не имели никакого отношения, а потому Гиммлер распорядился предать ее забвению. Им мало было завладеть будущим; работа специального гиммлеровского подразделения СС – «Управления по наследию предков», состояла в том, чтобы подчинить себе историю. Курс на территориальную экспансию был призван сожрать не только пространство, но и время.
Однажды утром, когда стояла изнуряющая жара, мы с Атосом отправились на воскресную прогулку совсем легко одетыми – на нас были белые трикотажные майки, в которых мы выглядели почти официально. Нам хотелось добраться до Бэйби-Поинт, где некогда стояло укрепленное поселение ирокезов. Хоть вышли мы из дома очень рано, дышать было тяжело, воздух гудел насекомыми.
– На этой неделе я выяснил, что один парень, с которым мы вместе учились в Вене, потом работал в этом «Управлении по наследию предков».
Майка Атоса прилипла к спине, лицо ярко раскраснелось. Ветер лениво покачивал деревья, листья смахивали на свежие мазки краски по дымчатой мути небес.
– За зарплату, которую ему платил Гиммлер, он стал находить свастики в каждой пригоршне грязи. Этот парень, который когда-то был первым в группе по археологии, додумался до того, что представил Гиммлеру «Венеру из Виллендорфа» в качестве доказательства покорения древними арийцами готтентотов! Он извращал данные раскопок, пытаясь доказать, что начало греческой цивилизации было положено… в Германии в эпоху неолита! Он делал это только ради того, чтобы оправдать копирование наших храмов в славной столице рейха.
– Кумбарос, мне жарко.
– Они все уничтожили – памятники материальной культуры, скрупулезно отработанные документы. Эти люди и теперь продолжают делать себе карьеры, несмотря на то что работали у Гиммлера. Эти люди все еще преподают!
– Кумбарос, сегодня очень жарко…
– Прости, Яков, ты прав.
Мы зашли перекусить в ресторанчик «Ройял Диннер», принадлежавший брату Константина, и добрались до Бэйби-Поинт, когда день был уже в разгаре. Небо затянули тучи, жаркий воздух наполнил запах дождя. Мы стояли на дорожке, представляя себе ирокезскую крепость, набег ирокезов на богатые окрестные земли, огненные стрелы, пролетавшие над двориками в окна домов и вонзавшиеся в низкие столики, которые тут же сжирало пламя. Я стоял на дорожке в лучах заходящего солнца, а запахи автомобильной смазки и подстриженных газонов превращались в запахи дубленой кожи и вяленой рыбы. Атос увлеченно рассказывал о том, как убили торговца пушниной Этьена Бруле. Его сожгли на костре.
Жар дня повеял духом горящей плоти. Я видел, как дым клубами поднимается к темному небу. Затаившаяся в засаде память выскочила из укрытия, горькими хлопьями черного пепла бросившись мне в лицо.
– Яков, Яков, давай, возьмем такси и поедем домой.
Когда мы подъезжали к дому, дождь хлестал по висевшим на веревках простыням, от мостовых паром поднимался запах пыли. Я высунул голову в окно машины и вдохнул воздух полной грудью. Запах гари прошел.
– Кумбарос, мы с тобой как громоотводы времени.
В ту ночь мне снились заплетенные в тугую косу волосы Беллы, сиявшие в свете лампы черным лаком.
Родители с Беллой сидели за столом и делали вид, что спокойны, – мои родители, которые всегда говорили, что боятся всего на свете. Они так и остались сидеть, как задумали, если это случится. Солдаты толкнули отца, и он упал вместе со стулом. Интересно, что они подумали о волосах Беллы, глядя на ее красоту, на сковавшее ее ужасом оцепенение? Поднимали они с плеч всю их массу, чтобы прикинуть цену? Касались они ее восхитительных бровей и кожи? Что они сделали с волосами Беллы, когда состригли? Было им стыдно, ког-да они ощущали пальцами все их великолепие, вешая на веревку сушиться?
* * *
Во время одной из наших последних прогулок с Атосом мы шли вдоль заливных лугов по берегу речки Дон мимо каменоломни и утесов с вкраплениями ископаемых морских окаменелостей. Мы хотели немного посидеть в террасированных садах парка Чорли, у Дома правительства, построенного в удивительно живописном месте – на гребне крутого утеса. Здание было огромным, как замок в долине Луары, его возвели из лучшего известняка долины Кредит.
Башенки и цоколи, высокие каминные трубы и карнизы: угнездившиеся над пропастью первозданной природы, они несли в себе противоречия Нового Света. Когда мы с Атосом впервые увидели это грандиозное сооружение, оно уже не было резиденцией лейтенант-губернатора. Не последнюю роль здесь сыграли жалобы поддержанных профсоюзами политиков на высокие затраты по ее содержанию. Вскоре после того как муниципальные советники стали обсуждать вопрос о смене каждой перегоревшей лампочки, лейтенант-губернатор в расстроенных чувствах уехал из резиденции в парке Чорли. Потом там располагался военный госпиталь и приют для беженцев из Венгрии. Мы много раз приходили на то место. Атос мне сказал, что оно напоминает ему альпийский санаторий.
Мы говорили о религии.
– Знаешь, Атос, вера в Бога никак не связана с тем, еврей человек или нет. То же самое можно сказать по-другому: истине безразлично наше к ней отношение.
Мы выходили из долины. Холмы, поросшие сумахом и осокой, заволокла дымка сочного чертополоха и молочая. Рубашка Атоса покрылась темными пятнами пота.
– Нам бы надо немного отдохнуть.
– Мы уже почти добрались до вершины. Знаешь, Яков, когда умер Никос, я спросил у отца, верит ли он в Бога. Он сказал: «Откуда мы знаем, что Бог есть? Потому что он постоянно от нас скрывается».
Я слышал, как тяжело он дышит, и мне становилось грустно.
– Кумбарос…
– Со мной все в порядке, спасибо тебе, госпожа Симко.
Склонившись, мы пробрались сквозь заросли кустарника на вершине холма и вышли из оврага в сад, подняли головы и уставились в пустоту – парк Чорли, возведенный на века, исчез, как будто его место под солнцем было стерто огромным ластиком.
Потрясенный, Атос тяжело опирался на палку.
– Как же это их угораздило его снести, этот дворец, одно из самых прекрасных зданий в городе? Яков, ты уверен, что мы пришли туда, куда собирались?
– Да, кумбарос, это то самое место… Откуда мне знать? Просто нет его тут, и все.
Где-то в самых глубинах организма Атоса накапливалась нечеловеческая усталость. Он меня все больше тревожил, мне все время казалось, что я мало о нем забочусь. Но он постоянно отвергал мои усилия.
– Со мной все в порядке, госпожа Симко.
Хотя он продолжал работать, засиживаясь до глубокой ночи, я все чаще замечал, что временами он стал засыпать днем, чего раньше за ним не водилось. Но работать он продолжал в привычном ритме.
– Яков, старая греческая пословица гласит: «Зажги свечу до прихода ночи».
Он продолжал ходить за покупками и привозил их на трамвае, как будто отказывался смириться с тем, что ему все труднее было это делать. Он ничего больше не оставлял незаконченным, как бы тяжело ему это ни давалось, как никогда не оставлял незавершенной работу с образцами горных пород на местах раскопок.
Мы были с ним как изгородь с виноградной лозой. Только кто из нас был лозой? Каждый ответил бы на этот вопрос по-своему.
* * *
Прошло еще некоторое время, и я поступил в университет. Я занимался там литературой, историей и географией, немного подрабатывал как лаборант географического факультета. Костас попросил одного своего друга в Лондоне прислать мне сборник стихов, запрещенных в Греции. Так я впервые приобщился к ремеслу переводчика. С тех пор переводы самого разного рода неизменно помогали мне жить. Я всегда буду благодарен Костасу за его прозорливость. «Читать стихотворение в переводе, – писал Бялик, – то же самое, что целовать женщину, лицо которой покрыто вуалью». А читать греческие стихи, написанные разговорным языком и высоким стилем, то же самое, что целовать двух женщин. Перевод сродни перевоплощению. Одно стихотворение превращается в другое. Стиль перевода можно выбирать как стиль жизни: свободное изложение приносит детали в жертву смыслу; дословный перевод приносит смысл в жертву точности. Поэт идет к языку от жизни, переводчик движется к жизни от языка; оба, как иммигранты, стремятся обозначить сокрытое, то, что затаилось между строк, непостижимую суть сопричастности.
Как-то вечером я прогуливался по улице Грэйс, летнему туннелю длинных теней, ветерок с озера прохладной ладонью ласково гладил мне спину под взмокшей рубашкой, гомон рынка остался в нескольких кварталах позади. Во вновь обретенных тишине и прохладе нить памяти продолжала ткать мысль. Случайно услышанное слово вдруг начало звучать мелодией, песней мамы, всегда певшей под аккомпанемент шуршания щетки, расчесывавшей волосы Беллы, когда мамина рука взлетала и опускалась в такт мелодии. Сначала слова шепотком запинались во рту, потом зазвучали чуть громче, пока я не стал в полный голос бубнить, что запомнилось в детстве: «Что толку мне в мазурке, если в сердце нет огня; что толку в девочке из Вурки, если любит не меня…», «Спелые вишни собрали, зеленые на дереве оставили висеть», и дальше в том же духе до начальных строф песенок «Иди ко мне, философ» и «Как царь пьет чай?».
Я бросил взгляд по сторонам. Темные дома, мирные пустые улицы. Я чуть поднял голос. «Дурачок, пора умнеть, надо здравый смысл иметь. Дым из дома выше крыши, кот всегда проворней мыши…»
Так я шел и гундосил себе под нос вверх по Грэйс, вдоль по Хендерсон, по Мэннинг до Харборд; наконец-то мой духовный мир облекся в знакомые одеяния и, безоглядно поддавшись внезапному порыву, устремился к звездам.
Но улицы были не такими пустыми, как мне сначала показалось. Я с удивлением обнаружил, что из-за завесы темноты за мной наблюдали десятки лиц, десятки глаз, десятки ушей итальянцев, португальцев и греков, целые семьи молча сидели на лужайках перед домами, на ступенях у входов в дома, на окутанных тьмой верандах разместились несчетные зрители, высыпавшие из тесных, жарких квартир в прохладу улицы, не включавшие свет, чтоб не налетела мошкара.
Я не мог придумать ничего лучшего, чем громче запеть незнакомые им песни и представлять себе, что они меня понимают.
* * *
Когда я лежал в постели бессонными ночами, тело мое томительно жаловалось на собственное невежество.
Я представлял себе, как целую девушку, которую видел в библиотеке, худенькую, ходившую на высоких каблуках как на цыпочках… Она лежит рядом. Мы обнимаем друг друга, потом она спрашивает меня, почему я живу с Атосом, почему собираю все эти статьи о войне, которые пачками навалены на полу, почему по полночи провожу, пристально вглядываясь в каждое лицо на фотографиях? Почему я сторонюсь людей, почему не умею танцевать?
Когда Атос после ужина пошел к себе в кабинет, я вышел в ночь. Но на самом деле мы оба ушли в спазмы времени, в те события, которые происходили без нашего ведома, когда мы жили на Закинтосе. Я стоял на ступенях крутого откоса на Дэйвенпорт-роуд и смотрел на залитый огнями город, раскинувшийся внизу электронной печатной платой. Я шел мимо прядильной фабрики и карандашного завода, подстанции «Дженерал Электрик», типографий и складов древесностружечных плит, мимо химчисток и автомобильных мастерских. Мимо вывесок с рекламой Джерри Льюиса[72]72
Льюис, Джерри (р. 1926) – известный американский комедийный актер, звезда Голливуда в 50—60-х годах.
[Закрыть] в «Импириэл» и Реда Скелтона[73]73
Скелтон, Ред (р. 1913) – американский комедийный актер, как и Льюис, был ведущим популярных телевизионных передач.
[Закрыть] в «Шейзе»[74]74
«Импириэл», «Шейз» – известные в Торонто кинотеатры.
[Закрыть]. Я шел по железнодорожному полотну в сторону угольных складов на Маунт-Плезант-роуд, а потом вдоль ржавых пароходов, ждавших груз зерна у Виктори Миллз.
Я всматривался в холодную красоту цементного завода на берегу озера, небольшие садики, которые кому-то пришло в голову разбить у каждой его массивной башни. В изящные металлические лестницы, кружевной лентой обвивающие резервуары нефтехранилищ. Ночью редкие огни метили порт и береговую линию, вдоль которой протянулись эти гигантские промышленные сооружения, вселявшие в меня ощущение одиночества. Я прислушивался к этим темным очертаниям, как будто они были паузами между тактами, как музыкант вслушивается в тишину между частями произведения. Безмолвие тишины раскрывало мне истинный лик собственного бытия. Я чувствовал, что мою жизнь нельзя вместить ни в один язык, ее может хранить в себе лишь молчание – тот миг, когда я заглянул в комнату и увидел лишь видимое, а не пропавшее. Тот миг, когда я не смог увидеть, что Беллы больше нет. Но я не знал, как вести поиск в безмолвии. Поэтому я жил, как будто чуть отставая во времени, как будто печатающая вслепую машинистка задержалась на долю секунды и пропустила удар по клавише, а все следующие слова утратили смысл, и весь текст, напечатанный дальше, оказался искаженным. Мы с Беллой были лишь в нескольких дюймах друг от друга, но нас разделяла стена. Я думал о том, чтобы писать стихи особым кодом, где каждая буква занимала бы не свое место, и тогда единственная ошибка могла бы погубить один язык, создав другой.
Если бы кому-то удалось исправить эту ошибку и убрать поврежденную хромосому слов в их образах, тогда, может быть, удалось бы восстановить порядок имен. А если нет, история навсегда так и останется клубком спутанных проводов. Поэтому в стихах я снова и снова возвращался к Бискупину, к дому на Закинтосе, к лесу, к реке, к двери, распахнутой внезапным ударом, к минутам, проведенным в стене.
Английский язык был для меня эхолотом и микроскопом, которые помогали мне слушать и наблюдать в надежде настичь ускользающие значения смысла, погребенного в фактах. Мне хотелось найти строку стиха, звучащего как полый ней[75]75
Ней – арабский деревянный духовой музыкальный инструмент.
[Закрыть] в оркестре хора дервишей, печальное пение которых взывало бы к Богу. Но все мои потуги приводили лишь к пронзительному визгу. Их нельзя было сравнить даже с чистым воплем травинки под дождем.
* * *
Из всех людей, с которыми Атос работал в университете, моим другом на долгие годы стал один его выпускник, его звали Морис Залман. Морис был еще большим чужаком в городе, чем мы, когда мы с ним познакомились, он только что переехал в Торонто из Монреаля. Как-то Атос пригласил его на ужин. Морис в то время был худым и уже начал лысеть, он носил берет, надвинутый на лоб. Мы стали вместе ходить на прогулки, на концерты, в картинные галереи. Иногда мы все втроем ходили в кино, но здесь наши вкусы резко расходились – Атос отдавал предпочтение Деборе Керр[76]76
Керр, Дебора (р. 1921) – популярная в 50-е годы американская киноактриса.
[Закрыть] (особенно в «Копях царя Соломона»), Морису больше нравилась Джин Артур[77]77
Артур, Джин (1905–1991) – популярная в 40-е годы американская киноактриса.
[Закрыть], а я считал лучшей актрисой Барбару Стэнвик[78]78
Стэнвик, Барбара (1907–1990) (настоящее имя Руби Стивене) – популярная в 30—40-е годы американская киноактриса.
[Закрыть]. Мы с Морисом уже тогда безнадежно отстали от моды, а позже так никогда и не смогли ее догнать. Нам бы надо было тогда восхищаться Одри Хепберн[79]79
Хепберн, Одри (1929–1993) – известная американская киноактриса 50—60-х годов, популярность которой принес фильм «Римские каникулы».
[Закрыть]. По дороге домой мы иногда заглядывали в ресторанчик, но чаще Морис шел к нам, и на нашей холостяцкой кухоньке мы обсуждали достоинства полюбившихся нам актрис. Керр, считал Атос, была такой женщиной, с которой за завтраком в роскошном отеле или на лоне природы можно было обсуждать суммирующую машину Паскаля. Морису казалось, что с Джин Артур можно было ходить в походы или танцевать ночь напролет, но при этом она бы всегда была в курсе того, где ты забыл ключи и чем заняты дети. Мне нравилась Барбара Стэнвик, потому что она всегда попадала в передряги, но делала только то, что ей подсказывало сердце. Больше всего я восхищался ею в «Огненном шаре», где жаргонные словечки песней слетали с ее языка. «Кончай попусту языком молоть, заткни-ка ты лучше пасть!», «Звездани ему по харе!», «Я тебе не прислуга зачуханная!» Она жила в мире, полном башлей и нажористых клиентов. Она была лакомым кусочком, но, чтобы наотмашь крутить с ней любовь, надо было иметь кучу бабок, капусты, хрустов, зелени, до отвала гринов в чемоданах с двойным дном. Я от нее круто тащился. Во время таких разговоров никто из нас не вспоминал об оголенных плечах или сатине, туго обтягивавшем грудь; ноги для нас были вообще запретной темой.
Но мы провели вместе считанные вечера, потому что вскоре после нашего знакомства с Морисом Атос умер.
– Атос, какой величины настоящее сердце? – спросил я его однажды, когда был еще ребенком.
Он ответил:
– Представь себе размер и вес пригоршни земли.
В последний вечер Атос вернулся домой после лекции о сохранении египетского дерева. Это было где-то в половине одиннадцатого. Обычно он рассказывал мне о том, как прошла лекция, а иногда даже в деталях пересказывал, что говорил студентам, но, поскольку я накануне распечатал его конспект, в тот раз в этом не было нужды, он вернулся с работы усталый. Я согрел ему немного вина, потом пошел спать.
Утром я нашел его за столом. Он выглядел как обычно, как будто уснул в разгар работы. Я обнял его, изо всех сил сдавил ему грудь, потом снова давил и сжимал, но он не воскрес. Невозможно заполнить пустоту каждой клетки. Смерть его была тихой – как дождь на море.
* * *
Я знаю только некоторые причины смерти Атоса: в их числе все силы и стихии природы, десять тысяч названий вещей, неприхотливость лишайника. Инстинкты миграции: звезды, магнетизм, углы преломления света. Энергия времени, меняющая массу. Вещество, сильнее других напоминавшее ему о родине, – соль: оливки, сыр, виноградный лист, морская пена, пот. Пятьдесят лет близкой дружбы с Костасом и Дафной, память, сохранившая формы их тел, когда всем им было по двадцать лет, о его собственном теле, когда ему было пятнадцать, двадцать пять и пятьдесят – все наши ипостаси, хранящиеся в памяти по мере взросления и старения, как слова, они остаются на странице книги, хотя их стирает тьма. Две войны, обе из которых – гнилая часть плода, ее нельзя с него срезать, и сам плод; нет ничего, что один человек не сделал бы с другим, ничего, что один человек не сделал бы ради другого. Но кто была та женщина, которая впервые выпустила для него из клетки кофточки двух птиц груди в ночном саду? Говорили они о детях, которые у них родятся? О каких словах он жалел? Кто была та женщина, которой он впервые вымыл волосы, какая песня могла бы звучать его голосом, поющим о любви, когда он впервые ее услышал?
Когда человек умирает, его тайны становятся кристаллами, морозным рисунком на окне. Его последнее дыхание затемняет стекло.
Я сел за стол Атоса. В маленькой квартире, в чужом городе, в стране, которую еще не успел полюбить.
* * *
В Торонто Атос воссоздал свой кабинет на Закинтосе. Это было странное место, из царившего здесь беспорядка можно было извлечь самые неожиданные предметы. На письменном столе Атоса в ночь его смерти остались: деревянная коробка с деталями детского конструктора, такой же набор металлических колесиков и шарниров с петлями, какой был у него в детстве. Микрофотография хрупкого среза древесины дуба, затопленного в Бискупине. Снимок тотемов из Киспиокса[80]80
Kispiox – индейское селение в канадской провинции Британская Колумбия, известное тотемными столбами, которые делают его жители.
[Закрыть] с приколотым на бумажке анализом почвы и климатических условий. Стеклянное пресс-папье с образцом древовидного плауна[81]81
Род вечнозеленых травяных растений.
[Закрыть] внутри. Модель берестяного каноэ. Статья о холмах Вестфолд в Антарктике – месте, где вечная мерзлота высушила и сохранила сделанные в древности деревянные предметы. Заметки для предстоящей в Оттаве конференции по затопленному дереву. Авторучка и чернильный набросок ископаемых деревьев из селения Джоггинс в Новой Шотландии. «Происхождение видов» Дарвина и «Божественная комедия» Данте в переводах Казанцакиса. Кофейная чашечка со следами молотого кофе на ободке в том месте, к которому в последний раз прикоснулись губы.
В столе я нашел пачку писем… Вторжение в сокровенное, к которому вынуждает нас смерть. Сначала я не хотел их читать. Они были написаны по-гречески красивым почерком Атоса. То были письма, которые он посылал Элен, когда они оба учились в Вене – за год до того, как он уехал в Кембридж. Перебирая пальцами конверты я чувствовал гладкость луковой кожуры. Тишина пустой квартиры угнетала меня, давила грузом жалости к самому себе.
«Когда ты один – в море или в полярной мгле, – можно выжить отсутствием – тем, что тебя нет там, где тебя ждут. Рассудку не дает помутиться та, которую любишь. А когда она всего лишь на другом конце города, такое отсутствие может свести с ума».
«Отец одобряет мое намерение остаться в Вене, но все еще надеется, что сможет убедить меня не заниматься геологией. Я твердо стою на своем, несмотря на его веские доводы о том, что, если стану инженером, буду точно так же иметь дело с карстом, прокладывая линии железных дорог и водоснабжения».
Живя в Вене, Атос не только знакомился с ее духовной жизнью и геологической структурой, пронизанной пещерами, изрезанной пропастями, в которые уходят реки в карсте, туннелями и провалами, – одновременно он пытался проникнуть сквозь кажущуюся простоту природы вещей к осмыслению природы любви.
В нашей квартирке, где по долгим неделям не звучали голоса, я представлял себе, как Атос поздно ночью в одиночестве бродил по Вене мимо современных зданий на Рингштрассе и бледных барочных церквей по улицам, которые в недалеком будущем преобразит война. Когда я читал его письма, написанные полвека назад женщине, о которой я не знал почти ничего, о его «Э», я был потрясен накалом собственной страсти. Меня сбивал с толку невольно подслушанный голос молодого Атоса, переживания моего кумбарос, когда он был в моем возрасте.
«Твоя семья – мать и сестра, которых я люблю, – хотят все знать; но настоящий брак всегда должен оставаться тайной двух людей. Мы должны хранить ее под языком, как молитву. Наши тайны обернутся силой, если придет нужда».
«Что касается несчастья твоего брата, я в силу собственной наивности думаю, что любовь прекрасна всегда, не важно, как давно она пришла и в каких обстоятельствах. Я еще не так много прожил, чтобы представить себе примеры, когда это не так, где сожаление перевешивает все остальное».
Его артерии засорились, как русло реки, забитой илом. Сердце – пригоршня земли. Сердце – это озеро…
Все, что мне известно об Элен Атоса, я узнал из писем. Там была и фотография. Ее выражение настолько открыто и искренне, что чарует сквозь годы. Ее темные волосы взбиты высокой прической и тщательно уложены. Ее лицо слишком угловато, чтобы быть красивым. Она прекрасна.
В том же ящике, что письма и фотография Элен, лежала толстая папка с неразборчивыми записями, сделанными под копирку, и газетными вырезками – документами, отражавшими поиски Атоса моей сестры Беллы.
Когда часть души немеет и теряет чувствительность к боли, боль вызывают слезы, как будто сама природа с этим не может смириться.
«Я знаю, что полностью архивные материалы не сохранились…», «Посылайте, пожалуйста, следующее сообщение каждую пятницу в течение года…», «Я знаю, что уже писал вам раньше…», «Пожалуйста, проверьте ваши списки… принимая во внимание возможные различия в написании… за период с…» Последний запрос был сделан Атосом за два месяца до кончины.
Мне казалось, он потерял надежду уже несколько лет назад. И я прекрасно понимал, почему Атос ничего мне об этом не говорил. Я лежал на ковре в его кабинете. «Любовь прекрасна всегда, не важно, в каких обстоятельствах… наши тайны обернутся силой, если придет нужда». Я пытался этому поверить, еще не зная о том, что истинная надежда не имеет ничего общего с ожиданием, и слова его, как и поиски Беллы, казались мне болезненно наивными. Но папку с бумагами я сжимал в руках, как ребенок сжимает куклу.
Время от времени с лязгом и скрежетом мимо громыхали трамваи. Пол слабо вибрировал, когда тяжелые железные колеса с грохотом долбили колеи путей. Палец отца, испачканный в гуталине, рисует в углу газеты трамвай с рогаткой проводов, которыми варшавские трамваи сцеплены с небом. «В Варшаве, – говорит отец, – по улицам ездят моторы». – «Они что, едут сами по себе?», – спрашиваю я. Отец кивает: «Да, без всяких лошадей!» Я проснулся, включил свет, снова лег и закрыл глаза.
Когда я сел писать Костасу с Дафной о случившемся, когда мне надо было сказать им, что я обязательно привезу прах Атоса на Закинтос, не было сил водить ручкой по бумаге. «Я привезу Атоса домой, чтобы предать земле, которая будет его помнить». Кумбарос, как может человек писать о таком таким красивым почерком?
* * *
Многие ночи после смерти Атоса я спал на полу в его кабинете среди коробок с наобум отобранными материалами для исследования. Мы много раз собирались вместе привести их в порядок. Но в последнее время работа Атоса о нацистской археологии отнимала у него все силы. Он начал собирать документы сразу же после войны, как только об этом стала появляться информация. Глаза наши понемногу привыкали к темноте. Атос был в состоянии говорить об этом, ему надо было выговориться. А я – не мог. Чтобы привести мысли в порядок, он ставил бесчисленные вопросы, оставляя «почему» на потом. А я, в присущей мне манере осмысления, начинал с его заключительного вопроса, с того самого «почему», на которое он надеялся получить ответ от других. Поэтому получалось, что я начинал с неудачи, и дальше идти было некуда.
Оставшись в одиночестве, я в первые месяцы вновь искал спасение в привычном наркотике, переселяясь в другой мир, который мы делили с Атосом, – мир чистого знания, истории естественных наук. По ночам я рылся в коробках с бессистемными пометками о группах материалов и заметок: «любовные похождения хвойных деревьев… поэтика ковалентных связей… возможный процесс сушки зерен кофе сублимацией». Завораживающие, но объяснимые силы – ветры и океанские течения, тектонические платформы. Изменения, вызванные к жизни торговлей и пиратством; как минералы и дерево меняют карту мира. Одних очерков Атоса о торфе вполне хватило бы на небольшую книжку, такую же, как его «Соляной завет». Еще в Вене он начал собирать материалы для проекта работы о пародировании культурного наследия, которую он собирался назвать «От реликта до подделки».
Он часто мерил историю человечества мерками геологии, рассматривая общественные изменения как геологические процессы; исподволь распространяемые убеждения, приводящие к катастрофам. Взрывы, захваты, наводнения, оледенения. Он творил собственную историческую топографию.
В те ночи, когда я после смерти Атоса месяцами копался в коробках с собранными им материалами, образ его мышления иногда представлялся мне схожим с гравюрами Эчера[82]82
Эчер, Мориц Корнель (1898–1972) – датский график, работы которого в сложной форме используют зрительные иллюзии. С 40-х годов его творчество становится более сюрреалистическим – например, лестница, которая идет в одном направлении вниз и вверх.
[Закрыть] – стены, оставаясь стенами, становились еще и окнами, рыба на деле оказывалась птицей, и одно из самых блистательных достижений современной науки – рука, рисующая саму себя.
Следующие три года я все свободное время занимался записями Атоса об эсэсовском «Управлении по наследию предков». Теперь, оставшись в нашей квартире в одиночестве, я работал в кабинете Атоса и ощущал его присутствие с такой силой, что постоянно чувствовал запах его трубки, тяжесть его руки на плече. Иногда поздно ночью меня охватывала безотчетная тревога, я косил глаз и видел, как он смотрит на меня из прихожей. В своей работе Атос зашел настолько далеко, что достиг того предела, где возможно искупление, но лишь искупление трагедии.
Я знал, что мой путь в том же направлении будет длиться бесконечно, он уведет меня гораздо дальше того места, на котором завершилась моя работа с собранными Атосом материалами. В то время я зарабатывал на жизнь случайными переводами для инженерной компании. После завершения дневных трудов ради хлеба насущного я тяжело плюхался в кресло за столом Атоса, приходя в отчаяние от груды собранных им папок и коробок, набитых фактами. Иногда я ходил ужинать с Морисом Залманом, тогда он уже работал в музее. Дружба с Морисом меня спасла; он видел, что я в беде. К тому времени Морис встретился с Иреной, и они поженились. Ирена нам часто готовила, пока мы обсуждали казавшуюся нескончаемой задачу завершения «Лжесвидетельства» Атоса. Иногда я заглядывал на кухню и смотрел на нее, когда она, стоя у плиты, читала поваренную книгу, на ее длинную русую косу, перекинутую через плечо. Однако скоро я отводил взгляд в сторону из-за переполнявших меня эмоций при виде этой немудреной картины – женщины, помешивающей в кастрюле еду.
В ту ночь, когда работа над книгой моего кумбарос была завершена, я расплакался от возникшей внутри пустоты, печатая посвящение его коллегам по работе в Бискупине: «Убийство крадет у человека будущее. Оно крадет у него его собственную смерть. Но оно не должно украсть у него его жизнь».
* * *
В нашей темной холодной канадской квартире я оросил морскую волну пресной водой, вспомнив не только поминальный обычай греков, когда они говорят о том, что «мертвым надо дать напиться», но и заповедь эскимосского охотника, поливавшего пресной водой пасть добычи. Плавая в соленой воде, тюлень постоянно томится жаждой. Он отдает свою жизнь в обмен на воду. Если охотник не выполнит данное обещание, от него отвернется удача. Ни один зверь больше не даст ему себя поймать.
Самый лучший учитель доводит смысл жизни человеческой не до разума ученика, а до его сердца.