Текст книги "Избранное. Из гулаговского архива"
Автор книги: Анна Баркова
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)
– Военный переворот?
– Почти, но не совсем. С помощью военных, конечно, но переворот политический, гражданский. Вы всю эту технику увидите. Ведь вы примкнете к нам?
– Безусловно. Хотя я не уверена в успехе, и планы ваши считаю несколько химеричными, а идеологию…
Я замялась.
– Несколько убогой, – спокойно закончил Альфский, – пусть так! Философствующие римляне считали очень убогой мысль, что все люди равноценны перед господом. Хотя некоторые из римлян в принципе допускали убогую мысль, что раб такой же человек, как его патрон… Но это допускалось между прочим, высшей идеей оставалась идея imperium romanum[18]18
Римская империя (лат.).
[Закрыть].
– А у наших – imperium communisticum[19]19
Коммунистическая империя (лат.).
[Закрыть], простите за кустарную латынь. Во имя ненависти я приму участие в вашем заговоре. Только помните, что о ваших намерениях уже пронюхали. Вас могут в любой момент призажать.
Альфский слишком самоуверенно, на мой взгляд, возразил:
– Не беспокойтесь. Мы сами себя им открыли, мы сами даем им завлекающую и ложную информацию, наводим их на уводящий далеко от действительности ложный след. Наш враг выжидает. Он разлакомился, мы обещаем ему через его же агентов потрясающие разоблачения. Он думает столкнуть нас в бездну, а мы столкнем его в яму, очень обыкновенную и грязную, из которой он не выкарабкается.
VII. Самозванцы, воры да расстриги
После этого разговора я вспомнила эпизод из моих бродяжных скитаний.
Попала я в рабочее местечко, очень промышленное и очень некультурное. На фабриках и заводах я в этом местечке, разумеется, не могла побывать, а встречалась с людьми труда в домашней обстановке. Порой беседа касалась известных общих вопросов, под бременем которых кряхтят решительно все советские граждане. Рабочие не особенно-то любили ворошить эти вопросы. И так тяжко. А разворошишь – еще тяжелей станет.
А все же иногда не выдерживали. Одна работница, жена офицера, погибшего на Великой Отечественной войне, рассуждала:
– Ну, как жить без воровства. Немыслимо. Никакой зарплаты не хватит. Домишко нужно обшить. Натаскала досок с предприятия. А сменщица проклятая приметила, теперь я у нее на крючке. Ничего, подлюга, не делает, а я ворочаю и боюсь: продаст. Ну, ладно. Обошью домишко, возьмусь и за нее. Тогда пусть доказывает, что я доски крала. Где доски? Нет их. Были да сплыли… На доме, закрашенные, не узнают.
– Хорошая страна! – мрачно улыбнулся пожилой рабочий. – Начальство крадет, мы тащим.
– Э, оно больше нашего крадет. Оно миллионами хапает. Так что же, смотреть им в зубы? И мы воруем.
– А вы их разоблачили бы, выступили бы. Чего же вы молчите?
Это мой коварный вопрос.
– На север нам не хочется что-то. Вы сами говорите, что климат там суровый. Разоблачил вон один рабочий да и загремел в Архангельскую область. Ладно, еще хулиганство дали, а не 58-ю.
– В одиночку нельзя, ясно. А вы сорганизуйтесь, всех не отправят, времена немножко изменились.
– Боятся все… напуганы мы очень. Пошушукаемся в углу да и рукой махнем: черт с ними!
– Самозванец нужен, – неожиданно высказалась моя квартирная хозяйка.
– Какой самозванец?
– А как раньше были: Гришка Отрепьев, Пугачев. Народ до того потерялся, что теперь пошел бы за самозванцем. Только бы тот объявил: я, мол, такой и такой-то, царского роду, уцелел случайно, спасли меня… а теперь я пришел свой народ спасать. И все бы за ним валом повалили. Я вам говорю!
– Хрен его знает, – это снова пожилой рабочий, – может, и повалили бы. При царе лучше жилось.
Вот так вывод. Каково это услышать после нескольких десятков лет социалистического строительства. Бред! Отечественная хмарь.
– А многопартийное правительство, как на западе, не лучше ли было бы, не свободнее ли? – снова задаю я коварный вопрос.
Несколько голосов сразу ответили:
– Выборы эти! Опять дурака валять. За 40 лет опротивело к урнам с бумажками шляться. Без нас проводили этих кандидатов, и чего нас к этой лотерее тянут? «Демократия». Агитация за облигации! На хрен! Не умеем мы управлять…. Ну и пусть царь или черт какой управляет, только бы нам покой дали.
– Во всех странах демократия, и ничего – живут.
– Ну, там народ, может, умнее. А нам не надо. Пусть управляют, как хотят, только бы нас не трогали, налогов бы поменьше да работа полегче.
– Да если вы сами прятаться будете, только кряхтеть да у себя дома правительство на хрен посылать, ничего хорошего из этого не получится, так и пропадете.
– Так и пропадем! – хором подтвердили мои собеседники. Только пожилой рабочий, берясь за картуз, хмуро пробормотал:
– Советчиков много. А вот кто бы взял и повел.
– Вы бы пошли, а потом снова на печку?
– А неужели на совещания да на собрания, планы да задания? – с иронией спросил рабочий. – На печку! Работаю, сколько могу. Заплати мне за работу и не трогай меня, дай мне у себя дома пожить. Я, вон, не видел, как у меня дети выросли. А выросли сукиными сынами.
– А на работе, небось, о планах толкуете? Перевыполняете? Одобряете и приветствуете?
– А как же? Куда все, туда и я. Стахановец… с туфтой, как и другие прочие… И долго все это не провалится, я вам говорю, – с ожесточением заключил рабочий. – Без пастуха мы не можем. Придет пастух, махнет кнутом, ну, мы хвостами махнем – и пошли.
– Вот я и говорю, что самозванец нужен, – заключила моя квартирохозяйка, – нам без самозванца не убойтиться. (Она говорила «убойтиться», «утравиться», «утработать», «утойти», зато слово «ирония» в письмах своих преображала в «эронию»; несмотря на это, женщина была неглупая.)
– Да что же хорошего в самозванце? Что он может дать? И разве пойдет рабочий за самозванцем? Ну, мужик, может быть.
– Мы самозванцам всегда верим. А сейчас вера нужна. В социализм народ уже веру потерял. И Гришку Отрепьева бояры доконали, а не народ. Знаю, почитывал – чтобы не просто человек был, Петр Иваныч в очках, а чтобы на нем сиянье был, чтобы фамилии он был древней, царской всего лучше. И чтобы народ он повел за собой без всяких заседаний и постановлений.
– Ну, а дальше что?
– А дальше пусть крестьянин на своей земле работает, а рабочий в городе… Как раньше было.
– С помещиками? С капиталистами?
– Помещиков не надо, а капиталистам можно и в рыло дать. А сейчас кому дашь? Кругом эксплуатируют, а по морде съездить некого. Наше, дескать, государство, советское, народное. Советское оно советское, да только не народное.
Все стали молча и мрачно расходиться. Ни гу-гу!
VIII. Заговор
– Сегодня будьте здесь. Услышите кое-что интересное.
Это Альфский. После нашего откровенного разговора прошло дней пять. Он лукаво улыбнулся и добавил:
– От вашего имени Зетов на днях сообщил лицу, пославшему вас, потрясающую ерунду… Вероятно, награду получите. Только, пожалуй, не успеете.
– А какую ерунду? Если со мной заговорят, я ничего не знаю.
– Обычную. О нашей связи с Америкой и английской разведкой, о сговоре насчет агитации и пропаганды, о диверсиях… Будут ловить якобы существующие документальные данные, а нас на время оставят в покое. Собственно, нам нужно выиграть два дня… Все уже готово.
– Как! Через два дня?
– Ну, да. Куй железо, пока горячо. Вы укоряли нас, что организация наша не массовая. Массовые организации возникают лишь после того, как дело сделано, они на готовом создаются. Массовое недовольство – вот что нужно для успеха нашего дела. А оно есть, пусть глухое, безмолвное, притаившееся. После удачного удара к нам примкнут и массы… Терзать труп.
– Не слишком ли презрительно?
– Ну, я не так выразился: добивать лежачего. Не забывайте, что лежачий еще может подняться… Вот тут и необходима общая поддержка. Вспомните, как в семнадцатом году красная гвардия и матросы буржуазию добивали. Работы очень тяжелой много было. Но сигнал был подан сверху, переворот был совершен путем заговора.
Вечером в кабинете собралось человек тридцать офицеров и несколько штатских, знакомых мне только по именам. Все эти люди всюду выступали за политику и тактику ЦК (а некоторые являлись членами и кандидатами этого ЦК). Все эти люди считались верными слугами существующего режима. Офицеры нервно курили, вполголоса перебрасывались словами; когда открывалась дверь, они все резко оборачивались. Кого-то ждут. Маршала. «Маршала?» – подумала я.
Ага! Вот он! Маршал Волненский.
Все поднялись, подтянулись и по движению руки вновь пришедшего бесшумно уселись за стол. Я, по обыкновению, во все глаза начала смотреть на главу заговора. Он не был похож на свои портреты, как, впрочем, все члены ЦК и правительства.
Невысокий, довольно плотный, так сказать, кряжистый, еще не старый человек с глубоко посаженными умными, недобрыми глазами. Манеры мягкие, но это манеры человека, привыкшего к власти. Методичность, уверенность, сила, но маловато внутреннего обаяния. Примитивным этого человека нельзя было назвать: политик и военный, расчетливый и решительный, скрытный, но умеющий казаться этаким простым прямым солдатом, наверное, в нужный момент жесток. В диктаторы годится.
– Товарищи офицеры, пора! Сталинские последыши идут ва-банк! Своим бесстыдным вызывающим поведением во внешней политике, своей наглостью, бестолковой ложью и хвастовством они поставили страну под удар. Мы на пороге войны. Получены весьма серьезные и категорические предупреждения, – последнее маршал подчеркнул, – предупреждения от правительств великих держав. Но это еще полбеды. Русский народ, несмотря на глупость своих правительств, всегда побеждал. Беда в том, что нынешний руководитель партии своими руками, а не руками шпионов, передал в руки врагов все наши важнейшие военные, политические и экономические тайны… Вот что страшно.
Офицеры зашевелились, послышались негодующие возгласы.
– Они имели глупость, – продолжил маршал и слегка улыбнулся, – подсказанную нами, впрочем, винить нас в продаже важных секретных документов вражеской разведке. Пользуясь этим счастливым случаем, они под нашу фирму передали представителю генерального штаба США решительно все, что в случае войны могло бы спасти нас. Итак, пора! Послезавтра весь ЦК и члены правительства будут в полном сборе. Готовится страшный удар для нас. А мы обрушим этот удар на их головы. Старик («Какой старик?» – подумала я.) был страшно напуган, когда я пришел к нему с обличающими эту шайку данными. Я его припер к стенке. С кряхтеньем, чуть не со слезами, но он подписал заготовленные мной обращение к народу и указ об аресте изменников ленинскому делу, врагов родины, последышей Сталина.
Маршал огласил ряд фамилий, очень крупных, кое-какие имена отсутствовали. Некоторые носители этих отсутствовавших в списке имен сидели здесь, за столом. А где же другие? На племя берегут? А может быть, они конспиративно работают? Я вела протокол исторического заседания ЦК Объединенной ленинской рабочей партии. Это было название организации, насчитывающей, дай бог, сотню человек и долженствующей после переворота превратиться в массовую.
– Послезавтра ведите солдат с танками и пулеметами к зданию ЦК под предлогом репетиции первомайского парада… Сколько у вас полков?
– Привести можно полка два… Но это много, обратят внимание.
– Ничего, займите всю площадь и прилегающие улицы. Состав надежный?
– О да! Старые солдаты, злые за то, что их долго не демобилизуют, и молодежь… главным образом колхозная.
– Тем лучше. Окружите ЦК и МВД. А небольшую группу введите в здание ЦК в два часа дня. Там мы всех захватим. Телефонная линия и вообще связь будут парализованы. Займите госбанк, почту, телеграф, радиоцентр. В здании ЦК на заседании я прочту обращение к населению и к армии с подписями истинных ленинцев, членов ЦК Объединенной ленинской рабочей партии.
Он назвал шесть фамилий, и свою в том числе.
– В обращении будет сообщено о преступлениях старого руководства, о полном изменении внешней и внутренней политики. Декларируем обещания рабочим и колхозникам… Часть колхозов, явно убыточных, придется ликвидировать… – другим, конфиденциальным тоном, сказал маршал. – Сельское хозяйство задаст нам головоломную задачу… Ну, подробности обсудим потом.
– Возрождение индивидуального хозяйства? – почтительно спросил какой-то полковник.
– Возможно и это. Все возможно. Но пока – удар. Иначе все погибло: и Россия, и народ, и мы. Да! Хранить все в глубочайшем секрете. Население прежде времени ни о чем не должно знать. Иначе – паника. В сберкассы за деньгами ринутся, магазины опустошат. Патриотизм товарищей москвичей нам хорошо известен с прошлой войны.
Здесь я должна признаться, что после четырнадцати лет лагерей и восьми лет «подучетности» на меня стало накатывать. Спокойно выслушивать некоторые вещи я не могу, восстает все мое существо, и я взрываюсь. Пренебрежительное замечание маршала о патриотизме москвичей немедленно ввергло меня в состояние одержимости. Я послала к черту и время, и место, и присутствующих именитых спасителей отечества, и все свои собственные задерживающие центры и очень громко, и очень дерзко сказала:
– И товарищи москвичи, и товарищи псковичи, и товарищи вятичи должны бросаться в магазины и сберкассы. Опыт последнего сорокалетия нашей истории научил их этому. Всем известно, как снабжают население в критические моменты. Люди хотят спасти от голодной смерти себя и своих детей.
Офицеры повернулись ко мне все сразу, как будто кто-то нажал какие-то кнопочки в их деревянных фигурах. В их взглядах было недоумение, тупое непонимание, изумление: как она смеет… при маршале! Маршал с любопытством обозрел меня, а мой патрон Альфский, улыбаясь, прошептал маршалу несколько слов. Маршал снова весело осмотрел меня:
– А-а! Товарищ анархистка. Я о вас слышал. Я в обсуждение причин московского патриотизма не вдаюсь, а просто констатирую факт. Вы правы, мы знаем, как снабжают, или вернее, не снабжают население и в рискованные и не в рискованные моменты. Отчасти поэтому мы и надеемся на сочувствие населения к нашему замыслу.
– Если он удастся, – смеющимся голосом добавил Альфский.
– Он удастся. Удается все внезапное, созревавшее в тайне. О чем долго разглагольствуют, что пропагандируют, удается редко. Слишком много времени надо убить, чтобы доказать нечто людям, которые, в сущности, совсем не стремятся к борьбе и к жертвам и, естественно, берегут свою шкуру. Всегда и всюду, и всех нужно ставить перед свершившимся фактом.
Офицеры закивали, с обожанием глядя на маршала. Жесточайшие сомнения терзали меня. Эти видные офицеры, все в больших чинах, отдают ли они себе полный отчет в том, что должно свершиться? В каком состоянии их, видимо, не крупных размеров умы? Каковы их убеждения? Каковы их желания? Вера их налицо, во всяком случае. Они слепо веруют в этого двусмысленного диктатора. Человек он, возможно, выдающийся. Может быть, и гениальный. Но каков он будет в роли спасителя народа? И во имя чего вздумалось ему спасать народ? Ох, уж этот народ, которому без самозванца «не убойтиться». Я оглянулась и услышала классическую формулу:
– За истинный ленинизм! За подлинную демократию! За свободу! За народ! Долой бездарных авантюристов! Долой правительство деспотизма и позора!
Офицеры с деревянным восторгом зааплодировали. Альфский с будничным озабоченным лицом собирал какие-то документы, наверное, планы, политическую программу и прочес. Вскоре все разошлись. Мы с Альфским остались одни. Он исподлобья насмешливо взглянул на меня:
– Разочаровались?
– А вы верите в этих золотопогонных манекенов? Простите! Я слишком много претерпела от существующего режима и думаю, что имею право покритиковать и его противников. Неужели эти деревянные куклы способны что-то сделать? Они, по-моему, не вполне понимают, что к чему. Это же вояки в дурном смысле этого слова. Они могут только подчиняться высшим командирам и командовать безгласным солдатским стадом.
Альфский зорко взглянул на меня:
– Вы презираете людей больше, чем я. Как-то в нашем разговоре вы упрекнули меня в излишнем презрении к людям. В этом же уличали сегодня и маршала.
Он рассмеялся.
– Может быть. Человек очень противоречив. А ваши заговорщики очень уж несложны и прямолинейны. Грешным делом, они похожи на «версты полосаты»… И весь заговор ваш слишком бюрократичен, скучен. И в то же время, как все бюрократы, побеждающие мир за своим письменным столом, вы слишком самоуверенны. Почему вы так убеждены, что солдаты пойдут за этими Скалозубами и арестуют Фамусовых?
Альфский снова рассмеялся:
– Прекрасно сказано. Да, солдаты пойдут за Скалозубами и арестуют Фамусовых.
– Ни о чем не ведая, так себе, по одному только приказанию своих командиров арестуют руководителей партии и правительства?
– Не совсем так, – лукаво прищурясь, ответил Альфский, – солдатам будет прочтен лапидарный, но достаточно выразительный манифест… вы же слышали об этом вот сейчас.
– Манифест с обвинениями и обещаниями… Кстати, о каких важных документах, дипломатических и военных, идет речь? Вранье, наверно? «Параша», как говорили мы в лагерях.
– Почти. Но кое-что соответствует действительности. Вы знаете, что наш первый руководитель очень глуп и невежествен. Ну его немножко и спровоцировали с этими тайнами. Ему дали понять, что он может действовать единолично, что ему всецело доверяют, что он может орудовать государственными делами, как ему угодно, что он может кое-кого припугнуть за рубежом, кое-что приоткрыть. «Сосед Пахом», капризом случая поставленный к рулю, страшно обрадовался и разболтался в разговоре с двумя видными заграничными деятелями. Собственно, «документы» он никому не передал, но хорошо ознакомил с их содержанием правительства держав, интересы которых в этих документах сильно затронуты. Он форсил и угрожал. Ему и в голову не приходило, что он выдает и демаскирует ЦК и правительство.
– Ну, это, по-моему, не в первый раз!
– Конечно! Но до сих пор все ему сходило с рук. На этот раз сценарий разработали мы, сценарий очень детективный. Назрел, как говорится, огромный дипломатический и политический скандал. Угрожающие запросы и предостережения уже имеются. А послезавтра заседание ЦК и… – Альфский провел ребром ладони по горлу.
– Уж больно просто… Не могу поверить, что с такой легкостью вы уничтожите сорок лет трагедии.
– В эти сорок лет только и занимались тем, что и массы, и каждого отдельного человека дрессировали для безоговорочного рабства, – подчеркнул Альфский с язвительной улыбкой, – для безоговорочного выполнения того-то и того-то, для безоговорочного следования за тем-то и за тем-то… Теперь мы этим и воспользуемся.
Я невольно выговорила:
– Внутренне я в этом убеждена, но верить в это страшно. Наши газеты пугали нас каким-то американским изобретением. Ребенку будто бы можно вставить под кожу черепа розетку, электроводы будут проведены в мозг для того, чтобы управлять человеческим, извините за выражение, духом с помощью электросигналов. Самостоятельно мыслить при таком биоконтроле человек не сможет. Он будет с точностью и полным безразличием автомата выполнять то, что ему просигналят… У нас даже эта система биоконтроля не нужна. Он у нас выработан ЦК или же установлен… А сигналы в виде исторических решений, постановлений и директив мы получали в избыточном количестве, пожалуй… Теперь вы решили выбить из седла ЦК и его биоконтроль – прекрасно. Но почему вам должны доверять люди? Не воспользуетесь ли и вы в дальнейшем той же самой системой?
– Не должны, а будут доверять. Мы на деле гарантируем хотя бы те свободы, какие есть в буржуазном мире: свободу слова, свободу совести, свободу передвижения. Мы попытаемся излечить больное хозяйство. Не думайте, что мы совершим дворцовый переворот и на этом успокоимся и пойдем по старому пути. Нет, такой путь слишком дорого обходится и стране, и правящей партии… Мы призовем подлинных народных депутатов. Тогда-то они не побегут в сберкассу, а выскажутся… без электросигнализации.
– А если выскажутся за монархию? – съязвила я.
– Пусть! Их дело. В России возможно все. А с этими надо покончить.
В голосе Альфского, всегда спокойном, зазвучали боль и ожесточение.
– Вы нас считаете такими же тупыми, наглыми авантюристами, опустошенными, выхолощенными деспотами, как те, что нами управляют. Вы ошибаетесь.
– Хорошо, если ошибаюсь. В данном случае порадуюсь, если ошибусь, но… сегодня очень много толковали о том, как спасти положение, вернее, маршал диктовал, а остальные с молитвенным трепетом возглашали – аминь-. А вы подумали о том, что взрыв может сразу распаять защищающее нас кольцо в Восточной Европе.
– Конечно, распаяет. Неужели вы думаете, что мы десятки раз не обсудили этот вопрос. Кольцо распаяется. Восточная Европа будет предоставлена собственной судьбе. Пусть устраивается, как может и как хочет. Ленин пожертвовал Польшей, Прибалтикой и Финляндией, принадлежавшими нам не одну сотню лет. Неужели же мы не пожертвуем великими народными демократиями, – Альфский снова улыбнулся с прежней язвительностью, – мы попытаемся до известной степени сохранить этот заслон, но уже без диктата, без нажима, мирным путем. Старые методы привели к катастрофе.
– Видимо, все человеческие действия, все исторические пути приводят к катастрофам. Советую вам перечитать «Восстание ангелов» Франса.
– Вы чересчур уж скептичны.
– Да. Я – фанатик скептицизма.
IX. Улица корчится безъязыкая…
Весь следующий день я пробродила по улицам, заглядывала к знакомым, просижу час и удаляюсь, объятая внутренним беспокойством. Вид у меня, наверное, был странный. Все осведомлялись: что с вами? Вы больны? Расстроены? Чем же? Кажется, все уладилось, квартиру получили, работа есть, деньги тоже.
– Да, да. Я утопаю в советском счастье… наконец-то! Боюсь потерять его так же внезапно, как нашла, потому и расстроена.
А в сберкассах, между прочим, было пусто. Но ощущалось какое-то необычное напряжение во всей нервной системе огромного города. А может быть, за это напряжение я принимала свое собственное скрытое нервное ожидание.
Магазин. Пьяный блаженно заикается:
– Д-дайте мне эт-той с-с-самой ат-томной.
– Какой атомной? – строго спрашивает продавщица.
– К-к-которая покрепче… ат-томной…
– Вот отпустят тебе настоящую атомную – запоешь.
Это злорадный голос из молочной очереди, ибо очереди разделяются на молочную, хлебную, мясную и овощную.
– О-ох! И докуда же все это терпеть!.. Чай индийский? Не от Неру? Мы туда машины, они нам чай.
– По-братски… Это называется «внешняя торговля».
– Ходишь из магазина в магазин, то того, то другого нет! Находишь рублей на полсотни, и есть нечего.
– Как нечего? Вон и масло, и сахар, и яйца есть. А вы попробуйте за пятьдесят километров от Москвы, в провинции, найти сахар и белый хлеб. Вы здесь заелись.
Очередь мрачно оглядывает нагруженную мешками, сумками и кульками женщину.
– В провинции. То-то провинция и съедает всю Москву. Запретить бы вам ездить с мешками. Из-за вас и мы голодные сидим.
– Ага! Так. Значит, нам с детьми в провинции можно с голоду подыхать, а вы здесь биштеки жрать будете.
– Я не знаю, какой и вкус у биштеков-то… Да ладно! Бери, покупай, коли приперлась. Чертова жизнь. Богатая страна, всем помогаем, а самим жрать нечего… Колхозница, что ли?
– Да. На трудодни и в этом году, видно, мало получим. А раньше и совсем ничего не давали. Уехать бы куда-нибудь, да связали дети.
– Уехать? – это уже третий раздраженный голос. – Все вы поразбежались из колхозов. Рабочий и на заводе вкалывает, и сеет, и веет. Когда это было видано, чтобы из города народ гоняли на полевые работы? У нас не Латвия, людей хватает. И не стыдно колхозникам?
– А чего нам стыдно, если работаешь, а сам гол и бос. Было бы что в рот кинуть, не разбежались бы.
Разговор сразу падает. Я выхожу из душного магазина на душную улицу. Через несколько дней Первое мая, а жара июльская. Как в этом году будут праздновать Первое мая? Интересное чувство: я иду и все знаю, а тут никто ничего-ничего не знает. Никто не подозревает, не предчувствует того, что случится послезавтра между часом и двумя дня. Случится ли? Почему я так уверовала? Может быть, все это бред, творимая легенда. Может быть, послезавтра всех заговорщиков, и меня в том числе, как «технического работника», отправят в известную гостиницу на Лубянку, где для знатных гостей всегда готовы номера.
Сижу у приятельницы. Сквозь неотвязные думы слышу:
– Никогда это не кончится. Никогда. Мы рабы. Мы устали. Мы потеряли способность к действию.
– Сильный человек нужен.
– «Самозванец» нужен, – усмехаюсь я про себя, явно в бреду, а вслух спрашиваю:
– А чего бы вы хотели? Вы все?
Несколько голосов разом ответило:
– Покоя. Чтобы нас никто не трогал. Чтобы можно было очухаться и подумать.
– Хочу жить. Читать то, что нравится. В театре видеть то, что меня интересует. Не оглядываться по сторонам даже в своей комнате, наедине с собой.
– Хочу обыкновенной человеческой жизни, как всюду люди живут.
И последний стон-резюме:
– А главное, по-ко-я!
Я неожиданно произнесла:
– Ну, это вы, наверное, скоро получите.
Все смеются.
– К сожалению, ваши слова – только шуточка.
– Как знать? Может быть, и не шуточка. Я ведь немножко поэт, а значит, и немножко пророк.
Рассеянно прощаюсь и ухожу, а люди продолжают тянуть бесплодный вопль о недостижимом мещанском счастье. На улице я вдруг остановилась и громко спросила сама себя:
– А я чего хочу? Чтобы все полетело к черту. Чтобы последний взрыв разрушил до основания и планету, и меня, и все ученья, все веры, все надежды. С 1914 года земля накренилась, сместилась ее орбита, и с тех пор все безудержно летит в пустоту. Во что верить? Что любить? Мне мучительно стыдно за людей, исповедующих передо мной какие-то убеждения. Они лгут для спасения своей шкуры или для спасения своей души. В сущности, это одно и то же. Ни во что они не верят, а убеждены только в одном, что нужно как-то жить, то есть работать, чтобы есть, предаваться половой любви, потому что без этого очень трудно обходиться… Между прочим рождаются дети. Самое страшное преступление в наше время – это рождение ребенка. Разве можно верить во что-то, надеяться на что-то в нашу эпоху, самую циничную, беспощадную, всеразоблачающую из всех эпох мировой истории? Хвататься за грязные лохмотья так быстро обветшавших учений и обетований – противно и стыдно. Так что же? Завернуться в тогу и умереть? В тогу? В затасканный, засаленный арестантский бушлат надо завернуться и по-арестантски загнуться. Мы не умираем, а загибаемся. Что-то будет завтра? И я сразу встрепенулась. Мимо проходили два человека и таинственно вполголоса переговаривались:
– Вы слышали?
– Да.
– Я тоже.
– Неужели это верно?
Увидев меня, оба замолчали.
О чем они? О завтрашнем дне или о том, что у них в учреждении со скандалом снимают начальника, о чем их по секрету уведомили? А может быть, и впрямь о завтрашнем дне? Никаких тайн в мире, среди людей, нет. Тайна старается выбраться наружу, она стала бесстыдной.
Под вечер, в каких-то бредовых раздумьях неизвестно, как и зачем, я попала на окраину города… Домишки… Окна открыты. Из одного окна слышен хриплый, омерзительно самодовольный голос; по интонации и манере произнесения чувствуется, что он принадлежит простой бабе, но большой стерве:
– Тридцать девять лет проработала без всяких замечаний и неприятностей…
И вдруг кто-то в комнате раздраженно, насмешливо, почти злобно перебил самодовольную радиоисповедь:
– Кто ей, суке, поверит, что она тридцать девять лет в Советском Союзе без неприятностей и без замечаний проработала! Тут за год тысячу неприятностей и выговоров получишь.
Голос бой-бабы продолжал тараторить по радио:
– Все только и думала о пассажирах и об их удобствах…
– Ах, шлюха! И ведь старая шлюха, а врет, словно подыхать не собирается.
Второй живой голос, старушечий:
– А я все заграницу слушаю. А этому я ничему не верю.
Озлобленный голос недоверчиво:
– А как же ты слушаешь? Ведь наши заглушают.
– Кажный вечер ловлю и слушаю.
– Не может быть, такой гул, такой грохот, ровно из «Катюши» стреляют. Ничего не поймешь.
– А я и не понимаю. Я не по-русски слушаю, а по-ихнему.
– А зачем тебе слушать, если не понимаешь? Ты ихнего языка не знаешь ведь?
– Не знаю, – безмятежно подтвердил старушечий голос. – А вот слушаю и чувствую, что люди дело говорят, и мне приятно. А иногда попоют по-своему, и это слушаю. А наши ежели говорят, я ничему не верю. Все врут.
Я отбежала от окна, чтобы вволю нахохотаться.
Читатель, это не шарж, не клевета, не гротеск, а просто маленькая репортерская заметочка о глупой случайности, каких у нас очень мало.
О настроении заводских рабочих в тот день сказать ничего не могу. Вероятно, работали, выполняли и перевыполняли задание, про себя посылая его туда, куда может послать только русский человек. Потом шли домой, обедали, пили водку, ссорились с женой, а помирившись, всей семьей отправлялись в кино.
Смею вам сказать, что трудового энтузиазма не хватит на то, чтобы в течение тридцати – тридцати пяти лет давать полуторную, двойную и даже тройную норму выработки. А иные, если верить газетам, доходили до пятисот процентов. Это сверхфизиологично, сверхчеловечно, это – ложь. Сверхчеловечности хватит, ну допустим, на три-четыре года. А после этого наступает обыкновенная человеческая усталость, полная изношенность и – смерть.
Да, усталость, изношенность и смерть, несмотря на все механизации, автоматизации и рационализации. Нередко так оно и было. Чаще случалось другое. А именно: выяснялось, что в продолжение ряда лет «показатели завышали», и никто этого своевременно обнаружить не мог. И вдруг в один прекрасный день высший партийный руководящий орган замечал… Далее следовали выклики по поводу всеведения, принципиальности, мудрости этого высшего органа. Хотя – черт возьми! – какая тут мудрость и принципиальность: быть водимым за нос долгие годы, не чувствовать этого и наконец в какой-то чересчур уж критический момент выявить этот прискорбный факт.
Но кто бы посмел намекнуть на это обстоятельство? Про себя-то все отлично знали о нем.
– Одну породу на гора даем, – уверял меня шахтер одной из великих кочегарок, – то ли угля мало, то ли не дошли еще до него… Достаем породу, а нам записывают уголь, да еще и приписывают. А иначе жить и работать нельзя. Мы получаем тысячи, начальника премируют десятками тысяч – и все в порядке. Когда-нибудь поймают, да хай им черт, пока живем!
Кризисы… Экономические катастрофы… Это все происходит где-то далеко, в буржуазном мире. И там капиталисты и банкиры во время экономических катастроф стреляются, а безработные устраивают шествия по всей стране, вплоть до парламента. А мы не стреляемся, мы – хай им черт! – живем. Живем посреди этой самой катастрофы, как посреди привычного домашнего хлама.